* * *
Встречи с Вами я жду не как встречи с незнакомым, а как встречи с сыном - не только заведомо-родным, но мною рожденным, и которого у меня в детстве, в моем и его сне, отняли. Встречи с Вами я жду как Стефания Баденская встречи с тем, кто для людей был и остался Гаспаром Гаузером, и только для некоторых (и для всех поэтов) - ее сыном: через сложное родство - почти что Наполеонидом [9:616–617].
Марина Ивановна Цветаева.Из письма А. С. Штейгеру. Париж, Ванв, 30 сентября 1936 г.:
- Между первым моим письмом и последним нет никакой разницы…
- Да, но между Вашим первым письмом и последним была вся я к Вам - Вы скажете: два месяца! - но ведь это не людских два месяца, а моих, каждочасных, каждоминутных, со всем весом каждой минуты - и вообще не месяцы и не годы - а вся я. Вы же остались "мертвым" и - нехотящим воскреснуть. Это-то меня и убило. В другом письме, неотосланном, я писала Вам о мертвом грузе нехотения, который, один из всех, не могу поднять.
Я обещала никогда Вам не сделать больно, но разве может быть больно от того, что человек не может тебя видеть в ничтожестве, что он для тебя хочет - самого большого и трудного, что он в тебя верит - вопреки очевидности, что он требует с тебя - как с себя. Поверьте, что если бы я Вас только жалела - Вы бы правды от меня не услышали: чем бы дитя не тешилось, лишь бы…
Но я приняла Вас за своё дитя, которое лучше пусть - плачет, только не тешится. Только не тешится. В моем последнем письме была вся настойчивость моей веры в Вас, оно, единственное из всех, было не любимому, а - равному (и только потому - суровое) - и может быть в нём я Вас больше всего - любила. И об этом стих моих - тогда - 26-ти лет:
Бренные губы и бренные руки
Слепо разрушили вечность мою.
С вечной душою своею в разлуке -
Бренные губы и руки пою.Рокот божественной Вечности - глуше.
Только порою, в предутренний час
С темного неба - таинственный глас:
- Женщина! Вспомни бессмертную душу!
В этом письме я с Вас хотела - как с себя.
Поймите меня: я Вам предлагала всю полноту родства, во всей ответственности этого слова. И получаю в ответ, что Вы - мертвый, и что единственное, что Вам нужно - дурман. Это был - удар в грудь (в которой были - Вы) и, если я не упала - то только потому что никакой человеческой силе меня уже не свалить, что этого людям надо мной уже не дано, что я умру - стоя. <…>
…Конечно, есть больше. Есть материнское - через всё и вопреки всему. Есть старая французская баллада - сердце матери, которое сын несет любимой, и которое, по дороге, споткнувшись - роняет, я которое:
- Et voila que le coeur lui dit:
- T’es-tu fait mal, mon petit?
Ho - идете ли Вы на это, хотите ли Вы так быть любимым: жаленным? Ибо, если Вы этого хотите от меня, этого от меня - хотите, оно - будет, т. е. я в вашем отношении окончательно перестану быть, сразу сниму все требования (и первое из них - равенство), приму заранее и заведомо - всё: Бог с тобой - только живи…
Но не будучи в состоянии Вам дать - ничего, кроме материнского зализывания ран, звериного тепла души, - связанная по рукам и по ногам Вашим нежеланием другого себя, невмещением, невынесением другой (всей) меня - смогу ли я Вам быть радостью? - С зашитым - отказом - ртом.
Думайте.
Я Вас хотела (мечтала) большим, свободным, сильным, родным - так - чтобы на улице узнавали, шагающим в шаг.
Не можете - что же, буду стоять над Вами, клониться, когда холодно - греть, когда скучно и страшно - петь.
Я хотела - оба (и шагать, и греть). Вы хотите - одного, пусть будет так, пусть будет как Вам нужно, всё, что Вам нужно, то, что Вам нужно, так много - так мало - как Вам нужно. Во весь рост я живу в стихах, в людях - не дано, и меньше всего (как ни странно) дано в любимых - нам - быть и жить.
Друзьям от нас не больно, мы можем им говорить всю правду, не страшась - живого мяса. Я хотела Вас не только сыном, не только любимым, а еще - другом: равным. Но пора понять, что для себя мы ничего не должны хотеть, даже нашей радости чужому росту, что и это - себялюбие ("другому - как себе" - нет: другому - как ему) пора принять, что любовь - окончательное и единственное нам на земле данное небытие: не будь, иначе ты другого заставляешь быть - "не даешь ему жить" (небыть). И - возвращаясь к Вашей боли: - мой друг, после Вашего письма о 3-м часе утра за 10-й чашкой кофе - у меня и мысли не могло быть, что что-нибудь - от меня Вам может сделать больно. Это письмо меня так предельно упраздняло. Я написала Вам - для очистки совести, воззвала - с последней и малой надеждой быть услышанной, сказала - потому что не могла не сказать. Вы мне в этом письме сказали, что Вы - после двух месяцев дружбы со мной и со всем будущим этой дружбы - мертвый, я - я, как всегда, поверила, а мертвому больно быть не может, потому что ему уже было больно, так было - больно - что и стал мертвый. Гарантия. Думать о том, что я могу Вам сделать больно - после такого Вашего заявления - было бы самомнением, а если б Вы знали - как я от него далека!
* * *
Мой друг - совершенно уже по-иному - без той радости - но может быть еще глубже и моее -
Я Вас из сердца не вырвала и не вырву никогда.
Вы - моя боль, это был мой первый ответ на то Ваше письмо, я сразу поняла: - беда! <…>
* * *
Родной, неужели Вы думали, что это так просто: очаровалась - разочаровалась, померещилось - разглядела, неужели Вы правда поверили - в такую дешевку?
Конечно, не напиши Вы мне, я бы Вам не написала - никогда (я себя знаю) ибо в Вашем молчании было оскорблено большее меня, то - за что жизнь отдам, - в моем лице (я - последняя моя забота!) - все так оскорбленные до меня: от Франца Шуберта, чья любовь не понадобилась - до le petit Marcel… в этом молчании было оскорблено всё мною на земле любимое - обычным оскорблением - незаслуженного презрения. И такое прощение было бы предательством. Но, если бы Вы мне даже никогда не написали, и этим лишили меня возможности когда-либо окликнуть Вас - у меня навсегда, всюду, даже с очередной горячей головой на груди, в этой груди осталась бы трещина.
Не надо - другой головы. Ибо - верьте мне - я человек такой сердцевинной, рожденной верности, такого единства, что - вовсе не уверенная, что это другому нужно или хотя бы - радостно - одна, для себя, из-за себя, сама с собой, сама перед собой, в силу своей природы не могу раздвоить своего существа иначе чем та река в моих стихах: чтобы остров создать - и обнять. (Как я счастлива, что это точнейшее подобие мне дали - Вы! И как я Вам за него благодарна.)
Я ухожу от человека только когда воочию убедилась, что я (такая как я есть) ему не нужна - просто по бессмысленности положения. Но до этого - много еще воды утечет - и беды притечет!
Итак -
М. [9; 619–622]
Марина Ивановна Цветаева.Из письма А. С. Штейгеру. Париж, Ване, 30 декабря 1936 г.:
Я не хотела писать Вам сгоряча того оскорбления, хотела дать ему - себе - остыть, и тогда уже - из того, что останется… (Осталось - всё.)
Но нынче этому письму - последний срок, я не хочу переносить с собой этой язвы в Новый Год, но по старой памяти бережения Вас не хочу также начинать им Вашего нового, нет, получите его в последний день старого, в последний день нашего с вами года, а дальше уж - у каждого свой: год - и век.
Начну с того, что так оскорблена как Вами я никогда в жизни не была, а жизнь у меня длинная, и вся она - непрерывное оскорбление. (Не оскорбляли меня только поэты, ни один поэт - никогда - ни словом ни делом ни помышлением (Вы - первый), но с поэтами я - мало жила, больше - с людьми.)
Но если Вы, самим фактом оскорбления меня, попадаете в закон моей судьбы, то содержанием его Вы из него выступаете.
Если бы между тем Вами непрерывных зовов к себе - и тем - "большого путешествия по Швейцарии" без оставления адреса была бы наша живая встреча - я бы, пожав плечами, поняла: Вы могли ждать меня не такою. Вас например могли испугать мои седые волосы (говорят, в юности это очень страшно) - хотя, по мне, матери взрослого сына и не полагается молодости, - могло удивить, что я на 6 лет старше, чем на своем последнем вечере, могли не понравиться мои пролетарские руки, которых Вы на моих вечерах могли не разглядеть и никак уже не могли разглядеть в моих письмах - Вы просто могли меня (ту, в письмах) не узнать - бывает -
- и я бы вчуже, по слухам (такого "бывания") - поняла.
Но между Вами, непрерывно звавшим меня к себе сейчас, именно - сейчас, сейчас, а не потом - и т. д. - и Вами "большого путешествия по Швейцарии" и "разрешите мне заехать к Вам Вас поблагодарить" - нашей встречи не было, нашей очной ставки не было, ничего не было, кроме все той же моей любви к Вам. Я Вам разнадобилась до встречи, до которой Вы недотянули, и ко мне в Ванв Вы пришли чужой, а не от меня - чужим - вышли.
* * *
…17-го августа 1936 г.
…У меня силы Вашей мечты нет и я без всякой покорности думаю о том, что мы живем рядом, а видеть и слышать я Вас не могу. От Вас до Женевы час, от Женевы до Берна - два часа - и от этого трудно не ожесточиться…
…поклянитесь мне, что прежде чем меня прогнать, разлюбить, обречь на опалу, заменить - Вы действительно серьезно подумаете или хотя бы сосчитаете до ста - что бы я ни сделал, что бы ни случилось, что бы Вам ни показалось. Потому что я слишком устал и не хочу больше оставаться на улице. Если что-нибудь случится - Вы будете виноваты, а не я. Предупреждаю Вас об этом заранее.
…М. б. за 10 дней случится чудо и Вы приедете? Если хотите и умеете до гроба Ваш
* * *
16 или 17-го декабря 1936 г.
Я: - Вам от людей (NB! Вы знали - от каких) ничего не нужно?
Вы, с блаженной улыбкой: - Ни - че - го.
И дальше: - Разве Вы не можете допустить, что мне с вами - приятно?
Мой друг, Вы может быть знаете, что между тем до гроба и этим приятно - произошло, я - не знаю.
Я только знаю одно: Вы, к концу этого лета, постепенно начали меня - молчаньями своими, неотвечаньями, оттяжками, отписками, изъявлениями благодарности - с души - сбывать, а тогда, 16-го или 17-го, прямым: - Мне ничего не нужно - окончательно сбросили.
Но оскорбление даже не в этой ненужности: она для меня только глубокое изумление (как я - да еще поэту - могу быть не нужна?)
Оскорбление в этой "приятности", которой Вы подменили - сыновность - которую тогда приняли, которую тогда - вызвали, и которой я ни словом, ни делом, ни помышлением не предала и остановить которой в себе - потом - уже не могла и наверное уже никогда не смогу.
И, апогей всего, слово не для меня сказанное, при мне сказанное, мною только, во всей своей неслыханности, услышанное:
- Меня в жизни никто никогда не любил.
После этого я вся, внутренне, встала и, если еще досиживала, то из чистого смущения за Вас.
(Когда я прочла: до гроба Ваш - я сказала: Я от него не уйду никогда, что бы ни было - не уйду никогда, я от него в Советскую Россию не уеду. Никуда. Никогда.)
* * *
Теперь в двух словах: Вам было плохо и Вам показалось, что Вас все забыли. Вы меня окликнули - словами последнего отчаяния и доверия - я отозвалась всей собой - Вы выздоровели и на меня наплевали - простите за грубое слово, это так называется.
* * *
Друг, я Вас любила как лирический поэт и как мать. И еще как я: объяснить невозможно.
Даю Вам это черным по белому как вещественное доказательство, чтобы Вы в свой смертный час не могли бросить Богу: - Я пришел в твой мир и в нем меня никто не полюбил.
МЦ
От меня Вы еще получите те - все - стихи[9; 622–624].
Марина Ивановна Цветаева. Из письма Ю. П. Иваску. Париж, Ванв, 25 января 1937 г.:
Со Штейгером я не общаюсь, всё, что в нем есть человеческого, уходит в его короткие стихи, на остальное не хватает: сразу - донышко блестит. Хватит, м. б., на чисто-литературную переписку - о москвичах и петербуржцах. Но на это я своего рабочего времени не отдаю. Всё, если нужна - вся, ничего, если нужны буквы: мне мои буквы - самой нужны: я ведь так трудно живу [9; 408].
БЫТ И БЫТИЕ
Детство
Анастасия Ивановна Цветаева:
Мама Мусю не смогла кормить. Ей взяли кормилицу. Мусина кормилица была цыганка, нрав ее был крутой. Когда дедушка, мамин отец, подарил ей позолоченные серьги, она, в ярости, что не золотые, бросила их об пол и растоптала.
В мамином дневнике много лет спустя мы прочли: "Четырехлетняя моя Маруся ходит вокруг меня и все складывает слова в рифмы, - может быть, будет поэт?"
Крестная мать Муси, Надежда Александровна Сытенко, красавица, светловолосая и синеглазая, жившая недалеко от нас в Мамоновском переулке, пригласила к себе крестницу. В комнатах со шкурами зверей на полу, с зимним садом и летающими птицами мама сказала Мусе: "Ничего не трогай, не урони со стола мелочей". Вскоре четырехлетняя Муся, молча, громко дыша от натуги, перетащила через комнату тяжелое кресло. На всеобщее удивление она отвечала, что мама запретила ей трогать мелкие вещи. "Приходи, Мусенька, - звала в конце визита Надежда Александровна, - у нас твои любимые конфеты, комнаты большие, есть где побегать…" -
"Комнаты и у нас большие, - ответила Муся со вздохом, - а вот конфеты у мамы заперты…"
Рассказ мамы о первом Мусином театре: в антракте, в ложе Большого театра, не перегибаясь через ее край, думаю, от страха глядеть вниз, а может быть, от природной близорукости не видя ничего, кроме края балкона, Муся, наслаждаясь апельсином, сосредоточенно отколупывала сильными пальцами тугую золотистую шкурку и кидала ее вниз, в партер.
Анастасия Ивановна Цветаева:
Детство наше полно музыкой. У себя на антресолях мы засыпали под мамину игру, доносившуюся снизу, из залы, игру блестящую и полную музыкальной страсти. Всю классику мы, выросши, узнавали как "мамино" - "это мама играла…". Бетховен, Моцарт, Гайдн, Шуман, Шопен, Григ… Под их звуки мы уходили в сон [15:6].
Марина Ивановна Цветаева:
Когда вместо желанного, предрешенного, почти приказанного сына Александра родилась только всего я, мать, самолюбиво проглотив вздох, сказала: "По крайней мере, будет музыкантша". Когда же моим первым, явно-бессмысленным и вполне отчетливым догодовалым словом оказалась "гамма", мать только подтвердила: "Я так и знала", - и тут же принялась учить меня музыке, без конца напевая мне эту самую гамму: "До, Муся, до, а это - ре, до - ре…" <…>
Слуху моему мать радовалась и невольно за него хвалила, тут же, после каждого сорвавшегося "молодец!", холодно прибавляла: "Впрочем, ты ни при чем. Слух - от Бога". Так это у меня навсегда и осталось, что я - ни при чем, что слух - от Бога. Это меня охранило и от самомнения, и от само-сомнения, со всякого, в искусстве, самолюбия, - раз слух от Бога. "Твое - только старание, потому что каждый Божий дар можно загубить", - говорила мать поверх моей четырехлетней головы, явно не понимающей и уже из-за этого запоминающей так, что потом уже ничем не выбьешь. И если я этого своего слуха не загубила, не только сама не загубила, но и жизни не дала загубить и забить (а как старалась!), я этим опять-таки обязана матери [7; 10–11].
Анастасия Ивановна Цветаева:
И вот - первое выступление Муси! Когда я увидела ее на эстраде, с распущенными по плечам русыми волосами, собранными надо лбом, под бант, в платье в мелкую зеленую, черную и белую клеточку, со спокойным, как будто ленивым достоинством сидевшую, как взрослая, за роялем и, не обращая внимания на зал, глядевшую на клавиши; когда я услыхала ее игру и всеобщую похвалу ей - сердце раскрылось такой нежностью к старшей подруге игр, так часто кончавшихся дракой, - что я иначе не могу назвать мое чувство в тот вечер, как состоянием влюбленности.
Я никого, кроме нее, не видела. Я не сводила с нее глаз. Я не понимала, как до сих пор не видела ее такой, не восхищалась и не гордилась ею. Старшие потом говорили, что, равнодушная к залу, чувствуя только рояль и себя, она начала было привычно считать вслух: "…раз и два, и" - но, увидев знаки Валентины Юрьевны или мамы, стала играть без счета.
Дома, ночью, я помню ее все такую же, широкое, высоколобое родное лицо, глаза - цвета крыжовника, победные и немного насмешливые [15; 6–7].
Валерия Ивановна Цветаева:
Дети одаренные, с характерами резкими, самоуверенными, трудными. Но в них была и нежность, они любили животных, помнили тех, кто был к ним добр [1; 20].
Анастасия Ивановна Цветаева:
Из игр того времени помню еще - блестящие листы плотной бумаги, которую надо было равномерно зачеркивать карандашом: и тогда на глянце проявлялись затейливые рисунки - пара овечек, девочка с корзинкой, домик с деревьями.
Другая игра состояла из мягких, гнущихся медных листов с узкими вырезами. Держа лист на бумаге, надо было обводить карандашом вырезы - и на бумаге получалась картинка. Но едва ли не чудеснее всего были китайские или японские цветные, будто бы деревянные или соломенные, легкие на руке кусочки: бросишь в блюдце с водой - расцветают в китайских человечков, в цветы, зонтики, веера. Их, как лакомство, нам совала старшая сестра Лёра, любившая все красивое и необычное, в минуту, когда надоедало вешать на края таза бумажки - "желанья", к которым подплывал горящий огарок в ореховой скорлупе, или когда после сидения в платяном чулане (мамино наказание) было так трудно жить.
Уж прискучили сияющие феерической зеленью, фиолетовые с розовым и серебряным блеском (лопаются все, не удержишь) мыльные пузыри! И в миг, когда звали - есть, спать, - мокрое дно блюдца расцветало волшебной китайской жизнью ослепительных цветных миниатюр…
И еще были игры с магнитом. Он был колдовской. Его приносил Андрюша. И было имя - его кто-то сказал: "Математик Магницкий"… [15; 7–8]
Валерия Ивановна Цветаева:
Были няни, были бонны, немки и француженки, были окрики, в ходу были и шлепки, но не было воспитания: терпеливого надзора в пору, когда складывается характер и приобретаются навыки поведения [1; 20].
Анастасия Ивановна Цветаева: