Юрий Скоп: Избранное - Скоп Юрий Сергеевич 4 стр.


Тьфу!.. Какая же все-таки это мерзость! Ампутация желания спрашивать - простите, своеобразное духовное кастрирование. А лесенка к нему, оглянитесь, пожалуйста, растет вроде бы из заботы об нас. Из добра. Из охранительных, так сказать, соображений. Валяй по ней, и все будет в порядке: наивная искренность перерастет в пока еще светлую застенчивость, застенчивость - в мучительную стыдливость, стыдливость - в дрессированную стеснительность, стеснительность - в тактичную скромность, скромность - в спокойную забывчивость, забывчивость - в мутное равнодушие, а от него до циничного отчуждения - рукой подать…

И сколько же я повстречал на своем пути мериноподобных, профессиональных нелюбознателей… Самое страшное, когда им доверяются руководящие посты. Моя бы воля - всех их повыковырнул оттуда. Жить хочется, когда можно открыто, без какой-либо боязни кого-то или чего-то, спросить о чем угодно!

Понимаете?..

Газета… В Свердловске, например, я еще с первого университетского курса сотрудничал в "молодежке" "На смену!" - и в ней мне повезло на недолгие товарищеские отношения с человеком, которого я никогда не забуду… Это главный редактор, поэт Михаил Михайлович Пилипенко. Помните: "Ой, рябина кудрявая, белые цветы…"? Это его стихи, из его "Уральской рябинушки", поются до сих пор, ставшие на Урале поистине народными.

Михаил Михайлович был очень честный и чистый человек. Он прошел испытание войной, а вот выбила его из жизни - нечестность, грязь, зависть. Выбила на песенном взлете, когда свердловская "молодежка" стала под его остроумным руководством одной из интереснейших газет в стране… Я благодарен ему не только за внимательное, бережно-терпеливое введение в мир набираемых типографскими машинами слов и понятий. Не только… Один раз, но в момент, решающий многое в моей дальнейшей судьбе, Михаил Михайлович сотворил такое, отчего у меня и сейчас зажимает горло…

Буду предельно краток: на четвертом курсе, ей-богу, не желая того, я… оступился. И - крепенько. Во всяком случае, с точки зрения тех, кто по меркам того времени оценивал совершенное мной. Встал, и причем ребром, вопрос о пребывании не только в университете, но и в комсомоле. С учебой пришлось погодить, и я почти год проработал в Нижнем Тагиле на строительстве прокатного стана "605", где, так сказать, прочищал мозги в рабочей среде. А потом и наступила та самая минута на заседании бюро Свердловского обкома ВЛКСМ, когда тогдашний первый секретарь его - Александр Куклинов, - цепко-цепко взглянув на меня, сказал:

- …кто его знает… Может, он и хороший парень. И-и… вполне осознал все. Тем не менее… это мне очень интересно, а найдется, к примеру, кто-нибудь вот здесь, на этом бюро… кто бы смог за него и - все равно авансом - положить на вот этот порог голову, - он показал на закрытую дверь, - и сказать: "Руби, Саша! А?.."

До сих пор слышу в себе эту минуту. И тишину ее… Горло давило все туже и туже, как вдруг поднялся Михаил Михайлович Пилипенко, решительно, в несколько шагов пересек кабинет, распахнул дверь, мгновенно лег на пол лицом вверх и очень серьезно сказал:

- Руби, Саша! Руби!

Ну, а после я вернулся в родной Иркутск и почти три года работал в областной партийной газете "Восточно-Сибирская правда".

Славная это была пора. Добрая. Азартная… От души кланяюсь из сегодня моим строгим наставникам: Андрею Григорьевичу Ступко, Елене Ивановне Яковлевой, Владимиру Николаевичу Козловскому, сибирским журналистам Борису Новгородову, Павлу Новокшонову, Виктору Соколову… Тогда, в конце пятидесятых - начале шестидесятых годов, в Иркутске неожиданно сконцентрировалась весьма даже приметная своими газетно-литературными начинаниями среда: Александр Вампилов, Валентин Распутин, Вячеслав Шугаев, Евгений Суворов, Геннадий Машкин, Владимир Жемчужников… И писать было о чем: Братск, Коршуниха, Тайшет - Абакан… И писали: цветисто, выпендриваясь друг перед другом, размашисто, подменяя цветистостью и размашистостью неумение мыслить. Конечно, это совсем не означает, что мы тогда не умели думать и не думали. Думали. Но немасштабно… периферийно. Лично я почувствовал это довольно скоро, и захотелось уйти из газеты, сменить специальность. Кстати, такое по тем временам считалось модным. Чем больше, скажем, стояло после фамилии какого-нибудь молодого писателя названий перепробованных им профессий, тем он выглядел бывалее, что ли.

Да, тогдашняя Сибирь щедро экспортировала бывалость. Валом десантировались в ту пору из одной только журнальной Москвы в нее развеселые, умеющие мно-о-ого выпить и съесть "чуваки" и "старикашки", чтобы запросто, под гитару, "за ночь ровно на этаж", поднимать новые города, "двигать" гэсы и лэпы, "рубать" уголек и "имать" рыбку… Были, конечно, среди них и вконец бесперспективные: вспомните хотя бы "героя" из проевшего тогда все уши шлягера - он, видите ли, поехал в Сибирь просто - "за туманом"…

С тех пор прошло время, и оно бдительно отцедило все подлинное и натуральное от камуфляжно-заемного, полупереводного. Показушная бывалость обернулась для тех "чуваков энд чувих" из большинства сочинений так называемой "молодежной прозы" 50-60-х годов абсолютным забвением. И это вполне даже справедливо. Ведь бывалость, уверенно думается мне, величина непостоянная. Она, как и зрелость людей, видоизменяется во времени и временем. Бывалость бывалости рознь. Это ясно как семью семь… За ней необходимо следить, ее необходимо поддерживать. К тому же бывалость сама по себе, конечно же, штука хорошая, и без нее порой трудно о чем-то рассказывать, но в то же время она никак уж не льгота какая-то, не "контрамарка" кому-то там на бесплатный проход в литературу. Главная ценность ее в достоверности пережитого и прочувствованного авторами; в своевременности, но не номенклатурной, постановки проблем; в нравственно-житейском, а не командировочном сопричастии их ко всему тому, о чем им вдруг и захотелось написать.

Сейчас, когда само время предоставило возможность что и с чем сравнивать и отчетливо видны качественные перемены в самой сути бывалости автора образца семидесятых - восьмидесятых годов, контрастно отличающие их от бывалости авторов "молодежной прозы", нет-нет да и подумаешь - надо же! - вот ведь какой факт получается: выходит, что на разных этапах развития отечественной литературы то и дело возникает некая голодуха-номенклатура на "писателей из рабочих", и организованно проводятся для них целые годы "открытых дверей", в которые и успевает протиснуться очередной подотряд так называемых "бывалых"…

Тогда почему же об этой "грани рабочей темы", а она ведь достаточно колючая, совсем не спорят в своих перманентных дискуссиях многоопытные наши критики? По-моему, так стоило бы. Интересно же, наверно, выявить динамику численности "бывалых" в литературе, систему периодичности появления их, уровень художественного мышления и так далее.

А теперь о том, куда более существенном, что и выманивало меня из газеты: вдруг возникло какое-то еще не до конца осознанное ощущение несоответствия между тем, что просила или требовала от меня редакция, и тем, что хотелось самому предложить ей.

Мой газетный герой почему-то не укладывался в масштаб реально существующего, скажем, того же строителя Братска. И захотелось постичь таинство этого "неукладывания". Захотелось сойтись с этим реально существующим героем вплотную и потолковать с ним на одном языке без предварительного предъявления газетного удостоверения. Захотелось уйти из газеты и - оттуда, из жизни, - посмотреть на предлагаемые ею слова и понятия…

Скажу честно, что этот процесс был для меня непростым и ошибок было наделано предостаточно, прежде чем судьба не подвела к ресторанному столику гостиницы "Енисей" в Красноярске, за которым… осенью шестьдесят шестого… сидел и ужинал еще незнакомый Василий Макарович Шукшин.

Память водит по кругу. Кружи́т… Это хорошо. Повторяемость прожитого, мысленно переживаемого наново, позволяет укрупнять в нем то, что почему-то тогда, когда было жизнью, казалось проходным, необязательным для запоминания. Почему же сейчас это проходное и, так сказать, необязательное реставрируется, набирает выпуклость и краски, а главное - смысл?

Может быть, действительно существует какой-то особый и покуда не разгаданный никем закон сохранения памяти, по которому независимо от нас, наших желаний и пристрастий, внимания и сосредоточенности она - память - самодержавно и безотчетно ведет отборку ценностей для своих фондов?

Летом 1969-го во Владимире, в гостинице "Заря", съемочная группа фильма "Странные люди" отмечала сорокалетие режиссера-постановщика. Сорокалетие…

Набились в номер виновника. У него был люкс: двухместка с окнами на Владимирскую филармонию. Нагородили на стол всего, чем богат наш среднерусский и среднелетний, июльский, значит, огород. Дымила картошка - ранняя, белая, рассыпучая. Разнотонная зелень огурцов, перистого лука и прочих съедобных травушек-муравушек влажно оттеняла флаговую сочность редиски и помидоров. Хрустел чеснок, звенели стаканы, говорились задушевные, добрые слова, надрывался магнитофон, хохотали…

Шукшин не пил, был улыбчив, ясен глазами. Отутюженная светлая рубаха с распахнутым на несколько пуговок воротом сбивала с возраста, молодила, и на щеке его не катался, не дергался обычный жесткий желвак.

Киношники веселиться и веселить умеют. Когда очередь доспела до хохм артиста Сережи Никоненко, нынче известного и своей кинорежиссурой, - мы, кстати, на съемках ютились с ним в одном номере, - у меня вообще заболел живот. Сережа потрясающе имитировал говорок Никиты Сергеевича Хрущева и, так сказать, в его лице, с ботинком в руке, держал речь о творческом пути сорокалетнего…

Вроде не к месту, но все-таки прервусь на минутку с юбилейной гулянкой и коротко запишу, а то вдруг забуду, вспомнившееся и связанное с Сергеем и Шукшиным.

…Осенью, догоняя натуру, - Василий Макарович проболел два месяца: мы с ним, пообедав после утренних съемок в селе Порецкое, заснули на речном откосе, и он подхватил на сыроватой землице сильнейшее воспаление легких, - группа перемахнула в Ялту.

Никоненко прилетел туда прямо со съемок фильма "Дворянское гнездо", где работал лакея. Прилетел вместе со своим гардеробом, одежонкой лакейской: сюртучок, помесь фрака с ковбойкой навыпуск, цилиндр с продавленным боком, бантик на шею, трость и шкирята в облипку, с пузырями на коленках и штрипками. Макарыч при мне в отеле "Ореанда", узнав от Сереги про все это, аж засветился:

- Слышь, Сереня, лапушка, волоки эти шмотки сюда. И - прифрайерись. У меня, ей-богу, мыслишка вильнула.

Сереня исполнил… В номере возникло что-то непотребное - с бессовестнейшими, наглыми глазами, мордой, испачканной достоинством и вообще… Макарыч даже присел на корточки перед Сережей: ел его пронзительным взглядом. Потом задумчиво так спросил:

- Можешь вот так прошвырнуться по набережной? Под этими окнами? Не слабо́?

Серега говорит:

- Для вас? Сколько угодно-с.

Плечиками передернул, бант свой засаленный распушил и зашагал из номера.

Шукшин и я - к окну. Серегин проход был что надо: публика столбенела. Я ржал от души. Макарыч жевал, сдерживаясь, губу. Когда Сережка явился назад, я спросил:

- А чо придумалось-то, Вась?

- Чо, чо… Через плечо! - Он весело потер ладонь об ладонь. - Понимаешь, а что, если наш Чудик (роль Никоненко в "Странных людях"), приехав в Ялту к братану, нарвется с ходу на двух домушников, только-только что срубивших номерок заезжего актера… Чуете? Деньжонок-то они у актера в номере не надыбали, откуда у актера деньжонки? А вот платьице-с, верхнее, свистанули. Чтобы не терять квалификацию. А тут на них Чудик… Вот они и сообразили толкануть ему, деревне, манатки по дешевке, нагородив, что это здесь, на курорте, сейчас визг моды - люкс! Чудик и купился, нацепил на себя и… Суду все ясно?

Что и говорить - придумывалось лихо, по-шукшински, с его неожиданной восприимчивостью, зоркостью и хваткой на все, что предлагала сиюминутная действительность, и жаль, что по каким-то его же соображениям не легло на пленку.

Но - пора возвращаться в "Зарю", на сорокалетие… Когда отгорело гулянье и хором был наведен прежний, гостиничный порядок в номере, мы остались вдвоем. Дело шло к ночи. Шукшин стоял у раскрытого окна, курил.

- Сорок лет… - заговорил он скорее всего для себя. - Это ж надо, как скоро… Пора что-то сделать и для бессмертия.

Я пошевелился на диване. Хмыкнул.

- Что, Скопинский?.. - Макарыч любил дружелюбно искажать фамилии, имена. - Не понимаешь? И правильно. Семь лет назад, - он намекнул этим на разницу в наших годах, - я тоже, между прочим, об этом не думал. А теперь вот думаю, думаю, Юра. И уставать начал… Я ведь, если по правде, не для интервью то есть, еще ни разу не позволил себе расслабиться. Ни разу. Всю дорогу в натуге. В напряге. На нерве, как этот… Оттого и не сшибли, не смяли, не растерли покуда. А-а… - Он жадно раздымил новую сигарету от окурка. - Но от этого… веришь, нет… сплю со сжатыми кулаками… - Он показал мне большие, с венами, мужицкие кулаки. - Вероятно, Юра, когда-нибудь тресну. Понимаешь?..

Совсем недавно, в этом, 1985-м, я получил бандероль от хорошего, даровитого человека, сибиряка, известного критика и литературоведа Николая Николаевича Яновского. Он прислал мне свою новую книгу "Верность", в которую включил портреты, статьи и воспоминания о разных видных писателях, общественных деятелях дореволюционной и нынешней Сибири.

В конце книги Николай Николаевич поместил три письма Шукшина. Одно из них, оказывается, касается меня лично, и прежде чем я приведу его, в двух словах расскажу, что знаю…

После первой своей, слабенькой повести "Ту-104" и другие" и первой в моей жизни внутренней рецензии на нее Шукшина я написал повесть "Имя… Отчество…" - про бичей. Макарыч ее очень любил и тоже рецензировал для Высших сценарных курсов. А после высидел рукопись "Волчьей дроби", сначала она называлась - "Гаденыш". Вот ее он носил в "Новый мир"…

Как сейчас вижу - вышли мы из редакции, поговорив с Ефимом Дорошем, вежливо и с разными комплиментами в мой адрес отклонившим повесть. В разговоре принимала участие редакторша, женщина в брюках, сказавшая насморочно, в нос, что "вещь, безусловно, талантливая, но написана излишним натужно-нутряным стилем…".

В сквере, возле памятника Пушкину, Макарыч заговорил. До этого мы шли понурые, молчали.

- Не расстраивайся. Они у меня "Любавиных" не взяли. И она вот, та самая… тоже мне сказала то же самое. Честное слово! Слово в слово! Что у меня, так сказать, "натужно-нутряной стиль". А я до сих пор не понимаю, как это? Чо это я вдруг натужаюсь-то словом?! Нутром пру! Чревовещатель я или ты? Мать их не так!.. Глупость какая-то прямо! "Натужно-нутряной стиль…" - похоже передразнил он редакторшу и развел руками. - Не робей, Юра. Дыши ровно. Я еще не помню, чтобы у кого-нибудь в нашем деле как в сказке было, как на стометровке. С разбегу и - в литературу… Я так полагаю, что мы с тобой марафонцы, да? - Он подпихнул меня плечом. - Только тот, самый первый, вроде помер, прибежав-то до места? Не помнишь?

- Помню, - сказал я, - помер.

- Во-от… Это обидно, конечно. Но - ни хрена. Я твоей "Волчьей дробью" попробую засадить в родные "Сибирские огни". У меня там есть понимающий меня мужик. Николай Николаевич Яновский. Не слыхал? Головастый. Зам главного редактора. Так что фигура. Не возражаешь?

Москва, 21 апреля 1971 г.

Николай Николаевич!

Пользуюсь случаем - здравствуйте!

И вот: наш земляк Юрий Скоп (иркутянин) написал повесть "Волчья дробь", которая, мне кажется, вся "сибирская": знанием материала, характеристиками и, конечно, - волком. То есть она настолько какая-то не московская, что я взял на себя смелость посоветовать ему послать повесть Вам. Он не новичок в литературе, и это не тот случай, когда надо рекомендовать автора или нахваливать его вещь. Моя задача проще: прочтите. Не сгодится ли?

С приветом В. Шукшин.

Еще и еще раз вчитываюсь в строки шукшинского письма. Оно как весточка оттуда, из невозвратного, которое, факт, если бы и воротить, навряд ли перетерпеть сызнова.

Ну, скажем, мыслимое ли дело: я прожил в общежитии Литературного института на Бутырском хуторе пять с половиной лет!.. Сперва, сразу после приезда в Москву, гостевал по нескольку дней у считанных приятелей, а потом… потом набрался духу и пошел в Союз писателей РСФСР к Францу Николаевичу Таурину, бывшему иркутянину, рабочему секретарю.

Таурин понял все сразу и выписал мне две бумажки: одну на пятидесятирублевое денежное вспомоществование по Литфонду СССР, где я еще и членом не значился, а вторую - коменданту общежития студентов Литинститута, чтобы тот безо всяких впустил под его крышу сроком на 15 дней.

Так я стал жителем замечательного семиэтажника по улице Добролюбова и в разных его комнатах, на разных этажах, то легально, то нелегально, в гвалте, в шуме, в спорах, в кулачных выяснениях, встречах и проводах, в обмытиях первых и вторых публикаций, в свадьбах и в разводах, в загулах вообще - выжил и написал свои первые, московские, книги.

Вот уж когда пригодилась мне моя трезвость и моя сибирская закваска.

В 1969-м я чудом попал на V Всесоюзное совещание молодых писателей. В последний момент - списки участников уже были размножены - я уговорил-таки Франца Николаевича Таурина включить меня в свой семинар.

- Зачем тебе? - сморщился он. - Ты же и так без пяти минут член Союза писателей.

- Так дайте мне эти пять минут.

Таурин дал. И в конце года я стал действительным членом Союза писателей СССР.

Из сегодня, вглядываясь в те тревожные и не очень-то сытые дни, думаю: сколь загадочна все же эта штука - дарование…

Обеспеченный им человек как бы заранее обрекается на крутизну и тягости становления. Судьба куда более снисходительна и покладиста к тем, кто побесцветнее и посерее.

Шукшин однажды сказал:

- А вот представь… исполнится тебе сорок, ты придешь ко мне и завякаешь - мол, ни черта не получилось, Вася. Пропадаю… Чего я тебе скажу? А ничего. Пропадай. Я же свою голову на твои плечи не переставлю. Нет. А чо тогда?.. Я иногда по ночам на кухне, когда заторчу над рассказишком, встану к окну и гляжу… Москва - е-мое! - неохватная… Огонечки, огонечки - не спит уйма народу. И сколько же среди них таких вот, как я, значит, которые тоже подошли к окошкам, курят, глядят, а за спиной у них на столиках недописанное, а? И надо, чтобы оно получилось-то лучше всех. Иначе - труба. Страшное, скажу я тебе, дело! Но - кровь разгоняет. Тут, брат, не заквасишься. Тут такой естественный и противоестественный отбор получается, что только держись… Зато сам, поди, знаешь, выдавишь на страничке последнюю точку, упадешь на постель и-и… накатит минута… Проклятьем заклейменные - вот кто мы есть. Понимаешь?..

Общежитие одарило однажды эпизодом, с которого я планирую когда-нибудь начать одну свою работу.

Назад Дальше