И вот Жуковский в Остафьеве. На именины князя - 29 июня - он не успел. Вяземский показал гостю плотину, парк, колоннады… Оба присматривались друг к другу. Жуковского позабавило то, что Вяземский в свои 15 лет держится непринужденно и светски, говорит баском и чересчур часто шутит. А князь смотрел на гостя с восхищением: Жуковский ему показался очень взрослым, спокойным и при этом ласковым, добродушным. В его лице было что-то восточное; в Жуковском - половина турецкой крови. Отец - русский барин, мать - иностранка… Как это знакомо!
Потом они обедали в ротонде, разговорились о любимых драматургах. Жуковский спрашивал, кого из русских поэтов Вяземский предпочитает. Выяснилось, что вкусы их совпадают почти во всем. Оба благоговели перед Карамзиным, глубоко уважали Дмитриева. В последнее время Вяземский начал усиленно читать Шиллера, Гёте и Бюргера, которыми восхищался Жуковский…
Вечером распрощались. Жуковский внимательно взглянул на высокого юношу в очках, даже в подмосковной усадьбе, вдали от света одетого по последней моде. Подал ему руку:
- Мы будем друзьями… Это так же верно, как то, что со временем вы предпочтете Кребийону Расина.
Оба рассмеялись. И смех Жуковского - высокий, простодушный, почти детский - тоже полюбился Вяземскому. Он понял, что встретил уже второго - после Карамзина - редкого человека…
Не было в русской литературе - а может быть, и во всей мирской русской жизни - человека более добродетельного, чем Жуковский. Это вовсе не означает, что он был схимником или чурался веселья. Но этому человеку был свойствен неустанный душевный труд, активное стремление к добру во всех его проявлениях. Он словно распространял лучи своего света на окружавших его людей… Вяземского это могло смешить, иногда даже раздражать: как это земной человек может быть настолько небесным… Но глубокая любовь, уважение, а во второй половине жизни - и преклонение перед старшим другом были безусловно сильнее. Жуковский дал Вяземскому много, очень много. И неслучайно первым опубликованным стихотворением князя Петра Андреевича стало именно "Послание к Жуковскому в деревню".
Сам Жуковский напечатал его (предварительно сильно выправив) в октябре 1808 года, в 19-м номере "Вестника Европы", немного запоздавшем из-за болезни издателя. Вяземский жадно стал разрезать маленькую книжку журнала… Нетерпеливо листал синеватые шершавые страницы… мелькали статьи "О предрассудках", "Некоторые известия о Восточной Индии…", "Возрождение Германии"… И вот 178-я страница. Вверху - небольшое "Подражание Катуллу" Василия Пушкина. А ниже… сердце Вяземского забилось сильнее…
Итак, мой милой друг, оставя скучный свет
И в поле уклонясь от шума и сует,
В деревне ты живешь, спокойный друг природы,
Среди кудрявых рощ, под сению свободы!
И жизнь твоя течет, как светлый ручеек,
Бегущий по лугам, как легкий ветерок,
Играющий в полях с душистыми цветами
Или в тени древес пастушки с волосами…
Послание горациански веселое, беспечное и мажорное по настроению - так и виден широко улыбающийся юный Вяземский, для которого жизнь пока полна радостей, который счастлив новой дружбой, рад за Жуковского, отдыхающего в деревне "с своею милою" (и "милая", и "деревня" были чистой выдумкой - Жуковский с осени 1807 года безвыездно жил в Москве, а есть у него "милая" или нет, князь вовсе не знал)… Разумеется, Жуковский убрал из заголовка свою фамилию - стихотворение было названо "Послание Жуковскому в деревню". В журнале оно заняло три с половиной страницы. Подпись - К. П. В…ий (князь Петр Вяземский)… Из всех стихов, опубликованных в этом номере, послание 16-летнего Вяземского - самое сильное. Правда, его начало напоминает карамзинское "Послание к Плещееву" ("Мой друг! вступая в шумный свет…"), а строка "Ни злато, ни чины ко счастью не ведут" - цитата из "Филемо на и Бавкиды" Лафонтена в переводе Дмитриева. Да и правку Жуковского нельзя сбрасывать со счетов. Но даже при всем при этом дебют Вяземского в печати выглядел очень достойно.
Вяземский стал приезжать к Жуковскому - тот снимал квартиру на Тверской, во флигеле университетского Благородного пансиона. Три комнатки были загромождены книгами… Пусть и казалось Вяземскому сперва, что старший Жуковский "непременно хочет учить" его жизни, пусть виделась ему иногда в его поведении "какая-то смешная гордость", очень скоро он понял: за опекой нового друга таятся только любовь и доброта. Бережно и тактично вводил Жуковский князя в мир Большой Литературы. Советовал ему заниматься самообразованием - каждый день читать несколько часов, и не что попало, а с разбором… При том, что сам Жуковский в творчестве своем тяготел к созерцательной мечтательности, он полностью одобрил склонность Вяземского к сатирическим жанрам. В "Вестнике Европы" он будто нарочно для юного друга напечатал статью, где писал, что цель сатиры - "предохранение… души неиспорченной, или исцеление такой, которая, введена будучи в обман силою примера… сохранила свойственное ей расположение к добру". Сатира тоже должна образовывать человека. И Жуковский видит в Вяземском преемника стареющего Дмитриева - самого знаменитого русского сатирика тех лет.
Очень скоро, уже через три номера после первого послания, в "Вестнике Европы" появились первая эпиграмма Вяземского - "На стихи к солнцу" и стихотворение "К Нисе". Вскоре следует и прозаический дебют: традиционный для тех лет жанр "Безделки" (название, конечно, не без намека на карамзинскую книгу)… В течение 1808-1811 годов "Вестник Европы" опубликовал четыре стихотворения и девять эпиграмм Вяземского. Стихи достаточно вторичные - князь Петр Андреевич прилежно следует в них за Державиным и Дмитриевым, но с технической точки зрения по-прежнему вполне уверенные. Впрочем, период ученичества Вяземский прошел достаточно быстро, года за два. Уже в 1809-м, в незаконченном стихотворении, он излагает свое кредо:
Поэт, чтоб быть велик, не должен подражать.
Нет! Подражание есть гению препона!
Пусть будет творческим талантом он блистать,
Пусть новым он путем вершину Геликона
Достигнет. К славе нам дорога не одна…
А вот эпиграммы сразу, с первых же публикаций стали "фирменным блюдом" Вяземского. Частью они были оригинальными, частью переводными - сюжеты князь заимствовал у Гишара, Лафонтена, Руссо и Вольтера. Некоторые эпиграммы были нравоописательными - то есть просто вышучивали какие-нибудь пороки в образе некоего условного Памфила или Альцеста. Но некоторые били и по вполне конкретным лицам - литературным староверам, противникам вкуса и нового, "карамзинского" слога в языке (а их было довольно, особенно в Петербурге). В своих эпиграммах Вяземский как никто другой умел "убить" своего адресата одной строкой или даже эпитетом. При этом у него нет эпиграмм грубых, оскорбительных, пошлых. Они нередко ядовиты, но главное - всегда смешны. Вот, например, строфа из "Ноэля" Вяземского, посвященная адмиралу Чичагову, упустившему во время березинской переправы самого Наполеона:
Вдруг слышен шум у входа:
Березинский герой
Кричит толпе народа:
"Раздвиньтесь предо мной!"
"Пропустимте его, - вдруг каждый повторяет, -
Держать его грешно бы нам,
Мы знаем: он других и сам
Охотно пропускает!"
Довольно зло. Но прежде всего - весело, непринужденно и элегантно. Ирония Вяземского подана так, что можно воспринимать ее по-разному - и как легкий "укол", напоминание о том, что Ювеналов бич в руке сатирика всегда наготове, и как глубоко спрятанный едкий сарказм, и даже, если угодно, как обвинительный "глас народа".
Именно эпиграммы очень быстро, буквально за пять лет, создали Вяземскому репутацию "остроумнейшего русского писателя", присяжного сатирика, "министра полиции" (Воейков) русской поэзии. Эта репутация закрепилась за ним на несколько десятилетий. "Будь мне наставником в насмешливой науке…" - просил Вяземского Пушкин в 1821 году, и это значило, что авторитет князя как "язвительного поэта, остряка замысловатого" для него непререкаем… А тогда, в самом начале поэтического пути, юный Вяземский наслаждался быстрым успехом. "Вестник Европы", популярнейший русский журнал, раскупался нарасхват, а незатейливые псевдонимы, выставленные под стихами, никого не могли ввести в заблуждение. "В Москве явилось маленькое чудо, - вспоминал Вигель. - Несовершеннолетний мальчик Вяземский вдруг выступил вперед защитником Карамзина от неприятелей и грозою пачкунов… Карамзин никогда не любил сатир, эпиграмм и вообще литературных ссор, а никак не мог в воспитаннике своем обуздать бранного духа… А впрочем, что за беда? Дитя молодое, пусть еще тешится; а дитя куда тяжел был на руку! Как Иванцаревич, бывало, князь Петр Андреевич кого за руку - рука прочь, кого за голову - голова прочь".
Он вбегает в русскую поэзию быстро, стремительно (у кого еще такой веселый дебют? разве у Пушкина) и сразу кидается в омут литературной войны, еще плохо соображая, кто прав в ней, кто виноват, но нутром чувствуя, что будущее за его друзьями, за теми, кто запросто гостит в Остафьеве. Русская поэзия для него - не поприще, которое нужно завоевывать, терпеливо создавая себе репутацию. Это почти домашнее дело, которое он получил в наследство. И естественно, что он бросается на защиту любимого Карамзина, когда какие-то слепцы пытаются объявить его влияние на литературу вредным. "Домашняя кампания" Вяземского оказалась еще и прогрессивной литературной схваткой, а его частное дело, частные дружбы незаметно для него самого стали историей русской поэзии, ее Золотым веком. Семьей, домашним кружком, братством друзей и единомышленников будет видеться ему русская литература и в дальнейшем. Именно поэтому Вяземский всегда очень болезненно реагировал на попытки "чужаков" примкнуть к этому кружку и уж тем более на попытки ревизии его столпов - Карамзина, Жуковского и Пушкина.
Он живет быстро и весело, "на ветер". С Жуковским окончательно сдружила осень 1809 года. Перед отъездом в ревизию Вяземский успел застать гастроли в Москве знаменитой французской актрисы мадемуазель Жорж, игравшей в "Федре" Расина и "Семирамиде" Вольтера, и они с Жуковским несколько раз побывали на этих великолепных спектаклях, заработав среди театралов репутацию "французолюбцев". Тогда же друзья вместе работали над составлением большой антологии русской поэзии - извлекали на свет Божий древние журналы и альманахи, перечитывали забытых стихотворцев прошлого столетия… С выбором Жуковского Вяземский не вполне согласен - и проявляет нрав, пишет статью "Запросы господину Василию Жуковскому от современников и потомков", где предлагает альтернативный вариант антологии… И появляется новый друг - Александр Иванович Тургенев. Их познакомил Жуковский, учившийся с Александром в Благородном пансионе.
Александр был вторым сыном ректора Московского университета Ивана Петровича Тургенева. Его старший брат Андрей, умерший двадцати двух лет в 1803 году, писал яркие и сильные стихи и со временем, несомненно, вырос бы в очень большого поэта. Младшие братья Тургеневы, Николай и Сергей, позднее тоже появятся в жизни Вяземского… С Александром они быстро сошлись. Тургенев был склонен к ранней полноте, легкомыслен, подвижен, хлопотлив, любил поесть, поболтать и поповесничать, а иногда и вздремнуть в самом неподходящем для этого месте (например, на балу или за обедом). Но он любезен и любознателен, у него очень доброе сердце. Он умел ценить стихи, хотя сам не был поэтом… И тоже почти не чувствовалась разница в восемь лет между ним и Вяземским… "Мой Сашка", "милая моя Шушка", "мой дорогой и всегда добрый друг" - так обращался Вяземский к Тургеневу в письмах… Через Карамзина князь свел знакомство с еще двумя молодыми людьми, близкими и Жуковскому, и Тургеневу, - медлительным и степенным Дмитрием Дашковым и резким, остроумным Дмитрием Блудовым. Перед Карамзиным они преклонялись, сами не были чужды писательства… Знакомство с Блудовым состоялось в Москве, с Дашковым - в Остафьеве. Так постепенно складывался дружеский круг, в середине 10-х годов ставший авангардом русской культуры.
Начало 1810 года выдается для Петра Андреевича совсем невеселым. Вернувшись в начале марта из приволжских губерний, он узнал о безвременной смерти сестры, двадцатилетней Екатерины Андреевны… Она, лишь недавно вышедшая замуж за красавца, героя Прёйсиш-Эйлау и Данцига генерал-майора князя Алексея Григорьевича Щербатова, "занемогла горячкою и через 42 часа преставилась". Случилось это 15 февраля. Незадолго до того потерявший обоих родителей Щербатов обезумел от горя - он отправился на фронт, кинулся искать смерти на поле брани и в первом же бою был тяжело ранен… Давно ли Вяземский приветствовал счастливых молодоженов веселыми куплетами? давно ли радовался тому, что куплеты эти напечатаны отдельной книжечкой?.. Похоронили княгиню Щербатову, урожденную Вяземскую, рядом с отцом, в Новодевичьем монастыре. Два года спустя Жуковский вспомнил старшую сестру друга в своем "Певце во стане русских воинов":
Хвала, Щербатов, вождь младой!
Среди грозы военной,
Друзья, он сетует душой
О трате незабвенной.
О витязь, ободрись… она
Твой спутник невидимый,
И ею свыше знамена
Дружин твоих хранимы.
Любви и скорби оживить
Твои для мести силы:
Рази дерзнувших возмутить
Покой ее могилы.
"Наш молодой князь теперь с нами, - писал Карамзин Дмитриеву 3 марта 1810 года. - Он показывает в себе чувствительность, какой я не предполагал в нем и которая всего более ручается мне за его сердечные достоинства". И в другом письме добавлял: "Люблю его как брата и нахожу любви достойным: он умен и старается приобретать знания".
Весной у Вяземского появился новый друг - 22-летний поэт Константин Батюшков. Он приехал в Москву еще в декабре 1809-го и поначалу настороженно присматривался к окружающим. Вяземский, конечно, читал батюшковские стихи, и они произвели на него, пожалуй, самое сильное впечатление после творений Карамзина, Дмитриева и Жуковского. Но, впервые увидев автора воочию, князь не смог скрыть улыбку. По стихам можно было вообразить себе воина, певца, отважного в бою, в минуты отдыха - беспечного гуляку, окруженного лихими друзьями и нимфами радости.., А Батюшков оказался низеньким, сутулым, с очень милым наивным лицом, мечтательными глазами… Было в нем что-то трогательно-птичье, беззащитное, и Жуковский с Вяземским тут же прозвали (сперва за глаза, а потом и в глаза) нового друга Попенькой. Когда Вяземский знакомил его с Карамзиным, Батюшков от смущения не мог произнести ни слова, только вертел форменную шляпу в руках. Но он застенчив только в гостиных - прошел прусскую и шведскую кампании, награжден Святой Анной III степени, под Гейдельбергом его извлекли полумертвого из груды убитых врагов… Об этом Батюшков молчит - скромник. Таким и должен быть настоящий герой.
Вяземский сразу влюбился в озорную сатиру Батюшкова "Видение на брегах Леты", которая в рукописных копиях ходила по Москве. В ней новый знакомец выказал свои литературные симпатии и антипатии, отправив купаться в реке забвенья противников Карамзина… Теперь князь на каждом шагу восторженно рассказывал знакомым и незнакомым о Батюшкове, и вскоре получил от него первый поэтический привет - чуть смущенный и очень трогательный:
Льстец моей ленивой музы!
Ах, какие снова узы
На меня ты наложил?
Ты мою сонливу "Лету"
В Иордан преобразил
И, смеяся, мне, поэту,
Ты кадилом накадил…
В записках, друг другу посылаемых, Вяземский и Батюшков еще на "вы", но Батюшков уже называет князя "шалун мой милый". Одновременно он сближается и с Жуковским. Весна и лето 1810 года становятся для них сплошным праздником поэзии и дружбы…
Жуковский, Батюшков и Вяземский составили, пожалуй, самый трогательный тройственный союз друзей-поэтов за всю историю русской литературы. Вот, например, письмо Батюшкова Жуковскому: "Вяземскому скажи, что я не забуду его, как счастие моей жизни: он будет вечно в моем сердце, вместе с тобою, мой Жук". Одинокий, нервный и впечатлительный Батюшков привязался к Вяземскому сильно и искренне, очень нуждался в нем. "Ты занимаешь первое место в моем сердце", "Ты - первый человек, с которым я был чистосердечен", "Мне любить тебя легко", "Милый мой пузырь", "Ни одного шалуна, подобного тебе и в шалостях, и в душонке, и в умишке" - письма Батюшкова к другу просто переполнены нежностью… Сохранился трогательный шарж Батюшкова на Вяземского, набросанный в конце одного из писем…
Сейчас, увы, уже довольно сложно почувствовать всю прелесть их молодой дружбы, где находилось место и рискованным шуточкам, и неприличным экспромтам, и заботе, и нежности, и великим стихам, рожденным как бы между прочим, случайно.
Остафьево, втроем - Жуковский, Батюшков, Вяземский; что может быть лучше? Прогулки по июльскому парку, день рождения (18-летие) гостеприимного хозяина, обеды и вино на открытом воздухе, разговоры за трубкой, переходящие в споры о поэзии, в чтения вслух и тут же полудурашливые-полузанятные импровизации… Хохочет не только Вяземский (ему положено, все уже привыкли к тому, что он найдет смешное в любом предмете), но и Жуковский - в этой ангельской душе пропасть беспечности и веселья; и если шутки князя чаще непристойные, с ядом или каламбурного толка, то юмор Жуковского - простодушный и детский (он сам называл свои шутки галиматьей). Батюшков смотрит на новых друзей, и в душе его - счастье и спокойствие… "Налейте мне еще шампанского стакан: я сердцем славянин - желудком галломан!" - под дружный смех просит он… Друзья благоговейно смотрят на Карамзина, "История" которого движется вперед. В воздухе пахнет большой литературной войной - противники "нового слога" и хорошего вкуса собирают силы. Молодые поэты вовсе не собираются молча это сносить… Батюшковское "Видение на брегах Леты" тому свидетельство. Сам Карамзин поглядывает на молодежь с улыбкой, ему все это немного забавно, но сердиться на воинственных юнцов нет силы. Он-то хорошо знает, как бесплодны все поэтические битвы, все перебранки в салонах и журналах. Великое создается не в полемическом запале, а в тиши, в уединенном кабинете… Но Бог с ними, они еще сами должны прийти к этому. Пусть пока горячатся за шампанским и пишут послания друг к другу…