Наш "нигилизм" в поэзии - это мода, естественно, преходящая, но мода. Когда талантливый и страстный поэт Е. Евтушенко в своей небольшой поэме "Станция Зима" подвергает все и вся критическому подозрению, - это все очень по-юношески. Если из него получится мужчина-поэт, он будет писать по-другому.
В свете воинских подвигов ("медвежья болезнь") "дяди Володи" это звучит особенно убедительно.
На Москву надвинулся Всемирный фестиваль молодежи и студентов. Москва преобразилась. Столько другого она не видела давно, а может быть, и никогда, "…в один день в Москве оказалось столько иностранцев, сколько не было примерно за двадцать пять предшествующих лет. Однако осколки железного занавеса крепко застряли в глазах некоторых людей". Евтушенко со товарищи читают стихи охмелевшей от всемирного восторга всемирной молодежи. Фестиваль прогремел и схлынул, наступило похмелье, произошли неизлечимые перемены в сознании советской молодежи, и за нее взялись по новой.
Ругали молодых огулом. Руководитель поэтического семинара Литинститута Василий Журавлев напечатал в "Известиях" от 3 сентября 1957 года статью "Никудыки": Мориц, Ахмадулина, Евтушенко и некоторые другие - это они и есть ни к селу ни к городу, никудыки.
Стихи Беллы Ахмадулиной выглядят всего лишь невинными цветочками в сопоставлении с ягодами, так щедро рассыпанными в поэзии Евтушенко…
Через восемь лет славный пиита Василий Журавлев отметится превосходной публикацией - под его именем в "Октябре" (1965. № 4) народу явилось ахматовское стихотворение "Перед весной бывают дни такие…", чуть-чуть подправленное рукой мастера, Василия Журавлева. Литинститутский Песталоцци кое-как отбился от обвинений в плагиате, объяснив все это дело забывчивостью, поэтической рассеянностью: мол, записал для себя понравившиеся строки, а потом взял да позабыл, чьи они, принял за свои и предложил в печать.
Литучеба продолжалась.
Иногда "никудыкам" давали голос, разрешали высказаться. Алла Киреева, юная жена юного Роберта Рождественского и будущий критик, говорит со страницы "Литературной газеты" от 7 февраля 1957 года в заметке "Трудно молодым издаваться в "Молодой гвардии"":
Одна, пять, десять бесед с молодыми поэтами, и все они с обидой и горечью говорят об издательстве "Молодая гвардия"… "Молодая гвардия" больше "закрывает" молодых, нежели "открывает" их. Можно было бы перечислить много интересных книжек… поэтов, забракованных издательством… четырежды браковались книги Евгения Евтушенко.
Как бы то ни было, Евтушенко не скупится на теплые воспоминания:
"Литинститут сбил с меня мое мальчишеское зазнайство. Эпоха была скверная, а вот среда была талантливая. Лекции читали Шкловский, Асмус, Светлов, Металлов, Былинский - люди, преподававшие нам совсем не то, что было написано в официальных учебниках. Ни от одного из них я не слышал ни одного подхалимского слова о Сталине, ни одного восторженного слова о докладе Жданова, посвященном журналам "Звезда" и "Ленинград"".
К тому же среди тех студентов были фронтовики, просто старшие, хлебнувшие своего. Разговоры, учеба вживую, дружбы и любови.
Он адекватно отреагировал на "апрельские тезисы" институтского (читай - союзписательского) руководства: мощным потоком стихов. Похоже, порка была ему полезна. 1957 год - чуть не ежедневное возникновение вещей, тут же становящихся классикой момента. Это относится не только к заведомо программным стихам-декларациям типа "Безденежные мастера" - посвящено Юрию Васильеву и Эрнсту Неизвестному, или "Будем великими!" - посвящено Эрнсту Неизвестному, или "Карьера", посвященная опять-таки Васильеву.
Он обзавелся дружбами художников, с некоторыми - на всю жизнь. С Юрием Васильевым он и Белла познакомились во время московского фестиваля. Васильев написал их портреты.
- Я познакомился с новым Есениным!
Евтушенко влюбился в Васильевскую мастерскую, практически жилье. Подушка лежака упиралась в токарный станок, над которым висели множество разных инструментов и белые слепки рук друзей. Красный бочонок, запорошенный гипсом, при надобности превращался в стол - на этот бочонок ставился маленький овал. Был там еще и гончарный круг, на котором катались ребятишки художника.
У Эрнста Неизвестного мастерская была полем холостячества. Толпы народа проходили под ее подвальными сводами, подпираемыми могучими фигурами из камня и гипса. Евтушенко приходил туда в любое время суток, ибо там так было принято. Бывало, мастер давал ему ключ от мастерской, точнее - показал то место, где лежал тот ключ. В один из таких визитов на поэта и его временную музу рухнуло одно из изделий скульптора, не нанеся, слава те Господи, особых повреждений. Вероятно, после этого случая у него родились строчки с не совсем понятной гендерной самоидентификацией:
Мы с вами из ребра Гомерова,
мы - из Рембрандтова ребра.("Безденежные мастера")
Библейская аллюзия на происхождение Евы, пожалуй, слишком смела. Но это не так уж и существенно, поскольку сам процесс стихотворства набрал скорость невиданную, не говоря о внестиховой жизнедеятельности.
Борис Слуцкий, друг и опекун левых московских и питерских художников, в основном молодых, сводит Евтушенко с Олегом Целковым - оказалось, на всю жизнь.
Круг его общений выходит на международную орбиту. Ему звонит Семен Кирсанов: "Приехал Неруда… Устраиваю в его честь ужин… Раздобыл по этому случаю седло горного барана… А Неруда обещал сделать какой-то замечательный коктейль…" С великолепным Пабло Нерудой - этим "великим плохим поэтом" - он задружится надолго, они будут встречаться в Латинской Америке, разговаривать, вместе выступать. Поразительно, но отчетливо демократический Нобелевский комитет в 1971-м выбрал лауреатом премии Пабло Неруду, на весь мир известного коммуниста. Впрочем, это было время детанта (разрядки международной напряженности).
На этих скоростях Евтушенко умел совмещать разные темпы стиха, разную тематику, отнюдь не всегда нуждающуюся в динамизме.
Еще январское стихотворение 1957 года "Дорога в дождь - она не сладость…" задало тон элегии и впервые напрямую посвящено Гале.
На первый план выходит элегическая лирика. Ямб - в четыре стопы или в пять - звучит столь естественно, что о другой форме и думать не надо, по крайней мере в таких вещах, как "Патриаршие пруды" или "Сквер величаво листья осыпал…":
Сквер величаво листья осыпал.
Светало. Было холодно и трезво.
У двери с черной вывескою треста,
нахохлившись, на стуле сторож спал.
Шла, распушивши белые усы,
пузатая машина поливная.
Я вышел, смутно мир воспринимая,
и, воротник устало поднимая,
рукою вспомнил, что забыл часы.
Возвращение за часами, разговор с женщиной в халатике японском, артистическая обстановка ее жилья, сознание неприкаянности и необязательности этой связи, расставание и короткая встреча с похожим на себя попутчиком - весь сюжет о том, что "немолодость угрюмо наступает, и молодость не хочет отступать". Это понятно многим, сотням тысячам, и как раз тем, кто умеет читать или слушать стихи.
Он говорит просто и предметно, и тем, кто ему внимает, по большому счету все равно, откуда берется новое говорение, а оно - плод настойчивых поисков иной ритмики, иной рифмовки, иных размеров и комбинаций речи. Повествовательный ямб чередуется с песенным хореем или ударником, полнокровная строка - с оборванной фразой, пропуском стопы или непредусмотренным ударением. За его поиском стоит все тот же Кирсанов или ранний Асеев, а то и Каменский - футуризм певучего лада, который, пожалуй, по природе ближе ему, чем громоносность Маяковского.
В тайге для охотников
домик стоит.
На гирьке ходиков
бабочка спит…("В тайге для охотников…")
О, эта бабочка нам знакома. Евтушенко не боится повторяться.
Каждый раз, говоря о Сибири, он находит множество новых красок вдобавок к тому, что уже сказано до того.
И горы Урала
стояли, мертвы и тверды,
и дрожь пробирала
гусиную кожу воды.("В тайге для охотников…")
Писано 1 августа 1957-го.
Олег Чухонцев напишет в 1964-м:
Мы срослись. Как река к берегам
примерзает гусиною кожей,
так земля примерзает к ногам
и душа - к пустырям бездорожий.
Через почти тридцать лет (1984) Сергей Гандлевский скажет:
Пруд, покрытый гусиною кожей…
Мы помним евтушенковский "Казахстан" с упоминанием топонима Джеламбет. Вот как теперь звучит это слово и то, что за ним стоит, в новом стихотворении:
Заснул поселок Джеламбет,
в степи темнеющей затерянный,
и раздается лай затейливый,
неясно на какой предмет.
А мне исполнилось четырнадцать.
Передо мной стоит чернильница,
и я строчу,
строчу приподнято…
Перо, которым я пишу,
суровой ниткою примотано
к граненому карандашу.
Огни далекие дрожат…
Под закопченными овчинами
в обнимку с дюжими дивчинами
чернорабочие лежат.
Застыли тени рябоватые,
и, прислоненные к стене,
лопаты,
чуть голубоватые,
устало дремлют в тишине.
О лампу бабочка колотится.
В окно глядит журавль колодезный,
и петухов я слышу пение
и выбегаю на крыльцо,
и, прыгая,
собака пегая
мне носом тычется в лицо.
И голоса,
и ночи таянье,
и звоны ведер,
и заря,
и вера сладкая и тайная,
что это все со мной не зря.
Все, совершенно все, названное поэтом, освещено лучом поразительной точности, а само ощущение переходности, некоторой грани, возрастной и душевной, передано на изумление тонко. Может быть, это было состязанием с пастернаковским: "Мне четырнадцать лет…" Кстати говоря, это стихотворение написано тотчас следом за более чем известным "Со мною вот что происходит…". Возможно, в воспоминании о Джеламбете поэт попытался найти некую точку опоры в дни сердечного раздрая.
Ничего странного не было в том, что несколько позже, в Париже, Георгий Адамович восхитился абсолютной новизной этой речи:
Играла девка на гармошке.
Она была пьяна слегка,
и корка черная горбушки
лоснилась вся от чеснока.И безо всяческой героики,
в избе устроив пир горой,
мои товарищи-геологи,
обнявшись, пели под гармонь.
………………………
Играла девка, пела девка,
и потихоньку до утра
по-бабьи плакала студентка -
ее ученая сестра.("Играла девка на гармошке…")
Такого действительно еще не было в русской поэзии. Ни символисты, ни футуристы, ни акмеисты, ни постакмеисты, к которым относился Адамович, ни советские поэты, хорошо известные ему, в частности Багрицкий, так не говорили.
Не было ни этих рифм, ни этих героев, ни такого автора - плоть от плоти своих героев, умеющего между тем быть незаметно изощренным, вполне искусным.
Диаспора лелеяла традицию. Ходасевич, Георгий Иванов, сам Адамович - хранители золотого запаса русского стиха, отнюдь не чахнущие над сокровищем, как тот Кощей. Новации вполне допускались, но умеренные. Адамович, по-видимому, непредубежденными глазами обнаружил в Евтушенко известную меру консерватизма, то его свойство, о котором не догадывались многие, особливо заведомые ругатели. Само имя Зимы воспринималось как в лучшем случае прием автора, рядящегося в нового народника.
Евтушенко - человек песни. Больше ста песен на его слова будет выполнено профессиональными композиторами, еще больше его текстов мелодизировал сам народ, который чаще, чем под рояль, пел под гитару. Но уже запели Галич, Визбор, время ждало Высоцкого. Евтушенко это предчувствовал: "Он встанет, узнанный, над миром / и скажет новые слова"…
На склоне пятидесятых он написал много певучих вещей, так и не достигших песни как жанра, и несколько стихотворений - о песне как таковой. Два стихотворения интересно сравнить.
Плыла орлино, соколино
сыздетства песня надо мной:
"Бежал бродяга с Сахалина
сибирской дальней стороной".
Он производит, можно сказать, стиховедческое исследование:
Томила песня, окружала,
и столкновение двух "эс"
меня ничуть не раздражало -
я в школьный хор бочком пролез…
Другое стихотворение:
Интеллигенция поет
блатные песни.
Поет она
не песни Красной Пресни.
Дает под водку
и сухие вина
про ту же Мурку
и про Енту и раввина.
Кабы Евтушенко внимательней присмотрелся к этим двум видам песни - народно-каторжанской и тюремно-уличной - их несомненную взаимосвязь не увидеть было бы невозможно. Не на Сахалине ли началась Колыма?
Сверхнасыщенное лето 1957 года пролетело. Стремительный, изгнанный из вуза Евтушенко пишет "О, нашей молодости споры…" ровно 1 сентября 1957-го - школьники и студенты празднуют начало учебного года. В литинститутских коридорах - гвалт: те самые споры.
Всё так, но есть и другие воспоминания о той поре московского "лицея". Тогда началась эпоха освоения целинных и залежных земель, молодежь подалась на восток Отечества, тянуло на подвиги настоящие. "Даешь целину!" Целина целиной, но были еще и сибирские новостройки, "Все в Сибирь!", молодой прозаик Анатолий Кузнецов потрудился разнорабочим на Иркутской ГЭС, молодой поэт Анатолий Приставкин (в те годы и Василий Белов ходил в поэтах) бетонщиком - на Братской ГЭС. Литинститут ковал кадры - певцов эпохи. Приставкин показывает изнанку энтузиазма:
Конечно, дальние дороги не пугали, вслед за первопроходцами ехали студенты на целину (Белла Ахмадулина была поварихой), на Ангару <…> в геологические партии, в другие места, а вот атмосфера в институте пугала не на шутку. Ректор Серегин Иван Николаевич (исполнял обязанности ректора в 1954–1955 годах. - И. Ф.) огнем выжигает инакомыслие, это был 56 год, и первыми уходят Евтушенко (неудовлетворительные оценки), за ним Юнна Мориц (дурно выразилась о газете "Правда"), преследуют якобы за непосещаемость Юрия Казакова, некоторых других. Спасительно возникает катаевский журнал "Юность", который объединяет молодой подрост…
Евтушенко не столь суров к той атмосфере, уж не говоря о тех дружбах:
"У Вознесенского есть такая метафора, в какой-то степени правильная, хоть и не абсолютно точная. Он говорил, что шестидесятники похожи на совершенно разных людей, которые шли разными дорогами, и вот их схватили разбойники и привязали одними и теми же веревками к одному и тому же дереву.
Может быть, в моем случае с Вознесенским это правда. Но у нас с Робертом (Рождественским. - И. Ф.) не так. Я не думаю, что мы шли очень уж разными дорогами. Во-первых, у нас были одни и те же любимые поэты. В Литинституте была такая "проверка на вшивость": знание чужих стихов. Мы проверяли таким образом друг друга. И с Робертом мы подружились сразу. Абсолютно. На стихах. Я помню точно: это стихи Корнилова "Качка в море берет начало". Роберт его знал наизусть. И я его знал наизусть. В то время это было как обмен паролями. Как будто в лагере встретились два специалиста по санскриту. Корнилов ведь был тогда запрещен, изъят… Это был пароль наш - любовь к поэзии.
И вообще, мы посвящали огромную часть нашего общения разговору о стихах. Мы делились друг с другом нашей любовью к стихам и часто очень соглашались друг с другом. <…> Я ж был еще очень молодой тогда, 19 лет, вышибленный из школы мальчишка, у меня аттестата зрелости не было. И как раз тогда, в Литературном институте, у меня был период самовлюбленности. Но меня быстро от этого излечили. Может быть, это и не заметно до сих пор, но, действительно, я от этого излечился.
И тогда в институте <…> мы дружили, но были беспощадны друг к другу. Мы не занимались раздариванием комплиментов. Подразумевалось, что мы друзья, что мы любим наше общее дело, и это означает, что мы можем говорить друг другу очень резкие слова. Сейчас это почти не принято. И каждый из нас был очень жестким критиком, и никогда не было взаимных обид. Это была наша привычная среда обитания. Здоровый воздух. Я начал писать свои серьезные, самые лучшие стихи в то время. Это было сталинское время, но тогда и было мое настоящее начало, благодаря литературной среде <…> мы вместе развивались, очень часто выступали вместе, зарабатывали какие-то баснословно маленькие деньги, но нам было просто приятно ездить друг с другом. Мы никогда не пьянствовали, но умели долго сидеть за столами с одной-двумя бутылками вина. Спорили, говорили… <…> В нашей среде алкоголиков не было, кроме бедного Володи Морозова, - он сошел с круга…"
Владимир Морозов.
Учились и жили бок о бок, вели себя без оглядки, порой вне рамок и правил, - Володю погнали с третьего курса "за недостойное поведение", проще говоря - за пьянство, он перевелся на заочное отделение, загремел в армию, откуда вернулся не в Москву, а в свой Петрозаводск, а там - те же страсти и те же привычки, усугубленные отрывом от столицы, к которой успел привязаться и где уже печатался и даже выпустил книжку - "Стихи".
Морозов покончил с собой 11 февраля 1959-го, двадцати шести лет от роду. Остались стихи. "Лисица":
Из кустарника вышла,
от лютого холода зла.
Вскинув острую мордочку,
жадно понюхала воздух…
Красноватою змейкой
по льду к полынье поползла…
Было небо над ней
в посиневших от холода звездах.
…………………………
По-собачьи присела
и, лапкой слегка почесав
Белый клинышек шеи,
на детский нагрудник похожий,
Замерла в ожиданьи:
в каких-нибудь четверть часа
Зарастет полынья
ледяною добротною кожей.
…………………………
А мороз, наступая,
над ней запаял полынью,
Ветер снегом засыпал…
Как холодно, пусто и немо!..
И лиса, пробираясь
в лесную чащобу свою,
По-собачьи облаяла
звезды далекого неба.
Евтушенко, нынешний почетный гражданин Петрозаводска, написал о забубенном друге стихи - "Посвящение Владимиру Морозову":
Как я помню Володю Морозова?
Как амура,
кудрявого,
розового,
с голубой алкоголинкой глаз.
Он кудрями,
как стружками,
тряс.
Сам себя доконал он,
угробил,
и о нем не тоскует Москва,
- разве только Марат, или Роберт,
или мать,
если только жива.
……………………………
Мне на кладбище в Петрозаводске,
где Володя, -
никто не сказал.
Думал -
может, он сам отзовется.
Ну а он промолчал.
Наказал.
Роберт Рождественский - тоже из Петрозаводска. Алла Киреева хорошо помнит и говорит о том, что́ было тогда:
С Робертом мы познакомились в Литинституте, где было 120 юношей и пять-шесть девочек, так что на каждую приходилось достаточно кавалеров. Ребята были самые разные, в том числе и очень смешные. Были среди них и абсолютно неграмотные: учиться "на писателя" их посылали потому, что республике выделяли в институте сколько-то мест. Но конкурс, тем не менее, был огромный. Уже на следующий год после прихода в Литинститут я работала в приемной комиссии: принимали Юнну Мориц, Беллу Ахмадулину…