Впервые в жизни оказавшись в роли поверенного в чужом любовном романе, он написал под впечатлением от этих бесед большой цикл стихотворений, напоминающий "трубадурские" ахматовские стихи к Борису Анрепу. Это была лирика психологическая, философская и даже богословская, героиня которого напоминала далекий призрак, возбуждающий горькие и мучительные переживания:
И умер я… и видел пламя,
Не виденное никогда:
Пред ослепленными глазами
Светилась синяя звезда.
На фоне отвлеченной любовной философии выделялись стихи, обращенные к… Ахматовой, по которой Гумилев тогда же начинал мучительно тосковать:
Не всегда чужда ты и горда,
И меня не хочешь не всегда,-Тихо, тихо, нежно, как во сне,
Иногда приходишь ты ко мне.
На какое-то время он загорелся идеей – ввиду упрочения положения при Комиссариате (у Гончаровой и Ларионова его именовали теперь "революционный поэт, товарищ Гумилев") попытаться переправить в Париж жену с сыном и начать здесь новую, счастливую семейную жизнь. По-видимому, Гумилев надеялся на содействие Раппа, которому покровительствовал сам министр-председатель Временного правительства Керенский. Но положение Керенского становилось все более шатким. 7 ноября (25 октября по "русскому" исчислению) боевики Ленина устроили в Петрограде новую вооруженную вылазку, захватив в Зимнем Дворце заседавших там министров Временного правительства. 10 ноября Рапп провел в Комиссариате чрезвычайное заседание представителей русских военных учреждений города Парижа, на котором этот акт политического хулиганства был единодушно осужден, и выражалась надежда, что "захват сторонниками большевиков тех или иных государственных учреждений не знаменует еще того, что народ в своем большинстве признает эту группу выразителем его воли". Никто не сомневался, что пошатнувшийся государственный порядок в ближайшие дни будет восстановлен. Однако 13 ноября из Главной квартиры французской армии в Комиссариат переслали (с пометой "к личному сведенью") странную депешу, пришедшую по правительственным каналам из Петрограда:
"Рабочие и солдатские депутаты в ожесточенном бою под Царским Селом революционной армией наголову разбили контрреволюционные войска Керенского и Корнилова. Именем Революционного Правительства приказываю всем верным полкам Революции дать отпор врагам революции, демократии, принять все меры к захвату Керенского и также недопущению подобных авантюр, грозящих завоеваниям революции и также торжеству пролетариата. Да здравствует революционная армия!"
Депеша была подписана неким подполковником Муравьевым и заверена журналистом Львом Троцким, издававшим в Париже год назад социалистическую газету "Наше слово". Газету закрыли за пропаганду пацифизма, редактор ее сбежал в Америку и вот теперь, оказывается, объявился в Петрограде. В депеше именем "Совета народных комиссаров" (?!) Троцкий провозглашал здравицу "революционному народу социалистической России" и предупреждал: "Впереди еще борьба, препятствия и жертвы, но путь открыт и победа обеспечена" (??!).
По-видимому, в Петрограде стало совсем плохо. Военная связь молчала. Телеграфные агентства донесли кошмарные известия, что прапорщик Крыленко (?!) по поручению Совнаркома убил в могилевской Ставке генерала Духонина и провозгласил себя Верховным главнокомандующим (!!!). Это был очевидный для союзников конец российской военной организации. Премьер-министр Ж. Клемансо предложил русским военнослужащим во Франции "трияж" (три варианта действий на выбор): переход добровольцами во французские вооруженные силы, поступление в рабочие команды, либо перемещение в военные лагеря Северной Африки (казармы в Курно и Ля Куртин предназначались для прибывающих из-за океана американских войск). Вскоре появилось министерское "Положение о русских войсках во Франции" – командование полностью брали на себя французские военачальники. Все иные руководящие структуры и "солдатские комитеты" распускались. Законопослушный Е. И. Рапп сложил с себя обязанности армейского комиссара, а его офицер по поручениям 29 декабря вынужден был встать на учет военного коменданта Парижа "впредь до устройства служебного положения".
Устройством служебного положения Гумилев занимался первые дни нового 1918 года. Узнав, что российское военное представительство в Англии формирует офицерское пополнение на Месопотамский фронт, где вместе с британскими войсками продолжал сражаться отряд терских и кубанских казаков генерала Л. Ф. Бичерахова, Гумилев приступил к парижским начальникам с настоятельными рапортами как в прозе, так и в стихах:
Наш комиссариат закрылся,
Я таю, сохну день от дня,
Взгляните, как я истомился,-
Пустите в Персию меня!
Рапорты подействовали. 20 января Гумилев спешно убыл в Булонский порт, не успев толком попрощаться с друзьями-художниками и с Еленой Дю Буше, проводившей в госпиталях "русские" рождественские елки. 22 января он остановился в лондонской гостинице "Империал", в двух шагах от русского консульства на Bedford Square, и в тот же день явился к военному агенту генералу Н. С. Ермолову. Но попасть в Персию не удалось. Ни суточных, ни подъемных российские военные за рубежом уже не получали, а щепетильные англичане сочли денежное неудовлетворение дурной рекомендацией. Кандидатура Гумилева для пополнения месопотамского отряда была отклонена.
Во Францию возвращаться не имело смысла: генерал Занкевич издал приказ о полном расформировании парижской военной миссии и сам выходил в отставку. Что же касается генерала Ермолова, то он мог предложить неприкаянному прапорщику лишь возвращение в Россию с первым же пароходом. Поскольку речь шла о сроке в несколько недель, а то и месяцев (регулярное сообщение после падения Временного правительства прервалось), Ермолов, по-видимому, рекомендовал Гумилева для работы в шифровальном отделе хорошо знакомого Russian Government Secretary. Впрочем, подобную рекомендацию вполне мог устроить и Борис Анреп. Тот недавно возвратился из Петрограда и имел с Гумилевым важную беседу.
– Положение там ужасно, – мрачно объявил Анреп. – Вы даже не можете себе этого представить, за время вашего отсутствия все изменилось необратимо. Я покинул Петроград дней за десять до захвата власти большевиками. На улицах уже хватали офицеров, но перед самым отъездом, сняв погоны, я все-таки добрался до Анны Андреевны. Я предлагал ей бежать…
Лицо Анрепа сделалось торжественным.
– "К чему? В гробу теплее лежать в своей отчизне", так сказала она. И еще: "Теперь я без страха встречу день угрозы". Во мне этого чувства не было: я уехал из России десять лет назад и устроил свою жизнь за границей. Меня призывал долг служения и долг перед оставленной здесь семьей. Но, уезжая, я написал моему другу Недоброво: "Дорогой, не умирай, ты и Анна Андреевна для меня вся Россия". Да, так я написал. Теперь Вы понимаете…
– Понимаю, – сказал Гумилев.
"Гумилев, – вспоминал Анреп, – рвался вернуться в Россию. Я уговаривал его не ехать, но все напрасно. Родина тянула его". В ожидании оказии новый "шифровальщик" дружески сошелся с Николаем Губским, Иваном Курчениновым, полковником Нежиным, капитаном Перовским и прочими сотрудниками Комитета. В гостях у Курчениновых Гумилев декламировал африканские баллады. Для всех было ясно, что Комитет доживает последние дни, и Гумилев усиленно расхваливал Абиссинию:
– Прекрасное место для русских! Теплый климат, полно солнца, а какая охота! И, главное, та же религия – греческая православная церковь. За два фунта соли вы получите слоновый бивень; за два коробка спичек – шкуру леопарда. Только нужно взять с собой центнер соли и побольше спичек…
Комитетские офицеры восторженно внимали, и в фантазиях уже разбивали палатки в джунглях, нанимая эфиопов на плантации тропических фруктов. А их жены, расправляясь на кухне с грудой грязной посуды, тряслись от смеха, представляя мужей в набедренных повязках, с копьями, луками и абиссинскими зонтиками от солнца. Как в Париже, в Лондоне Гумилев имел успех у женской части российской военно-дипломатической колонии. Судя по посвящениям лондонских стихотворений, в круг его собеседниц входила и дочка бывшего посла С. А. Абаза-Бенкендорф, которую Гумилев в галантных стихах "приглашал в путешествие":
Уедем, бросим край докучный
И каменные города,
Где Вам и холодно, и скучно,
И даже страшно иногда.
Но подобной лирики немного: ни одна из лондонских конфиденток не смогла затмить оставшуюся в Париже "Синюю Звезду". В Лондоне Гумилев, не слишком обремененный работой в шифровальном отделе, вернулся к замыслу "мужицкой" повести "Веселые братья" (первая глава была отдана переводчику с расчетом на какую-то английскую публикацию), отредактировал "Отравленную тунику", увлекся переводами из китайской и корейской поэзии по французской антологии, составленной Жюдит Готье (дочери любимого им классика). Он загодя готовился к мирному писательскому труду на родине. С военной, общественной или политической карьерой он, под впечатлением всего пережитого, мысленно уже попрощался навсегда.
– Из Англии я решил вернуться домой, – рассказывал он. – Нет, я не хотел, не мог стать эмигрантом. Я думал о встрече с Анной Андреевной, о том, как мы заживем с ней и Левушкой. Он уже был большой мальчик. Я мечтал стать ему другом, товарищем его игр. Да, я так глупо и сентиментально мечтал…
В удостоверении личности, явленном 10 апреля в порту Ньюкасл при посадке на пароход "Handland", Гумилев значился как "русский писатель, возвращающийся из-за границы". Золотые офицерские погоны он, покидая Лондон, оставил Борису Анрепу – в качестве сувенира. Вместе с погонами Анрепу перешел на хранение и весь гумилевский архив. Анреп в свою очередь вручил, прощаясь, подарок для Ахматовой – античную серебряную монету и несколько ярдов английской шелковой ткани. Гумилев, захлопнув чемодан, сердито посмотрел на художника:
– Как Вы можете, Борис Васильевич!? Она все-таки моя жена!
– Но это же дружеский жест! – изумился честный русский англичанин.
Роль главного адресата ахматовской лирики Борис Анреп осваивал с большим трудом.
Пароход "Handland", следующий через французский порт Гавр в Мурманск, исполнял особую миссию. Три недели тому назад, 15 марта 1918 года, IV Чрезвычайный Съезд рабочих, крестьянских и солдатских депутатов ратифицировал заключенный ранее в Брест-Литовске "народными комиссарами" сепаратный мир с Германией, и все русские, требующие возвращения в непризнанную Антантой "Российскую Социалистическую Федеративную Республику", окончательно превратились в глазах англичан и французов в изменников и предателей. Но этот рейс являлся не столько военной, сколько благотворительной операцией. "Handland" предназначался исключительно для больных и раненых солдат. Помимо того, несколько мест было забронировано для пассажиров, следующих в РСФСР по дипломатической необходимости (генерал Ермолов оказался человеком слова). Вместе с Гумилевым на транспорт попал еще один сотрудник Russian Government Secretary – поэт Вадим Гарднер, люто возненавидевший за время службы все английское и утверждавший, что в Лондоне порядочный человек может проводить время только в обществе третьеразрядных кокоток.
Пока "Handland" принимал в Гавре русских пациентов французских военных госпиталей, Гумилев успел добраться до Парижа. Поездка была молниеносной, на сутки, в течение которых он успел лишь договориться с хозяином бывшей квартиры в Пасси о сохранности картин и книг и проститься по-человечески с парижскими друзьями. Все надеялись, разумеется, на новые встречи, но Михаил Ларионов вспоминал потом, что, покидая французскую столицу, Гумилев бесцельно бродил у Сорбонны и Пантеона по улочкам средневекового Латинского квартала, как будто перед расставанием навек:
Франция, на лик твой просветленный
Я еще, еще раз обернусь,
И как в омут погружусь бездонный,
В дикую мою, родную Русь.
13 апреля "Handland" отвалил от пристани в Гавре, и в сопровождении конвоя из трех миноносцев взял курс на северо-восток.
До Мурманска двенадцать суток
Мы шли под страхом субмарин -
Предательских подводных "уток",
Злокозненных плавучих мин,-
писал об этом переходе Гарднер, не расстававшийся с лимонами и виски (он очень страдал от штормовой качки). Попутчиком поэтов был инженер-путеец Лавров, брат знаменитого революционера-народника. Инженер оказался интересным собеседником и оживленно обсуждал с Гумилевым… ассирийскую клинопись, которую изучал с юности. О древних поэмах на глиняных клинописных таблицах, обнаруженных при раскопках Ниневии и Вавилона, Гумилев был, разумеется, наслышан от Шилейко – даже сам пытался перевести с его подстрочника фрагмент шумерского эпоса "Гильгамеш". Сейчас же увлекательные приключения героев "Гильгамеша" отвлекали от постоянной солдатской перебранки, мрачных размышлений о национальном позоре, переживаемом Россией, и тревоги за грядущую встречу с преобразившейся родиной.
"Handland" благополучно прибыл в Мурманск 25 апреля по григорианскому европейскому исчислению. Однако делать на берегу, как обычно, поправку на "русский" стиль не пришлось – с февраля православный юлианский календарь был отменен. Это и стало первым впечатлением от российских изменений. В целом же недавно возникший северный военный порт, который контролировался моряками базировавшихся здесь английских кораблей, еще сохранял в городском укладе привычные дореволюционные черты. Лишь на вокзале документы проверяли советские уполномоченные чиновники: англичане не препятствовали железнодорожному сообщению Мурманска с "красным Петроградом". Весна на Кольском полуострове стояла суровая. Гумилев, ожидая поезд, добрался до местного базара и сменил элегантное английское пальто "в талию" на кустарную лапландскую доху с белым рисунком по подолу.
– Ничего! – храбрился Гумилев. – На войне я пробыл три года, на львов я уже охотился. А вот большевиков еще не видел. Вот и посмотрю. Не так страшен черт…
Сутками позже он был на петроградском перроне. Сняв, по старой памяти, номер в близкой "Ире" и оставив там багаж, Гумилев поспешил на Каменноостровский к Лозинскому. Ленинский Совнарком, убоявшись немецкого наступления на Петроград, в марте сбежал в Москву, и город уже не имел столичного значения. Стремительное запустение бывшей имперской столицы поражало воображение. На Невском и Литейном исчезли привычные рекламные вывески, а большинство знакомых магазинов, кафе и ресторанов темнели пустыми витринами. Везде было тихо и пустынно – не грохотали проезжающие телеги, не сигналили автомоторы, редкие прохожие шли прямо по мостовой, как в старинных итальянских городах. Дворники в своих фартуках не дежурили, как обычно, у подворотен, и куда-то подевались извозчики. Заводы и фабрики повсеместно остановились, ни гари, ни копоти – весенний воздух был по-деревенски свеж; а над прозрачно-голубой Невой на бледно-сиреневом небе с поразительной четкостью выступали контуры дворцов; словно гравированный, возносился Петропавловский шпиль, и темными акварельными пятнами рисовались справа минареты и купол Соборной мечети.
У Лозинских Гумилев узнал, что Ахматова, как и год назад, гостит у Срезневских, и немедленно телефонировал туда. Они встретились в "Ире". Гумилев услышал от жены, что их особняк в Царском Селе конфискован, усадьба в Слепневе разграблена крестьянами, а вся семья живет в Бежецке, где Анна Ивановна успела нанять квартиру в двухэтажном доме, прежде чем ее сбережения окончательно пошли прахом. Выслушав в свою очередь все французские и английские истории, Ахматова, захватив дары Анрепа, вернулась к Срезневским, договорившись с мужем, что тот вскоре тоже будет на Боткинской улице. Там среди общей беседы Ахматова неожиданно провела Гумилева в отдельную комнату и объявила:
– Дай мне развод…
"Он страшно побледнел, – рассказывала Ахматова, – и сказал: "Пожалуйста…" Не просил ни остаться, не расспрашивал даже. Спросил только: "Ты выйдешь замуж? Ты любишь?.. Кто же он?" – "Шилейко". Николай Степанович не поверил: "Не может быть. Ты скрываешь, я не верю, что это Шилейко".
Это была секундная слабость.
– Меня – я другого выражения не нахожу – как громом поразило, – вспоминал Гумилев. – Но я овладел собой. Я даже мог заставить себя улыбнуться. Я сказал: "Я очень рад, Аня, что ты первая предлагаешь развестись. Я не решался сказать тебе. Я тоже хочу жениться". Я сделал паузу – на ком, о Господи?.. Чье имя назвать? Но я сейчас же нашелся. "На Анне Николаевне Энгельгардт, – уверенно произнес я. – Да, я очень рад". И я поцеловал ее руку. "Поздравляю, хотя твой выбор не кажется мне удачным. Я плохой муж, не спорю. Но Шилейко в мужья вообще не годится. Катастрофа, а не муж…"
Жизнь в России во время его заграничного отсутствия и в самом деле изменилась необратимо.
Книга третья. Северная коммуна
I
"Похабный мир". Работа в "Союзе деятелей художественной литературы" и издательская деятельность. Поэма Блока "Двенадцать". Гумилев – монархист. Новые книги. Сватовство к Анне Энгельгардт. Краткое благоденствие. Екатеринбургское злодеяние.
Гумилев оказался вновь на берегах Невы, когда "мир", заключенный Лениным с кайзером Вильгельмом, окончательно превратил земли Империи, еще год назад уверенно кроившей на свой лад чертежи послевоенной Европы, в сплошную зону вооруженного противостояния:
С Россией кончено… На последях
Ее мы прогалдели, проболтали,
Пролузгали, пропили, проплевали,
Замызгали на грязных площадях,Распродали на улицах: не надо ль
Кому земли, республик да свобод,
Гражданских прав? И родину народ
Сам выволок на гноище, как падаль.