В Петроград Гумилев вернулся 6 ноября, в канун третьей годовщины ленинского переворота. Большевики встречали свой главный праздник новыми победами. С поляками недавно было заключено перемирие, а в Таврии Красная Армия взяла верх в упорном сражении под местечком Каховка и теперь рвалась в "белый" Крым через Перекоп. Похоже, Гражданская война шла к концу. По этому случаю в Петрограде под руководством самого Евреинова готовилось очередное многотысячное театральное праздничное действо – "Взятие Зимнего Дворца". Это внушило Гумилеву мысли провести во время краснознаменных манифестаций собственный "революционный маскарад". Нарядившись в английскую крылатку-макферлан, в шотландском шарфе, с зонтиком под мышкой и полевым биноклем через плечо он в рабочей толпе изображал делегата от английских лейбористов. Роль его amanuensis играла Ирина Одоевцева. Следуя под кумачовыми лозунгами на Дворцовую площадь, Гумилев то и дело обращался к демонстрантам:
– What is that? I see. Thank you ever so much: Коза-Собо… O, yes! Your great Lenin!! Karl Marks!! O, yes!!.
Во время митинга на Дворцовой он, сымпровизировав по-английски, выводил, страшно фальшивя, в общем хоре что-то похожее на "Интернационал". Одоевцева рядом помирала со смеху. Но умиленные стараниями иностранца рабочие неожиданно стали хлопотать:
– Тут англичане от своей делегации отбились, товарищи! Надо их на трибуну проводить. Позовите милицию! Где милиция!!
Гумилев мгновенно приподнял кепи – "Thank you, t-o-v-a-r-i-c-h!" – дернул Одоевцеву за руку и был таков.
Дома Одоевцеву ждал неприятный разговор с отцом.
– Ты отдавала себе отчет, что могла очутиться на Гороховой или Шпалерной с обвинением в шпионаже? – бушевал старик Гейнике (недавно овдовевший). – Кто бы сейчас поверил, что нашлись идиоты, выдающие себя за английских делегатов просто так, забавы ради?! Вероятно, мне надо наконец объясниться с твоим Гумилевым…
Он был прав, конечно. "Белые" шпионы и диверсанты мерещились бурной осенью 1920 года сотрудникам ПетроЧК всюду. Но у почтенного Густава Гейнике был и другой повод для недовольства дочерью. Прославившись на весь Петроград "Балладой о толченом стекле", Одоевцева уверовала во всемогущество учителя и теперь не отходила от него ни на шаг. Корней Чуковский даже посоветовал Гумилеву повесить на нее плакат с надписью "Моя ученица" – во избежание кривотолков. В этой шутке содержалась существенная часть истины. Муж Одоевцевой, молодой инженер-гидролог Зика (Сергей) Попов, занятый на строительстве новой электростанции под Петроградом, был очень ревнив. В конце концов, домашние отослали Одоевцеву к возмущенному супругу на Волхов, откуда к Гумилеву в середине ноября пришло печальное письмо в стихах.
Зима вступала в свои права, и ожидание новых неизбежных испытаний, конца которым не было видно, действовало на отчаявшихся горожан искусительно. Процветали, несмотря на облавы, игорные притоны с контрабандным алкоголем, огромный успех имел вновь открывшийся на Каменноостровском проспекте увеселительный театр-сад "Аквариум" с обязательными цыганами. Тут выступали уже знакомые Гумилеву заохтенские певцы, радушно встречавшие его среди других искателей приключений (при действующем в городе военном положении с комендантским часом заведение работало полулегально). Благоволила ему и юная солистка Нина Шишкина, дочь руководителя хора:
Девушка, что же ты? Ведь гость богатый,
Встань перед ним, как комета в ночи,
Сердце крылатое в груди косматой
Вырви, вырви сердце и растопчи.
Милицейских облав Гумилев не боялся. К этому времени он совсем освоился у Каплунов, величал шефа милиционеров не иначе как "наш Борис" и часто навещал его резиденцию на Дворцовой площади. Тут царило веселье, не уступавшее цыганскому "Аквариуму". Верный себе, Каплун не жалел для городских поэтов, художников и философов бездонных запасов конфискованного вина и спирта, устраивал изысканные наркотические сеансы и интимные вечеринки. Гостей Каплуна на Дворцовой встречали его сестра Софья, бывшая студийка Гумилева, состоявшая теперь секретарем у Андрея Белого в "Вольфиле", прима Мариинского театра Ольга Спесивцева, которую брутальный милиционер отбил у директора балетной школы "Дома Искусств" Акима Волынского, и доверенная сотрудница канцелярии Отдела управления Петросовета Варвара Янковская. Компанию своих друзей и дам Каплун развлекал рассказами об особо страшных злодеяниях, случившихся в городе, демонстрировал мрачные экспонаты создаваемого им "Музея криминалистики", а однажды увлек Гумилева, Янковскую и Юрия Анненкова на испытание достроенного наконец на Васильевском острове крематория. В качестве пробного материала для огненного погребения с близкого Смоленского кладбища были доставлены несколько мертвых тел, ожидавших захоронения в братской могиле. Каплун, бросив взгляд на запорошенный снежком ряд нищих покойников в лохмотьях, философски изрек:
– Итак, последние да будут первыми, – и любезно обратился к Янковской. – Выбор предоставляется даме!
Янковская, бледная от ужаса, торопливо указала рукой. На обратном пути с ней сделалась истерика, и Гумилев, обняв ее, шептал на ухо:
– Забудьте, забудьте, забудьте…
Крематорию, судя по всему, предстояла напряженная работа. В городе, как и прошлой зимой, начинался мор. На заснеженных улицах снова можно было видеть знакомые сцены голодных фантасмагорий. В столовой "Дома Литераторов" пользовалась бешеной популярностью злая сатира переводчика Вильгельма Зоргенфрея:
– Что сегодня, гражданин,
На обед?
Прикреплялись, гражданин,
Или нет?
– Я сегодня, гражданин,
Плохо спал,
Душу я на керосин
Променял.
– Да ведь есть же еще на свете солнце, и теплое море, и синее-синее небо?! Неужели мы так и не увидим их, – с болью воскликнул Гумилев, выходя из "Дома Литераторов" вместе с дряхлым, кутающимся в засаленные платки Немировичем-Данченко. – И смелые, сильные люди, которые не корчатся, как черви, под железной пятой этого торжествующего хама. И вольная песня, и радость жизни. И ведь будет же, будет Россия свободная, могучая, счастливая – только мы этого не увидим…
Навстречу рвалась вьюга, волны снега неслись в лица, ноги тонули в сугробах.
На Преображенской Гумилева ожидал Голубь:
– Можно у Вас переночевать? Я только из Финляндии.
Уже без обиняков, он поведал, что представляет подпольную группу некоего заграничного русского "центра", организующего в Северной Коммуне движение "за Советы, без большевиков":
– Вы могли бы быть нам полезным: собирать сведенья и настроения, раздавать листовки. Имейте в виду – работа будет оплачена…
Гумилев в сердцах ответил, что готов прямо сейчас выйти на улицу, собрать группу каких-нибудь решительных смельчаков из бывших офицеров и идти на Смольный:
– Уверен, это принесет куда больший эффект, чем все ваши политические игры, агитация и лозунги. Как только люди увидят, что хоть кто-то решился наконец перейти от слов к делу, они сами разнесут Зиновьева со всем Петросоветом в клочья.
Голубь засмеялся:
– Это как когда начинали войну, скакала конная гвардия в атаку – палаши наголо, в белых перчатках. Потом поумнели, зарылись в окопы, перчатки сняли, стали кормить вшей, терпеть… Но и терпение не помогло. Что-то в мире сломалось, и исправить нельзя… Хорошо, – он пристально смотрел на Гумилева, – если настанет время, когда и в самом деле потребуются решительные действия – можем мы на Вас рассчитывать?
– Можете, – сказал Гумилев.
X
Возникновение "третьего" "Цеха поэтов". Ссоры с Мандельштамом и Борисом Каплуном. Новогодние заботы. Воскрешение "Всемирной литературы". Бежецкие поэты. Разрыв с Арбениной. Череда маскарадов. Встречи с Ириной Одоевцевой.
На следующее утро Голубь, поблагодарив за приют, отправился по своим таинственным делам, да так бесследно и исчез, оставив Гумилева ожидать обещанных "событий". Но ничего, напоминавшего о существовании заговорщиков, Гумилев неделю за неделей в городских новостях уловить не мог – а там и собственные заботы потеснили воспоминание о ночном разговоре. В декабре он сколачивал новый "Цех", который должен был стать акмеистическим ядром петроградского отделения "Союза поэтов".
В том, что именно акмеизм как оружие духовной борьбы будет определять "петербургский стиль" в российской культуре обозримого будущего, Гумилев в канун своей третьей зимовки в Северной Коммуне уже не сомневался. Но довоенный кружок "Акме" распался бесповоротно. Владимир Нарбут и Михаил Зенкевич давным-давно покинули город. Бывший синдик Городецкий в своем новом качестве мог разве что воздержаться от гонений на возрожденный "Цех поэтов" – большей помощи от него ждать не приходилось. Непросто было и с Ахматовой, которую Шилейко, окончательно потеряв голову, летом стал колотить и постоянно грозился выставить вон из Фонтанного Дома. Ее стихотворные книги и рукописи шли на растопку самовара. Боясь очередной вспышки безудержного гнева, "Анна Шилейко" теперь не подписывала знаменитым псевдонимом даже почтовые квитанции. Осенью, когда ревнивец попал в больницу, измученная Ахматова устроилась на работу в библиотеку Петроградского агрономического института и получила собственное служебное жилье. Но она все равно продолжала жить затворницей, избегала литературных собраний и вступать в "Цех" отказалась наотрез. А Мандельштам, хоть и дал согласие, тут же обозвал затею гумилевской дурью:
– Гумилеву только бы председательствовать! Он же любит играть в солдатики.
– Позвольте, а сами-то Вы что же делаете в таком "Цехе"? – осторожно спрашивал у Мандельштама в "Доме Искусств" недавно переехавший из Москвы Владислав Ходасевич.
– Я пью чай с конфетами!
Как это часто бывает, великое предприятие грозило заглохнуть из-за сердечного соперничества: Мандельштам влюбился в Ольгу Арбенину. Он встречал ее вечерами у Александринского театра, называл своей "мансардной музой", беседовал часами о чем в голову взбредет – о религии, о книгах и о еде, наносил визиты, устраивал сцены ревности и водил в балет. Он даже выполнил за нее стихотворное упражнение, полученное от Гумилева на курсах "Живого Слова", куда Арбенина записалась с осени:
Когда Психея-жизнь спускается к теням
В полупрозрачный лес, вослед за Персефоной…
Гумилев, прослушав в аудитории Павловского института "домашнее задание" Арбениной, обомлел – и вздохнул с облегчением, лишь узнав о "соавторстве":
– Какие вы с Мандельштамом язычники! Вам бы только мрамор и розы…
Между тем Мандельштам был настроен решительно. Он рассказывал Арбениной устрашающие истории о хитрости и донжуанстве Гумилева, о том, как сама Лариса Рейснер на днях плакала в Адмиралтействе, что Гумилев с ней не кланяется:
– Он неверный, неверный!..
Арбенина оказалась неприятно заинтригована – за весь минувший год единственным источником ее тревог служила только "подруга Аня", кроткая и необременительная в далеком Бежецке. Ольга Николаевна тут же строго выговорила Гумилеву, что тот оказался "не джентльменом" в отношении к замечательной женщине, Ларисе Рейснер, с которой у него, оказывается, был такой чувствительный роман. Гумилев, удивившись, отвечал, что не собирается кланяться этой балтфлотской ведьме, повинной в смутах и злодействах – а никакого романа, конечно, и в помине не было.
– Но Мандельштам мне сказал…
– Ах, Мандельштам…
Ни жива, ни мертва, Арбенина слушала в "Доме Литераторов", как Гумилев на весь столовый зал отчитывал Мандельштама. "Я ожидала потасовки", – признавалась она. Положение спас Георгий Иванов, вовремя вставший между разъяренными друзьями:
– Я слышу страшные слова… предательство… и эта бледная Психея тут стоит!
Зачем Гумилев головою поник?
Что мог Мандельштам совершить?
Он в спальню красавицы тайно проник
Чтоб вымолвить слово: "любить"!
Напуганная Арбенина стала избегать и Гумилева, и Мандельштама, пристав к тихой компании кузминских "эмоционалистов". По несчастному стечению обстоятельств, в предновогодние дни Гумилев поссорился и с Борисом Каплуном. Едва уловив мечтательные странности в поведении как сестры Софьи, так и Варвары Янковской, милицейский меценат сделал Гумилеву tête-à-tête дружеский, но непреклонный выговор – и тот, откланявшись, больше не появлялся на Дворцовой. Ирина Одоевцева, вернувшись на праздники в Петроград, нашла Гумилева неприкаянным и удрученным:
– Все мы страшно, абсолютно одиноки. Каждый замурован в себе. Стучи не стучи, кричи не кричи, никто не услышит. Но ничего не спасает от одиночества, ни влюбленность, ни даже стихи. А я к тому же живу совсем один. И как это тягостно! Знаете, я недавно смотрел на кирпичную стену и завидовал кирпичикам. Лежат там, тесно прижавшись друг к другу, все вместе, все одинаковые. Им хорошо. А я всюду один, сам по себе.
Между тем в предпраздничном городе он был нарасхват. Вместе с прежними знакомцами по "Вечерам Случевского" – поэтами Валентином Кривичем и Дмитрием Цензором – Гумилев выступал на литературно-музыкальных концертах в художественной студии фабрики "Гознака", недавно организованной экстравагантной баронессой Софьей Аничковой (Таубе). Александр Мгебров и другие пролеткультовцы зазывали его на субботние студенческие капустники в столовой Технологического института. В последние дни уходящего года начались занятия с большой группой новых студийцев "Диска", в которую вошли Константин Вагинов, Владимир Познер, сестры Ида и Фредерика Наппельбаум, Раиса Блох, Ада Оношкович-Яцына, Ольга Ваксель, Лидия Гинзбург, Галина Рубцова, Ольга Зив, Софья Островская, Даниил Горфинкель, Вера Лурье, Ольга Кашина – настоящее созвездие будущих литературных, театральных и ученых "имен". Оживилась и "Всемирная литература" – Гржебину все-таки удалось наладить издательские связи за границей. Гумилев был очень рад возобновлению собраний на Моховой и трогательно поправлял коллег, обсуждавших ближайшие перспективы "Всемирки":
– Ну зачем вы так? Это же наша девочка, наша "Всемирочка"…
После статей Герберта Уэллса в "The Sunday Express" странная причуда недобитых петроградских идеалистов стала предметом оживленных дискуссий в интеллектуальных кругах Европы. "В этой непостижимой России, воюющей, холодной, голодной, испытывающей бесконечные лишения, – писал Уэллс, – осуществляется литературное начинание, немыслимое сейчас в богатой Англии и богатой Америке… Сотни людей работают над переводами; книги, переведенные ими, печатаются и смогут дать новой России такое знакомство с мировой литературой, какое недоступно ни одному другому народу". Но 28 декабря Горький раздраженно швырнул на стол заседаний номер эмигрантских "Последних новостей":
– Извольте видеть…
Гумилев развернул газету и пробежал глазами "Открытое письмо Уэллсу" за подписью Дмитрия Мережковского: ""Всемирная литература", основанная Горьким, "величественное издательство", восхищает Вас, как светоч просвещения небывалого. Я сам работал в этом издательстве и знаю, что это – сплошное невежество и бесстыдная спекуляция". Брови Гумилева поползли вверх:
– Я заберу газетку, Алексей Максимович? Может, отвечу на досуге…