Эренбург отзывается коротким письмом в газету: "Считаю необходимым заявить, что Д. Стариков произвольно приводит цитаты из моих статей и стихов, обрывая их так, чтобы они соответствовали его мыслям и противоречили моим".
Вот "Бабий Яр" Эренбурга 1944 года, целиком, а не в обрывке.
К чему слова и что перо,
Когда на сердце этот камень,
Когда, как каторжник ядро,
Я волочу чужую память?
Я жил когда-то в городах,
И были мне живые милы,
Теперь на тусклых пустырях
Я должен разрывать могилы,
Теперь мне каждый яр знаком,
И каждый яр теперь мне дом.
Я этой женщины любимой
Когда-то руки целовал,
Хотя, когда я был с живыми,
Я этой женщины не знал.
Мое дитя! Мои румяна!
Моя несметная родня!
Я слышу, как из каждой ямы
Вы окликаете меня.
Мы понатужимся и встанем,
Костями застучим - туда,
Где дышат хлебом и духами
Еще живые города.
Задуйте свет. Спустите флаги.
Мы к вам пришли. Не мы - овраги.
Особь статья - сам Илья Эренбург, его фигура на фоне того времени. Его мемуары "Люди, годы, жизнь" печатались в "Новом мире" пять лет начиная с 1960 года, и эта книга стала интеллигентской библией шестидесятых. Партия насторожилась и ощетинилась, хрущевские спичрайтеры подыскивали насколько можно интеллигентные слова обвинений (долгая оторванность от Родины, бесклассовый подход к творчеству и проч.) в сторону старого писателя, легендарного публициста Великой Отечественной войны и известного борца за мир во всем мире, - это была фигура мирового масштаба, приходилось действовать с оглядкой.
Но объективно, если исходить из партийной критики, выходило, что именно Эренбург, написав повесть "Оттепель" (1954), стал не только автором имени происходящей эпохи - оттепель, но и духовным отцом "звездных мальчиков", поэтов и прозаиков. Это он ностальгировал по той русской литературе, что не ведала о соцреализме, по тем именам и лицам, что были его молодостью, и это были Цветаева и Мандельштам, Модильяни и Пикассо, весь цвет мировой культуры, тоска по которой не заглохла в эфемерных манифестах акмеизма, была мотором нового исторического оптимизма и находила бесчисленных врагов и в исполнителях власти, и в рядах самой интеллигенции.
Эренбург напечатал в "Литературной газете" статью о Борисе Слуцком, ставя в заслугу поэту-фронтовику наследование некрасовской линии, и в книге "Люди, годы, жизнь" сказал о Слуцком: "Никогда прежде я не думал, что смогу разговаривать с человеком, который на тридцать лет моложе меня, как со сверстником; оказалось, что это возможно". При этом Слуцкий не стоял перед Эренбургом по стойке смирно, порой спорил с ним, и однажды на внезапный эренбурговский вопрос о том, кто первый ввел в обиход выражение "справедливые войны", Слуцкий предположил: Сталин, наверно.
- Фридрих Второй, - победно усмехнулся Эренбург.
Заметим эту сталиноцентричность Слуцкого. А почему не Ленин или Маркс, например? В мозгу сидел Сталин.
В 1956-м Эренбург прогнозировал "новый подъем поэзии" (прогноз оправдался), особо отметил "едкую и своеобразную прозу" Слуцкого, был поражен стихотворением "Кельнская яма", вставленным Слуцким в свою военную прозу как образец "анонимного солдатского творчества".
Д. Самойлов, друг и соперник Слуцкого, ревновал:
Эренбург - старый метрдотель в правительственном ресторане - был в восторге, что с ним стали здороваться за ручку. Лакейские упования многим казались тогда пророчеством. Слуцкого тянуло к Эренбургу. Эренбург нашел Слуцкого. И назвал его. Оттепели полагалась поэтическая капель. Эренбургу казалось, что он нашел подходящего поэта.
Слуцкий знал, разумеется, о неоднозначности Эренбурга, но оправдывал его так: "Конечно, Эренбургу приходилось идти на компромиссы. Но зато скольким людям он помог! А кое-кого так даже и вытащил с того света…"
Эта позиция многое объясняет в мировоззрении, творчестве и поведении Евтушенко.
Мы ухитрялись брать заказы,
а делать все наоборот.("В церкви Кошуэты")
В октябре собралось Всероссийское совещание молодых поэтов. Критика "Бабьего Яра", аналогичная стариковской, прозвучала в выступлении первого секретаря ЦК ВЛКСМ С. Павлова. Павлов протестовал против публикаций "жалкой группки морально уродливых авторов" на страницах молодежного журнала "Юность".
По ходу дела случился прецедент, косвенно имеющий отношение к нашей теме. Речь о Ленинской премии. Ее не выдают в паре, но эту награду за шестьдесят первый год получают два Александра - Твардовский (поэма "За далью - даль") и Прокофьев (книга "Приглашение к путешествию"). В их лице торжествует сам народ, а не горстка отщепенцев. Исключение подтверждает правило. Однако ясно - под ковром схватка за лавры шла неистовая.
Летом 1962-го Евтушенко выпустил в издательстве "Молодая гвардия" книгу "Взмах руки" - первое издание поэта за всю историю мировой поэзии, вышедшее стотысячным тиражом.
В октябре Москву посещает генеральный секретарь Французской компартии Жак Дюкло. В интервью "Литературной газете" от 18-го числа он тепло говорит о пребывании Евтушенко в Париже, добавляя: кстати, в Англии, говорят, у него был большой успех. Еще в апреле 1962-го на обложке журнала "Time" был напечатан портрет Евтушенко работы Бориса Шаляпина, сына великого певца.
В ноябре Евтушенко - в составе все той же звездной плеяды - снимается в фильме Марлена Хуциева "Застава Ильича". Тонкие шеи, горящие глаза, высокие голоса, вольная жестикуляция. Большая аудитория, ухо Политехнического.
В ноябрьском номере "Юности" помещена официальная информация: "Секретариат Правления Союза писателей СССР удовлетворил просьбу И. Л. Андроникова и Н. Н. Носова об освобождении их от обязанностей членов редакционной коллегии журнала "Юность". В состав редакционной коллегии журнала "Юность" введены В. П. Аксенов и Е. А. Евтушенко".
В том же ноябре - пленум ЦК ВЛКСМ. Первый секретарь С. Павлов говорит о задачах комсомола, одной из которых является решительное неприятие таких поэтов, как Евтушенко, Вознесенский, Ахмадулина и подобные им.
Пятого декабря в ленинградской газете "Смена" - статья "О цене "шумного успеха"". Автор ее Н. Лисочкин поражается давке у дверей Дворца искусств им. К. С. Станиславского, девичьим стонам "Ой, мамочка!", нехватке пропусков на вечер "довольно молодого темноволосого человека с блестящими глазами".
Булат Окуджава.
Откуда сие?!
Окуджава, недавний калужский учитель, познакомился с кругом звездных молодых ребят в 1957 году. Еще до того, как он познакомился и сошелся с ними, произошла мизансцена, связанная с Сергеем Наровчатовым, к которому калужский учитель явился как фронтовик к фронтовику, будучи с ним немного знаком. Тот повел его в Дом литераторов:
- Со мной, - сказал Наровчатов дежурной у входа, и меня пропустили! Впервые!
В тесном ресторанчике Дома литераторов переливались голоса, клубился папиросный дым. У меня кружилась голова, и даже не столько от выпитого, сколько от сознания причастности. Я хорошо различал лица, слова, я наслаждался, ощущал себя избранным, посвященным, удостоенным. Теперь на этом месте - бар, теперь это проходной коридор, это всего лишь предбанник бывшего ресторана. А тогда это было главное помещение. Пять-шесть столиков… За дальним из них я увидел Михаила Светлова! За соседним столиком справа - Семена Кирсанова. Слева, Господи Боже мой, сидел совсем еще юный Евтушенко в компании неизвестных счастливчиков. Рядом с ним - совсем уж юная скуластенькая красотка с челочкой на лбу. Сидели те, чьи стихи залетали в калужские дали, о ком доносились отрывочные известия, слухи, сплетни. Сидели живые. Рядом. Можно было прикоснуться!..
- Послушай, - сказал Евтушенко кому-то из своих, - у меня четырнадцать тысяч… Давай сейчас махнем в Тбилиси, а?
"Че-тыр-над-цать ты-сяч! - поразился я. - Четырнадцать тысяч!"
Эта сумма казалась мне недосягаемой. "Четырнадцать тысяч!" - подумал я, трезвея.
Наровчатов тем временем допивал очередной стакан. И непрерывно курил. Он начал было читать мне свои стихи, но сбился и снова потянулся к бутылке.
- Чего же ты, брат, не пьеф? - спросил он с усилием.
- Я пью, - пролепетал я, пытаясь осознать свалившееся на меня внезапно: как, должно быть, замечательно, имея четырнадцать тысяч, махнуть в Сухуми и через два часа сидеть уже у моря, а после - в Тбилиси, а после - во Львов, к примеру, и снова в Москву, и ввалиться сюда, в дом на Воровского…
…Я шел по поздней Москве и повторял с ужасом и восхищением: "Четырнадцать тысяч!.. Четырнадцать тысяч!.."
Этот богач, этот волшебник Евтушенко, когда они познакомились (1957), чуть не сразу стал хлопотать о книжке Окуджавы, и она вышла, книжка "Острова".
"В 1962 году Булат, Роберт, я и Станислав Куняев собирались ехать с женами в туристскую поездку в Швецию, но нас вызвал оргсекретарь Московской писательской организации - бывший генерал КГБ Ильин и сообщил, что Булата где-то "наверху вычеркнули" из списка. Мы единодушно, и Куняев в том числе, заявили, что без Булата никуда не поедем. Только в результате нашего прямого шантажа возможным скандалом Булата первый раз выпустили за границу. Но вот что поразительно - он держал себя там с таким спокойным достоинством и с таким сдержанным ироничным любопытством, что порой казалось - это мы за границей первый раз, а он там - частый, слегка скучающий гость".
Под занавес 1961 года - 25 декабря партия идет в наступление: секретарь по идеологии ЦК КПСС Л. Ф. Ильичев на всесоюзном совещании по идеологии произносит соответствующую речь. Академик АН СССР по Отделению экономических, философских и правовых наук (философия), партийный мыслитель выстраивает ряд основных приоритетов в государственной идеологии, как то: формирование научного, марксистско-ленинского мировоззрения, преодоление последствий культа личности в идеологии, воспитание трудящихся в духе коммунистической морали и борьба с пережитками в сознании людей, решительная борьба против влияния буржуазной идеологии. Советский народ с энтузиазмом выполняет предначертания партии, однако художественная интеллигенция, особенно ее молодой отряд, подвержена заразе капиталистической пропаганды.
Но пути нашей творческой молодежи не перекрыты намертво: вскоре тем же стотысячным тиражом в издательстве "Советский писатель" выходит "Нежность", девятая (!) книга Евтушенко, о которой много и хорошо пишут в 1962-м: Ст. Лесневский в "Известиях" от 3 октября, С. Чудаков в "Огоньке", № 44.
Эпистолярий Евтушенко разбросан и, кажется, не слишком велик. Прочтем одно из писем молодого поэта. К солидному редактору: В. А. Косолапову.
"HOTEL CURACAO
Intercontinental
plaza piar, Willemstad,
Curacao, Netherlands
Antilles
Tel. 12 500 cable address
inhotelcor Curacao
Дорогой Валерий Алексеевич!
Посылаю Вам новые стихи. Прошу к ним отнестись с нежностью - то есть напечатать.
Ежели они будут быстро напечатаны, и Вы сообщите мне об этом телеграммой, то я буду периодически Вам высылать новые стихи о Кубе, т. к. ясно представляю, что "Правда" будет еще долгое время перегружена послесъездовскими материалами.
Я не случайно посылаю эти стихи именно Вам, т. к. думаю, что опубликовать их было бы хорошо после всей глупой шумихи. Но - как говорил Сергей Александрович Есенин, " Все пройдет, как с белых яблонь дым". И как многократно подтверждает история, он был удивительно прав.
Теперь одна просьба. Если эти стихи Вы опубликуете и другие присылаемые мной стихи будете тоже публиковать, очень прошу каким-либо образом без задержки выплачивать гонорар моей жене Галине Семеновне Евтушенко. Ее телефоны И-19318 или В-74593.
А то, как я подозреваю, она без копейки денег. Я знаю, что Вы добрый, хороший человек и только поэтому обременяю Вас этой прозаической просьбой.
Итак, я жду Вашей телеграммы относительно этих стихов и будущих.
Крепко жму руку Вам и всем друзьям.
Привет также друзьям из газеты "Литература и жизнь" - кажется, так она называется.
Ваш, иногда без умысла подводящий Вас Евг. Евтушенко.
Мой адрес: CUBA HABANA
HOTEL HABANA LIBRE 1726".
Писано 31 января 1962 года.
В конце марта 1962 года Дмитрий Шостакович звонит Евтушенко. Жена Галя не верит телефонному голосу, представляющемуся композитором, и бросает трубку.
- Звонил какой-то странный кадр и представился Шостаковичем…
Шостакович перезванивает, поэт подходит к телефону. Шостакович просит разрешения написать музыку на "Бабий Яр", и тут оказывается, что "одна штука" уже готова. Евтушенко с женой приезжают к Шостаковичу домой. Он играет на рояле и поет "одну штуку" - вокально-симфоническую поэму "Бабий Яр".
"…пел он тоже гениально - голос у него был никакой, с каким-то странным дребезжанием, как будто что-то было сломано внутри голоса, но зато исполненный неповторимой, не то что внутренней, а почти потусторонней силой. Шостакович кончил играть, не спрашивая ничего, быстро повел меня к накрытому столу. Судорожно опрокинул одну за другой две рюмки водки и только потом спросил: "Ну как?""
Затем начинается и идет работа над Тринадцатой симфонией: последовали другие части разрастающегося сочинения - "Юмор", "В магазине", "Страхи" и "Карьера", стихи того же автора. Вещь стала пятичастной.
Восьмого июня Шостакович пишет Евтушенко: "Все стихи прекрасны… Когда завершу 13 симфонию, буду кланяться Вам в ноги за то, что Вы помогли мне "отобразить" в музыке проблему совести…"
Восемнадцатого декабря 1962 года состоялась премьера в Московской консерватории, играл филармонический оркестр под управлением Кирилла Кондрашина, певец Виталий Громадский. Когда музыка замолкла, зал загремел овацией и встал.
"И вдруг он (Шостакович. - И. Ф.) ступил на самый край сцены и кому-то зааплодировал сам, а вот кому - я не мог сначала понять. Люди в первых рядах обернулись, тоже аплодируя. Обернулся и я, ища глазами того, кому эти аплодисменты были адресованы. Но меня кто-то тронул за плечо - это был директор Консерватории Марк Борисович Векслер, сияющий и одновременно сердитый: "Ну что же вы не идете на сцену?! Это же вас вызывают…" Хотите - верьте, хотите - нет, но, слушая симфонию, я почти забыл, что слова были мои - настолько меня захватила мощь оркестра и хора, да и действительно, главное в этой симфонии - конечно, музыка.
А когда я оказался на сцене рядом с гением и Шостакович взял мою руку в свою - сухую, горячую, - я все еще не мог осознать, что это реальность…"
Сохранились фотографии: то самое рукопожатие, а также снимок, где всю руку Шостаковича от локтевого сгиба вниз обняла рука Евтушенко.
Идеологический отдел ЦК КПСС внес предложение в Секретариат ЦК КПСС: "Ограничить исполнение 13-й симфонии Шостаковича". Ограничили.
В июле - августе 1962 года прошел Всемирный фестиваль молодежи в Хельсинки.
"Это были очаровательные и сумасшедшие дни, упоительно зараженные разрушительными микробами наивной веры в революционное всемирное братство, когда молодой, еще малоизвестный Жак Брель, ставший потом моим другом, пел на советском пароходе; когда попавший, кажется, впервые за границу Муслим Магомаев, обсыпанный юношескими прыщиками, в чьем-то одолженном концертном пиджаке с явно короткими рукавами, исполнял мою только что запевшуюся песню "Хотят ли русские войны?" в финской школе, превращенной в общежитие французской делегации; когда по улицам в обнимку ходили израильтяне и арабы; когда кубинцы и американцы хором вместе кричали "Куба - си, янки - си!", а у меня была любовь с одной юной, очень левой калифорниечкой, как и я только что возвратившейся с Кубы в полном восторге.
Мы с ней были влюблены не только друг в друга, но за компанию и в Фиделя Кастро и могли общаться лишь на третьем языке - испанском. Это, впрочем, не помешало нам однажды ночью любить друг друга на траве какого-то незнакомого нам хельсинкского парка, а проснувшись утром, мы весело расхохотались, зажимая рты, потому что, оказывается, провели ночь прямехонько напротив очень важного дворца, где, как истуканы, застыли двое солдат. Меня поразило то, что у моей левой калифорниечки на черном чулке была обыкновенная дырка, в которую выглядывал розовый веселый глаз ее пятки, словно у какой-нибудь московской девчонки из Марьиной Рощи. <…>
Московской девушке-балерине, танцевавшей на открытой эстраде в парке, разбили колено бутылкой из-под кока-колы, а в ночь перед открытием фестиваля хулиганы подожгли русский клуб. От пристани, где мы жили на теплоходе "Грузия", в пахнущую пожаром ночь то и дело уносились советские автомобили, набитые спортсменами и агентами КГБ.
Покидать борт теплохода было строжайше запрещено, однако мне удалось улизнуть. На берегу меня ждала моя калифорниечка, на сей раз заштопавшая дырку на своем чулке. И это меня тоже поразило, ибо я был тогда уверен в том, что американки чулки не штопают, а просто их выбрасывают.
…я впервые лицом к лицу столкнулся с политическим расизмом в действии, когда фашиствующие молодчики пытались разгромить советский клуб".
В результате разнообразных страстей появилось стихотворение "Сопливый фашизм", тотчас напечатанное в "Правде" и зарубежных изданиях и таким образом облетевшее весь глобус.
Кубинская болезнь Евтушенко переходит в звездную.
В родной "Юности" веселая Галка Галкина (Виктор Славкин) тиснула эпиграмму:
То бьют его статьею строгой,
То хвалят двести раз в году,
А он идет своей дорогой
И… бронзовеет на ходу.
К нему испытывают интерес в обеих Германиях. Весной в Кельне он познакомился с Генрихом Бёллем, и на память осталось фото, где будущий нобелевский лауреат (1972) держит зажженную спичку перед сигаретой прикуривающего Евтушенко. Бёлль симпатизирует России, прошел войну, много видел и не имеет шор при взгляде на СССР, ему близок Солженицын, и через 12 лет он будет первым европейцем, встретившим изгнанника в Европе, и поселит его у себя в имении в деревне Лангенбройх, расположенной на изумрудном холме неподалеку от Кельна.
Летом 1962 года в ГДР вышла первая зарубежная книжка Евтушенко: "Со мною вот что происходит", издательство "Фольк унд вельт" (Mit mir ist folgendes geschehen. Russisch/ Deutsch. Ubers.: Franz Leschnitzer. Berlin: Verlag Volk und Welt, 1962, 166 S).
В предисловии Франца Лешницера говорилось: "Одни считают его новым Маяковским, другие - фрондером, крикуном. В Москве дерутся за входные билеты на выступления Евтушенко… Когда Евгений Евтушенко читает свои стихи, самый большой зал бывает переполнен друзьями и противниками молодого лирика. Тогда идет такая борьба за сидячие места, что приходится нередко вмешиваться милиции. Давно уже его имя стало понятием и за пределами Советского Союза, его стихи переведены на многие языки. Настоящее издание включает избранное <…> этого неистового поэта советской молодежи".