Путь из детства. Эхо одного тире - Ливанов Василий Борисович 5 стр.


Когда супруги Фабисовичи и двое старших детей поспешно покинули дом и где-то попрятались, Казимир скрыл четверых младших под столом, на котором стоял гроб, за складками покрывала. Дверь в дом оставалась открытой. Когда погромщики, выкрикивая угрозы, вошли и увидели представшую перед их глазами картину, то в замешательстве молча ретировались, набожно крестясь.

В 30-х годах двое из сыновей Фабисовичей, спасенных Казимиром, стали знаменитостями: один как концертирующий скрипач, другой как мастер художественной фотографии. Конечно, первые навыки в искусстве фотографии он получил от моего деда Казимира.

Интересно, что ни один из Фабисовичей не стал стремиться на службу в НКВД, куда охотно принимали именно молодых провинциальных евреев. Возможно, повлиял поступок моего деда - дворянина.

Через год после кончины Изабеллы, когда самодержавие в России пало, Генрих Карлович вернулся из Турции и соединился с семьей своего сына в Орле. Предполагаю, что своего отца, моего прапрадеда Карла, Генрих уже похоронил в турецкой земле на кладбище польской общины.

Думаю, что если бы мне довелось побывать в семейных домах польской общины в Турции, я бы обнаружил живописные работы моего прадеда Генриха. Ведь он был мастером женского портрета.

Генрих, конечно, просмотрел все живописные работы своего сына Казимира и спросил:

- Вот ты говорил, что все это пишешь на заказ. А что ты пишешь для себя?

- А это разве не для себя?

- Нет, заказ - это для других. А художник должен обязательно что-то делать для себя, то, что он не готовит на продажу и с чем бы никогда не хотел расстаться.

Но Казимиру - увы - так ничего и не пришлось написать "для себя".

В нашем ливановском доме висит живописный портрет Изабеллы Млынарской, который Генрих написал еще в 1886 году в Тифлисе. Этот портрет чудом сохранился и был мной обнаружен почти через сто лет среди какого-то старого домашнего барахла, в виде холста, скатанного в длинный плотный рулон.

Удивительно, как хорошо сохранился красочный слой! После реставрации стало видно, какой это прекрасный женский портрет, который художник писал "для себя".

Живописную работу Генриха Правдзиц-Филиповича очень хотел приобрести Национальный Варшавский художественный музей. Потом известный итальянский художник Гарбулия, коллекционер старой портретной живописи, напрасно уговаривал меня продать этот портрет ему.

Но, во-первых, это моя прабабушка, написанная моим прадедом, а во-вторых, она написана не для продажи, и я никогда бы не хотел с ней расстаться.

Генрих Правдзиц-Филипович и Федор Иванов, оба моих прапрадеда, познакомились в Орле, и в семье их стали называть "белый дедушка" и "черный дедушка". Генрих был уже седой как лунь, а Федора никакая седина не брала.

Оба застали своих внучек: Женю, Галю и совсем маленькую Люсю.

В 1919 году, когда в России уже кипела Гражданская война, 82-летний Генрих Карлович решил самостоятельно добираться до Польши.

Моя бабушка Мария Федоровна говорила, что последняя весточка от него была из Киева.

"Наверное, убили на дороге, - предполагала бабушка. - Он ведь выглядел, как барин, а характер был ох какой независимый".

В этом же 1919 году Казимир был мобилизован в дивизию комдива Пархоменко. Дивизия гонялась по степям за махновскими отрядами. Казимир был в составе особой группы, которой Пархоменко доверил охранять ящик с дивизионной казной. Наверное, у "красных" этот поляк вызывал доверие, как сын политссыльного при царизме. Мотался через степи в каком-то поезде, да не один, а с женой и тремя дочерьми.

Знаю, что на какое-то время оставлял семью в поселке Долгинцево, недалеко от Днепропетровска. Бабушка рассказывала, что однажды в дом, где они останавливались, зашли переночевать трое махновцев. Она очень испугалась за дочерей. Но махновцам было не до развлечений: они всю ночь делили между собой какое-то барахло и переругивались.

Когда описывала, как они выглядели, получались ну точь-в-точь бандиты из "Белой гвардии" М. Булгакова, хотя романа этого моя бабушка прочесть еще нигде не могла.

Когда мотались в поезде через степи, моя двенадцатилетняя будущая мама Женя чуть не погибла. Она вышла на каком-то полустанке набрать воды, а пока искала воду, поезд тронулся.

Мама бросила ведерко и изо всех сил побежала за поездом. "Никогда, - говорила, - я так не бегала". И уже почти настигла последний вагон, и тут поезд прибавил ходу.

На площадке последнего вагона сидели красноармейцы, свесив ноги. Теряя силы, мама протянула к ним обе руки, и они, изловчившись, подхватили девчонку.

Мама мне это рассказывала несколько раз, и каждый раз я испытывал живое волнение и сочувствие к ней. Что бы с ней могло статься, останься она одна среди голой степи? А что было бы со мной?

Когда через год вернулись в Орел, Казимир стал прибаливать: у него опухали ноги, ходил с трудом. Перебивался тем, что фотографировал новых советских начальников, писал какие-то лозунги, иногда вывески для новых магазинов.

Дома обучал старших дочерей рисовать. Потом моя будущая шестнадцатилетняя мама устроилась преподавать в школе рисунок. Вспоминая свое учительство, она гордилась тем, что ученики, фактически ее ровесники, ее слушались, как взрослую.

Практически основная забота о семье легла на мою бабушку, на Марусю, Марию Федоровну. Где она трудилась, не знаю, но у нее, и в старости легкой и стройной, были разбитые трудом, огрубевшие руки. Когда она заболела тифом, из дома на городской рынок стали носить разные ценные вещи, чтобы обменивать на продукты.

В 1926 году Казимир умер, бабушка говорила - от тромбофлебита.

После смерти своего отца моя будущая девятнадцатилетняя мама Женя на свой страх и риск поехала в Москву "за счастьем". И ей повезло: ее, молодую художницу, взяли на работу в редакцию газеты "Вечерняя Москва", оформителем.

Вскоре она уже неплохо зарабатывала, расписывая огромные рекламные щиты, которые вывешивали на фасадах кинотеатров к премьерам новых фильмов.

Завязывались дружеские знакомства среди молодых людей искусства, художников, писателей, поэтов, многие из которых сами съезжались в столицу из разных городов в поисках успеха и славы. И действительно, большинство из них прославились своим творчеством.

Когда Женя прочно обосновалась в Москве, к ней переехала из Орла вся ее семья: мать Мария Федоровна и обе младшие сестры Галя и Люся. При оформлении московских документов первая половина дворянской польской фамилии отпала. Осталась вторая - Филиповичи. И Филиповичи стали москвичками.

А в моих детских воспоминаниях сейчас началась и идет Великая Отечественная война. И предваряет ее для меня такой случай.

Мне уже шестой год.

Какие-то друзья моего деда Николая Александровича Ливанова приехали в столицу из провинции, остановились в гостинице Моссовета (потом "Москва") и пригласили деда зайти к ним.

И вот мы с дедом входим в просторный гостиничный лифт, обитый изнутри деревянными панелями.

- Обождите, вон еще пассажиры, - просит лифтер.

И, торопясь, в лифт заскакивают трое мужчин. На них аккуратная черная форма, блестящие сапоги, черные фуражки с задранной спереди тульей, отмеченной каким-то значком. У того, кто стоял ближе к нам, на руке выше локтя красная широкая повязка с белым кружком, в котором корчится какой-то странный, похожий на паука, черный знак.

Двери закрылись, лифт поехал вверх, тяжелая дедовская рука легла мне на плечо и придвинула меня вплотную к деду.

Наши попутчики, поглядывая на нас, вежливо улыбались, переговариваясь.

Когда вышли из лифта, я спросил деда, кто такие это были.

- Фашисты, - ответил дед и разъяснять мне ничего не стал.

А зимой 41-го года, как рассказал мне отец, к нему в комнату ворвался дед с газетой "Правда" в руках.

- Смотри, смотри, кого назначили! - кричал дед, тыча пальцем в газетный лист. - Какое лицо! Теперь мы победим!

В "Правде" был напечатан портрет Георгия Константиновича Жукова. Молодец мой дед! Он не ошибся.

У всех людей в жизни есть веха, от которой отсчитывается время.

В жизни поколения моих родителей отсчет времени обозначался так: "до войны" и "после войны".

Люди как бы прожили две различных жизни. Одна кончалась войной. Другая родилась с миром, с победой. А между этими жизнями - война.

И хотя мой отец Боря Ливанов в 16 лет сбежал из дома, чтобы вступить добровольцем в Красную армию, воюющую в Туркестане с басмачами, хотя участвовал в ночной кавалерийской атаке, когда было разгромлено войско Ибрагим-бека, эта война все равно воспринималась им, романтическим юнцом, как пусть смертельно опасное, но все же приключение.

Поколение наших бабушек и дедушек всей своей жизнью было подготовлено к военным потрясениям. Они пережили и хранили память о трех войнах. Первой мировой, Гражданской и финской. Их жизненный опыт был накрепко прошит кровавой ниткой военных испытаний.

А мы, дети, родившиеся всего за несколько лет до Великой Отечественной войны?

Вспоминая годы войны, я с благодарностью приму помощь моей мамы. Она писала: "Война. Всем детям театра в обязательном порядке предложена эвакуация в Мордовию. Наташе - 9, а Васе - 5 лет. Василий Васильевич Каменский звал к нему на Урал: около Перми, станция Силва, село Троицкое. В первый раз, когда Вася появился там среди местных мальчишек, я увидела в окно, как они его щиплют, зажимают локтями. Потом он им что-то сказал - и дальше было видно, что они его приняли.

- Васечка, молодец, как ты быстро подружился с мальчиками. О чем они тебя спросили?

- "Как тебя звать?" - "Вася", - ответил я.

- Ах, вот в чем дело.

В селе Троицкое уже много лет всех называли Василиями - в честь Каменского.

Однажды Василий Васильевич пригласил из Перми какого-то пожилого человека. Тому все в доме и вокруг понравилось.

- Василий Васильевич, а как зовут твоего сына?

- Василий Васильевич.

- А твоего гостя Бучинского?

- Василий Васильевич.

Приезжий помрачнел вдруг. А когда во двор вошел местный учитель и Каменский закричал ему в окно: "Василий Васильевич, зайди в дом", этот приезжий сказал:

- Стар я, милый, чтобы так надо мной насмехаться. Не бывает, чтобы все были Василиями, да еще Васильевичами.

И уехал обратно в Пермь".

Василий Васильевич Каменский был личностью уникальной. Прежде чем прославиться как поэт, он занял достойное место среди первых русских авиаторов. Принимал участие как пилот в показательных выступлениях в Европе.

Именно Каменский утвердил в нашем языке слово "самолет". До этого говорили "аэроплан".

В одном из заграничных показательных полетов в мае 1912 года самолет, пилотируемый Каменским, потерпел катастрофу.

В газетах писали: "Погиб знаменитый летчик и талантливый поэт В. Каменский". Но Василий Васильевич чудом уцелел и, вылечившись, продолжал летать.

Весной 1913 года Каменский сконструировал первый в России "глисер", названный "Русский аэроход", и сам удачно провел его испытания на реке Каме. Но, несмотря на великолепные ходовые и скоростные качества новой машины, разрекламированной в журнальной прессе, производством нового "глисера" никто не заинтересовался. Каменский, как он сам писал, пережил "отчаянное разочарование".

Дальнейшую судьбу изобретателя "глисера" решила его давняя дружба с поэтом и художником Давидом Бурлюком.

Бурлюк основал новое направление в русском искусстве, в поэзии и живописи - футуризм. Получив письмо с приглашением как можно скорее присоединиться к группе поэтов-футуристов, Каменский приехал в Москву. В его поэтическом багаже была написанная им поэма "Степан Разин", которая сразу же была высоко оценена его единомышленниками из окружения Бурлюка.

Среди поэтов-футуристов, таких как Хлебников, Крученых, Северянин, сразу же выделилось совсем молодое дарование - Владимир Маяковский, которому Бурлюк пророчил гениальное будущее.

Поэты-футуристы стали разъезжать с концертами по всей России, пропагандируя свое новое искусство. Неизменно на всех концертах выступала неразлучная троица: Бурлюк, Маяковский, Каменский.

Каменский вспоминает одно из таких выступлений, когда к набиравшей популярность троице присоединился уже знаменитый Игорь Северянин. Футуристический характер выступления внешне был обозначен концертным роялем, подвешенным на канатах над сценой.

Выступления футуристов принимались публикой неоднозначно, и реакция зала, особенно во время первых концертов, носила скандальный характер. Но постепенно, в основном благодаря таланту и остроумию Маяковского, умевшего победно вести диалоги со зрителями, у поэтов образовались горячие поклонники, особенно среди молодежи.

С приходом советской власти ни Каменский, ни Маяковский, поэзию которых признавали революционной, не пострадали. В своем поэтическом творчестве они оба отошли от футуристических приемов и впоследствии стали членами Союза советских писателей.

Такие стихи Каменского, как "Танго с коровами", остались в прошлом.

Поэт стал тяготеть к народному эпосу. В начале 30-х годов его поэмы - "Емельян Пугачев", "Степан Разин", "Иван Болотников", великолепно оформленные, издавались большими тиражами.

В Москве Василий Васильевич бывал долгими наездами, как он говорил, "за гонорарами".

Помню его, неизменно одетого, как капитан речного судна: форменный синий китель и фуражка с белым верхом.

Говорили, что у родителей поэта было собственное речное пароходство на реке Каме. И постоянным его местом жительства оставался дом в селе Троицком, под Пермью, куда мы и добрались с мамой и сестрой Наташей.

Моя мама вспоминала:

"Дом стоял на краю села. Дальше был лес, прекрасный уральский лес с множеством грибов, земляникой, необычайного размера, формы и вкуса, а малину женщины носили ведрами на коромысле. Собрать малину - это значило поставить под куст ведро и встряхнуть - малина осыпалась. Они сушили ее на зиму, ссыпая в обыкновенные мешки. Пироги с малиной - это специалитет тех мест. Еще шанечки с картошкой и жареным луком. Рыба всевозможная, много судаков. Уха сибирская из разной рыбы. Пироги с рыбой".

В доме Каменского жили три собаки. И самой любимой была Лайма - благородный английский сеттер. Василий Васильевич, страстный охотник, рассказывал:

- Мы с Лаймой выходим из дома еще затемно. Идем в сумеречном тумане, Лайма оставляет за собой темную полосу, прокладывая путь в высокой росистой траве. И вот начинают пробиваться первые лучи солнца. Серая пелена тумана начинает розоветь, поднимается от земли. Сначала трава оживает разноцветьем, потом из-под завесы тумана возникают зеленые лапы елей. И вот уж перекликаются птичьи голоса. Солнечные лучи все ярче, туман становится золотистым, он тает, открывая глазам умытый росой утренний пейзаж. Какая красота! Так хочется с кем-нибудь поделиться охватившим душу восторгом.

- Лайма! - говорю я шепотом.

Она останавливается, поворачивает ко мне голову. И тоже шепотом:

- Что, Василий Васильевич?

Село называлось Троицкое в честь церкви Святой Троицы. Я помню вид этой церкви. Она стояла, заколоченная отсыревшими и почерневшими от дождей досками, с ободранной побелкой, со сбитыми куполами. От дома Каменского ее отделяла сельская площадь.

Из воспоминаний моей мамы:

"На площади перед домом съезжались с окрестных деревень призванные в армию.

Семьи их провожали в повозках, запряженных лошадьми. Иногда люди оставались ночевать тут же, на площади.

Бабы голосили. Каменский разговаривал с ними, утешал, играл на баяне.

Жили мы так до осени. Началась грязь, рано темнело, электричество выключили. В селе перестали продавать яйца, молоко, картошку. Рыбной ловлей уже никто не занимался. А сводки с фронта приходили трагические".

Письма от отца перестали приходить.

Раз в несколько дней на сельской конюшне запрягали лошадь и отправлялись на телеге в Пермь за почтой (почту в Троицкое уже не доставляли) и еще по каким-то сельским нуждам. Моя мама каждый раз пользовалась такой оказией, чтобы попытаться через военного коменданта в Перми дозвониться по военной связи до Московского Художественного театра, узнать об отце и о возможном переезде театра из Москвы. Меня мама брала с собой в эти поездки.

Я вижу самого себя как бы со стороны, маленького, сидящего в телеге поверх тугих неподвижных мешков между матерью моей и возчиком.

Телега эта, как мне кажется, переезжает через огромное, выпуклое, розовое небо, которое должно где-то там, за синей густой полосой у края земли, оборваться, закруглиться, окончиться чем-то неизвестным мне, невыносимо манящим и волнующим до бесчувствия.

И только теперь я догадываюсь, что там, за синей полосой ждала меня моя предстоящая жизнь. А тогда в мире была война.

Узнав, что театр в скором времени должен переехать в Свердловск, мама решила отправиться с нами туда. Путешествие поездом до Свердловска завершилось благополучно. Нас поселили в гостинице "Большой Урал" в узком маленьком номере, под крышей, в котором умещалась одна кровать, маленький столик и стул. Да еще у самой двери к стене притиснули какой-то диванчик от старинного гарнитура, на котором смогла спать Наташа. А мы с мамой - на кровати. Это оказалось нашим первым посещением Свердловска.

Гостиница "Большой Урал" была полна москвичей и ленинградцев. В основном женщин с детьми. Из мужчин мне запомнились только двое. О них и расскажу.

Самым памятным для меня остался Сергей Дмитриевич Меркуров. Это был громогласный человек огромного роста, мощного телосложения, усатый, бородатый, строго смотревший на окружающих через большие очки в круглой оправе. Еще его отличал странный головной убор - то ли тюбетейка, то ли академическая шапочка, - который всегда венчал его впечатляющий облик.

Меркурова называли сталинским скульптором. Он успел побывать любимым учеником французского скульптора Родена, а в Советском Союзе изваял знаменитую скульптуру Сталина и был первым скульптором, удостоенным Сталинской премии.

В гостинице Меркуров занимал просторный номер, в котором почти каждый вечер собирал со всей гостиницы тоскующих по своим мужьям женщин, развлекал их рассказами из своей богатой впечатлениями жизни и поил чаем с твердокаменными булочками.

Дело в том, что напротив гостиницы через скверик находился Свердловский театр оперы и балета, который приезжие из Москвы и Ленинграда переименовали в театр "Оперы и буфета".

А все потому, что в театральном буфете еще с давних времен хранился запас сладких булочек. Со временем эти невостребованные булочки каменно затвердели, но почему-то не заплесневели, а с появлением голодных иногородних постояльцев гостиницы стали пользоваться спросом. Причем выдавали одну булочку в одни руки. И только для Меркурова делалось исключение.

В каждом гостиничном номере, даже в нашем, стоял аппарат внутреннего телефона. Когда дети укладывались спать, мама уходила на посиделки в номер Меркурова.

Наташа засыпала быстро, а я, лежа без сна, начинал чувствовать себя брошенным и одиноким. Растравив жалость к самому себе, я брал телефонную трубку и называл телефонистке номер Меркурова.

Трубку брал Сергей Дмитриевич, и тогда я требовал позвать маму.

Обычно после моих звонков мама возвращалась и могла снова уйти, только когда я засыпал.

Так продолжалось несколько вечеров.

Назад Дальше