Николай Гумилев. Слово и Дело - Юрий Зобнин 60 стр.


– Потому что мы держим экзамен… да, да, экзамен… Наша программа будет послана в Италию, во Францию знаменитым писателям, в журналы – и надо, чтобы все было хорошо. Именно потому, что теперь эпоха разрушения, развала, – мы должны созидать… Я именно и потому и взял это дело в свои руки, хотя, конечно, с моей стороны не будет рисовкой, если я скажу, что знаю его меньше, чем каждый из вас…

Чуковскому ничего не оставалось, как присоединиться к этим двум безумным, чтобы внести хоть какой-нибудь трезвый элемент в деятельность ненормального издательства.

И "Всемирка", и "Живое слово" могли предложить сотрудникам самое скудное "пайковое" жалованье. Тем не менее вместе обе новые службы Гумилева позволили его обширному семейству к зиме худо-бедно сводить концы с концами. К тому же удалось получить заказ на "географию в стихах" от Зиновия Гржебина – талантливого литературного пройдохи, постоянно вьющегося около Горького и затевавшего при "Всемирной литературе" какое-то собственное издательство. Подспорьем в выживании было и участие Гумилева в проектах СДХЛ, хотя в условиях военного коммунизма деятельность независимых профессиональных союзов превращалась в бюрократическую фикцию. Куда эффективней оказались кассы взаимопомощи. Так кооперативная столовая "Союза Журналистов" Абрама Кауфмана превратилась в эти дни в общегородской клуб литераторов и ученых. За небольшой ежемесячный взнос тут можно было получить не только сносный обед, но и рабочий досуг с "кооперативными" же светом, теплом, письменными принадлежностями и даже библиотекой, которую журналист-библиофил Виктор Ирецкий составлял из неприкаянных после бегства или гибели владельцев частных книжных коллекций. При помощи "Общества политкаторжан" старик Кауфман, ветеран былинных либеральных газет прошлого столетия, умудрился даже получить в Смольном официальное разрешение на клубную деятельность. Кооперативная "столовка" стала именоваться "Домом Литераторов" и заняла все помещения особняка на Бассейной улице.

Вероятно, не раз в эти дни Гумилев вспоминал свой весенний разговор с Георгием Ивановым. Буквально на глазах в гибнущем, разгромленном, охваченном смертным страхом "красном Петрограде" искусство из вольного художества превращалось в востребованное трудовое ремесло, способное прокормить – в самом прямом смысле этого слова. На общем фоне промышленного и хозяйственного упадка это проступало особенно ярко. Публика заполняла аудитории, библиотеки и концертные залы, демонстрируя невиданный в прежние благополучные годы интерес – как будто обещанное Луначарским коммунистическое "царство поэтов" и впрямь было уже при дверях. Но невиданно многолюдны были и православные храмы. В умножившихся и сплотившихся приходах говорили о таинственно возникшем в марте 1917 года, в страшные дни пленения Государя, новом, Державном богородичном чине. Тогда в подмосковном селе Коломенском, в подвале церкви Вознесения, помнящей еще первую русскую смуту, нашли, по указаниям странной крестьянки-паломницы, большую, почерневшую от времени икону, изображающую увенчанную российской императорской короной Богородицу на царском троне, с державой и скипетром в руках:

Сама взяла Я скипетр и державу,
Сама Я их вручу опять Царю,
Дам царству русскому величие и славу,
Всех окормлю, утешу, примирю.

Вспоминали и слова Государя, дошедшие как завет всему народу в последнем письме великой княгини Ольги из кровавого Екатеринбурга:

– Отец просит передать всем тем, кто Ему остался предан, и тем, на кого они могут иметь влияние, чтобы они не мстили за Него, так как Он всех простил и за всех молится, и чтобы не мстили за себя, и чтобы помнили, что то зло, которое сейчас в мире, будет еще сильнее, но что не зло победит зло, а только любовь…

Умом еще мало кто понимал происходящее, но, повинуясь спасительному инстинкту, народное большинство неловко и слепо ринулось к духовному началу в своей жизни, пытаясь смириться со страшной мыслью, что дело идет уже не о сопротивлении оружием, не о хитроумных политических вождях или хищных в неумолимом трудолюбии магнатах – а об упрямом, жертвенном всеобщем ожидании – то ли на десять лет, то ли на пятьдесят, то ли на все восемьдесят два года – пока взявшая Россию под Свою руку Небесная Царица неведомыми путями сумеет провести страну по преисподним безднам двадцатого столетия. Гумилеву оставалось только удивляться, насколько точны были его акмеистические прогнозы.

– Поэзия и религия – две стороны одной и той же монеты, – объяснял он своим ученикам. – И та и другая требуют от человека духовной работы. Но не во имя практической цели, а во имя высшей, неизвестной им самим. Религия обращается к коллективу, поэзия всегда обращается к личности. Даже там, где поэт говорит с толпой, он говорит отдельно с каждым из толпы. Были времена воинов, времена купцов, времена авантюристов, а теперь наступает эпоха священников и поэтов, вернее – поэтов-священников, подобных легендарным кельтским друидам, духовным вождям народа –

Земля забудет обиды
Всех воинов, всех купцов,
И будут, как встарь, друиды
Учить с зеленых холмов,
И после стольких столетий,
Чье имя – горе и срам,
Народы станут, как дети,
И склонятся к их ногам!

Он продолжал самовластно свирепствовать в аудиториях "Живого Слова". Одна из его "курсанток", миловидная Рада Попова, не выдержав издевательского разбора ее стихотворчества, демонстративно покинула литературную группу и распространяла потом по институту иронические эпиграммы:

Ни Гумилев, ни злая пресса
Не назовут меня талантом.
Я – маленькая поэтесса
С огромным бантом!

Но Гумилев был непреклонен. Теперь он твердо уверовал в свою великую поэтическую миссию и относился к ней с истовостью, подчас сбивавшей с толку. "Он меня пригласил к себе и встретил так, словно это было свидание двух монархов, – удивленно рассказывал о знакомстве с Гумилевым московский филолог-эрудит, автор блестящих "пушкинских" стихотворных стилизаций Владислав Ходасевич, приехавший в конце 1918 года в Петроград по делам "Всемирной Литературы". – В его торжественной учтивости было нечто столь неестественное, что сперва я подумал – не шутит ли он? Пришлось, однако, и мне взять примерно такой же тон: всякий другой был бы фамильярностью. В опустелом, голодном, пропахшем воблою Петербурге, оба голодные, исхудалые, в истрепанных пиджаках и дырявых штиблетах, среди нетопленого и неубранного кабинета, сидели мы и беседовали с непомерною важностью".

Но для молодого поколения литераторов Северной Коммуны, в отличие от московского скептика, торжественная строгость и серьезность их наставника вовсе не казались позой и бравадой. По свидетельству современника, едва появившись в "красном Петрограде", Гумилев "был чрезвычайно окружен, молодежь тянулась к нему со всех сторон, с восхищением подчиняясь деспотизму молодого мастера, владевшего философским камнем поэзии". А он, со своей стороны, как мог, укреплял их приверженность "святому ремеслу". Университетскому "Кружку поэтов" с его помощью в разгар "красного террора" даже удалось издать коллективный сборник стихов. Гумилев предложил назвать этот сборник "Арион" – в честь воспетого Пушкиным античного певца-мореплавателя, продолжавшего петь свои гимны среди бури и крушения. В компании молодых учеников на устроенном "арионовцами" домашнем маскараде Гумилев с Анной Николаевной встречал новый 1919 год. В чьей-то просторной съемной квартире, неподалеку от университетского городка, три десятка гостей, главным образом студентов, восторженно приветствовали супругов. Когда восторги утихли, Гумилев начал читать старые и новые стихи. "Слушавшая молодежь – больше девушки, – вспоминал один из гостей, – относились к Гумилеву почти молитвенно. И, главное, мне и моим спутникам в наши 17–18 лет представлялось, что он принимал это преклонение как должное".

Необыкновенно похорошев, Анна Николаевна, более близкая по возрасту к слушателям-студентам, чем к мужу, с помощью булавок и безразмерного балахона, сооруженного из куска пестрой ткани, пыталась скрыть заметную полноту. Беременность она переносила легко и, наравне со всеми, под неистовое фортепиано носилась по комнатам, устраивая хороводы и игры. Предательские булавки посыпались, ткань, изображавшая юбку, стала разваливаться. "Подобрав ее на руку – как носят пальто – Энгельгардт спокойно вышла из круга. – "Я сейчас, не задержу". Нами это было расценено как великолепный жест. Она вышла из комнаты, не торопясь, и вернулась так же спокойно через минуту".

Я гимны прежние пою! – провозглашал Гумилев пушкинские строки. – Это сказано раз навсегда, для всех войн, для всех революций, бывших и будущих. И я мечтаю о том, что, когда у нас появятся подлинные декламаторы стихотворений, они сумеют в этом отрывке подчеркнуть какими-то особыми средствами слово "прежние"… Как огонь, сколько его ни прижимай железной доской, всегда будет стремиться вверх и ни одной складки не останется на его языке, так и поэзия, несмотря ни на что, продолжает начатое и только из него создает новое.

IV

Революции в Европе и Гражданская война в России. "Принципы художественного перевода". Лекции в "Живом Слове". Неудачи "Всемирной литературы" и СДХЛ. Пролеткульт. Споры о "крушении гуманизма". Переезд на Преображенскую улицу и рождение дочери. Начало сражения за Петроград.

"Велик был год и страшен год по рождестве Христовом 1918, но 1919 был его страшней", – напишет Михаил Булгаков. Пока петроградцы, приноравливаясь к новому календарю, пытались праздновать то ли рождественские, то ли новогодние торжества, в Берлине шли жестокие бои между коммунистическими отрядами Spartakusbund-а и бойцами фрейкоров (добровольческих дружин) генералов Меркера и Густава Носке, верных германскому Временному правительству. Берлинские власти вполне усвоили уроки петроградского "ленинского Октября" и выступление спартаковцев было подавлено исключительно сурово. Карла Либкнехта разъяренные фрейкоровцы пристрелили прямо на улице, а изуродованное прикладами винтовок тело Розы Люксембург сбросили в Ландверский канал ("Надо же кому-то быть кровавой собакой!" – прокомментировал случившееся Носке). Но едва потушенное в Берлине пламя коммунистического восстания перекинулось в Бремен и Мюнхен – там были провозглашены Бременская и Баварская социалистические республики. Коммунистам вновь устроили кровавую баню, однако в марте Советской республикой провозгласила себя Венгрия, отколовшаяся от разрушенной австрийской империи Габсбургов. Штабом всех этих возмущений была Москва, объединившая весной "красные" группировки стран послевоенного мира в единый политический фронт Коммунистического Интернационала:

Мы раздуваем пожар мировой…

Во главе Коминтерна Ленин поставил петроградского диктатора Григория Зиновьева, мечтавшего взорвать Европу изнутри, а секретарем-администратором у него вскоре обнаружился анархист Серж-Кибальчич, после многочисленных приключений пробравшийся из парижского Военного Комиссариата в Россию вслед за Гумилевым. Ориентировки из Северной Коммуны начали поступать в два десятка стран мира, прежде всего – в Венгрию, где при помощи Коминтерна формировались части Красной гвардии. Венгерские красногвардейцы-интернационалисты выступили против Румынии и Чехословакии и в июне провозгласили в захваченном городе Прешове Словацкую Советскую Республику. Навстречу зарубежным коммунарам шла Красная Армия, покоряя освобождавшиеся от немецкой оккупации западные территории. Лидеры Антанты, ошеломленные неожиданным натиском Ленина, предприняли ответные военные меры против московских большевиков. Наступление французов из Одессы растворилось в общей мясорубке грандиозной распри, затеянной на Украине вольными атаманами Данилой Зеленым, Нестором Махно и Никифором Григорьевым, каждый из которых имел свои представления о "народном социализме". Но английский флот бил на Балтике красные корабли, загнал их в Финский залив, а балтийского комиссара Федора Раскольникова захватил в плен. На суше англичан поддерживали войска Временного правительства Эстляндии и русский добровольческий Северный корпус полковника Антона Дзерожинского. В мае – июне 1919 года за ними был уже весь Северо-Запад с Островом, Псковом, Нарвой, и линия фронта придвинулась к Ропше, Гатчине и Красному Селу. Петроград оказался на осадном положении.

Крах европейских революций и интервенция Антанты довели гражданское противостояние в России до крайней степени ожесточения. Большевики, переходя от наступления к глухой обороне, драконовскими мерами мобилизовали подчиненное им население, мало заботясь о физическом выживании даже "революционного пролетариата", чьим именем правили в стране. В Петрограде всю зиму и весну свирепствовал голод, ужасы которого начинали постепенно затмевать кровавые кошмары "чрезвычайки". В один из январских дней Гумилев обнаружил на "Социалистической" улице лежавшего в голодном обмороке Корнея Чуковского. "Очнулся я в великолепной постели, куда, как потом оказалось, приволок меня Николай Степанович, вышедший встретить меня у лестницы черного хода (парадные были везде заколочены), – вспоминал Чуковский. – Едва я пришел в себя, он с обычным своим импозантным и торжественным видом внес в спальню старинное, расписанное матовым золотом лазурное блюдо, достойное красоваться в музее. На блюде был тончайший, почти сквозной, как папиросная бумага, – не ломтик, но скорее лепесток серо-бурого, глиноподобного хлеба, величайшая драгоценность тогдашней зимы".

Пока Чуковский приходил в себя, Гумилев развлекал гостя чтением наизусть сцен из "Гондлы", а затем оба занялись редактированием совместного учебного пособия "Принципы художественного перевода". Чуковский совершенно изменил взгляд на идеи "талантливого ремесленника" и так увлекся теорией перевода литературного текста, что хлопотал об открытии при "Всемирке" особой студии для подготовки необходимых издательству кадров профессиональных переводчиков (и – попутно – для повышения образования начинающих поэтов и беллетристов). Тем не менее, зайдя на одно из занятий Гумилева с литературной группой "Живого Слова", Чуковский вновь недоумевал:

– Он изготовил около десятка таблиц, которые его слушатели были обязаны вызубрить: таблицы рифм, таблицы сюжетов, таблицы эпитетов! От всего этого слегка веяло средневековыми догмами, но это-то и нравилось слушателям…

Гумилев, действительно, к изумлению коллег и учеников, приносил на каждую лекцию множество собственноручно изготовленных красочных "наглядных пособий" и схем. Открыв в себе педагогическое дарование, он был неистощим на методические выдумки:

– У каждого народа есть свои любимые рифмы, которые выявляют его характерные черты. Вот, например, рифмовка к слову "любовь". У веселых, жизнерадостных французов "amour" рифмуется с "jour" (день). Англичане возвышенны: они рифмуют "love" и "above" (наверху, свыше). Тяжеловатые немцы нуждаются для проявления любви в сильной энергии: "Liebe" – "Zwiebel" (луковица). Русская любовь – не эротическая, родственная и кровная. Поэтому у нас рифмуется "кровь" – "любовь".

В коридоре Павловского института, куда переехали курсанты "Живого Слова", томилась – зарок есть зарок! – гордая Рада Попова ("с огромным бантом"). Гумилев, усталый после лекции, наткнулся на нее на лестнице:

– Почему Вы больше не приходите на мои занятия? Непременно приходите в следующий четверг в четыре часа. Мы будем переделывать ямбы на амфибрахии. Вы знаете, что такое амфибрахии?

Попова испуганно помотала головой.

– А знать необходимо… Вас Наташа зовут? – подобрел Гумилев.

– Нет, совсем нет! – выпалила она и торопливо побежала вниз по лестнице, перепрыгивая через ступени.

– Так в четверг. Не забудьте, в четыре. Я Вас жду, – донесся сверху голос Гумилева.

"Принципы художественного перевода" Гумилева и Чуковского вышли в феврале, но открывшиеся в помещениях "Всемирки" на углу Невского (называть его "Проспектом 25-го октября" язык не поворачивался) и Караванной курсы переводчиков прервались, едва начавшись. Из-за неожиданного конфликта Горького с Литературно-издательским отделом (ЛИО) Комиссариата просвещения чиновники Петросовета наложили запрет на поставку бумаги. Готовые типографские наборы шести десятков книг и брошюр лежали без движения, а запас шрифта для новых изданий иссяк. Судьба "Всемирной литературы" повисла на волоске. Неизвестно, успел ли Гумилев выступить перед новой аудиторией "всемирных" переводчиков – первая его лекция, намеченная на 5 февраля, была отменена "по болезни" (простуда), а к концу месяца руководству издательства было уже не до учебных курсов. "Дело, в которое вложено столь много энергии и которое обещает колоссальные результаты, должно погибнуть, – телеграфировал Горький Ленину. – Прошу Вашего содействия".

Лихорадило не только "Всемирную литературу". С начала года Луначарский окончательно переместился в Москву, оставив наместником в Северной коммуне благодушного и недалекого Захара Гринберга, при котором городской Компрос моментально захватили энергичные экстремисты во главе с женой Зиновьева Златой Лилиной, пламенной революционеркой. К весне заметно пошатнулись дела Института Живого Слова, а старорежимный "Союз деятелей художественной литературы" оказался и вовсе придушен – со скандалом и возбуждением дела о неправильном расходовании государственных ассигнований. Зато невиданный расцвет переживал петроградский Пролеткульт.

Пролеткульт, то есть независимый общественный комитет пролетарских культурно-просветительских организаций, был учрежден осенью 1917 года, сразу после Октябрьского переворота. В Пролеткульт вошли энтузиасты, создававшие на заводских окраинах самодеятельные театральные студии, литературные и художественные кружки, общедоступные библиотеки и всевозможные просветительские общества. Большинство участников комитета были обычными интеллигентами-просветителями, бессребрениками и идеалистами, считавшими долгом внести свою лепту в дело народного образования. Однако общий тон задавали сторонники учения об особой революционной культурной миссии пролетариата, никак не связанной с освоением наследия прошлого:

Мы во власти мятежного, страстного хмеля;
Пусть кричат нам: "Вы палачи красоты",
Во имя нашего Завтра – сожжем Рафаэля,
Разрушим музеи, растопчем искусства цветы.

Назад Дальше