Кирпич, парень из моего отделения, очень страдал от гнойных язв. Из-за них его ноги казались вдвое толще. Кроме того, он, как и Рыжий, очень страдал от жары. У обоих была тонкая, нежная и очень белая кожа, но реагировали они на ниспосланное им испытание по-разному.
Кирпич не выдерживал. Всякий раз, когда солнце достигало зенита, он удалялся в окоп и лежал, прижимаясь лицом к канистрам с водой и водрузив на лоб мокрую тряпку. Иногда ему было так плохо, что он едва мог шевелиться. Только назначение в рабочую партию, отправляющуюся в более прохладные районы, или благословенный дождь спасали его от ежедневной агонии.
А Рыжий становился кротом. Его каска была постоянно надвинута на глаза, а тело он укутывал так, словно был не в тропиках, а в Арктике. И уходил в себя.
Он почти не разговаривал с нами и открывал рот, только если требовалась срочная медицинская консультация, причем неизменно вещал с великолепным апломбом, сравниться с которым могло только потрясающее невежество его собеседника. Иногда он начинал длинные монологи относительно того, удастся ли ему устроиться служить где-нибудь неподалеку от его родного города Утика, если, конечно, он выживет на Гуадалканале.
Но эта каска! Он носил ее всегда и везде. Он носил ее для защиты от жары и от бомб. Он спал в ней и в ней купался. Его часто можно было видеть стоящим посреди небольшой речушки возле позиций роты Е. Его всегда можно было узнать по странно белой коже и неизменной каске на голове.
Высказаться по этому поводу или же просто крикнуть: "Рыжий, да сними же ты, наконец, эту чертову каску!" - означало нарваться на полный лютой ненависти взгляд. Его лицо становилось злым, как у изготовившегося к нападению зверя.
Вскоре каска стала нашей навязчивой идеей. По нашему мнению, она был признаком безумия Рыжего. А если так, тогда кто следующий? Мы страстно желали от нее избавиться.
- Единственное, что мы можем сделать, это изрешетить ее пулями, - заявил Хохотун.
Мы собрались на нашем обычном месте на склоне холма посередине между окопом Хохотуна и моим. Рыжий сидел в стороне, глаза, как обычно, закрыты надвинутой на них каской. Первым отреагировал Здоровяк:
- Кто будет стрелять?
- Я! - ответствовал Хохотун.
- Почему это ты? Будем тянуть жребий.
Хохотун начал протестовать, но нас было больше. Оказалось, что спорить с ним не стоило. Все равно нужную соломинку вытянул он.
План был таков: Бегун отвлекает Рыжего разговором, я подхожу сзади и сбиваю с него каску, а Хохотун поливает ее огнем из пулемета, пока та катится по склону холма.
Бегун немедленно взялся за дело. Он сел рядом с Рыжим и громко поинтересовался, какие у него планы после возвращения с Гуадалканала. Рыжий немедленно оседлал любимого конька - заговорил о милой его сердцу Утике, а я подкрался сзади и сшиб с его головы каску.
И тут же заговорил пулемет Хохотуна.
Двойной шок от потери каски и неожиданно раздавшегося грохота стрельбы заставил Рыжего подскочить. Он обеими руками схватился за голову - за ярко пламенеющую макушку, словно желая удостовериться, что ее не снесло вместе с каской. На его физиономии был написан дикий ужас. Все сидящие вокруг приняли посильное участие в разыгравшемся действе. Они подбадривали нас криками, давали советы, как лучше целиться по катящейся мишени.
- Хорошо катится!
- Гип-гип-ура! Так ему и надо!
- Эй, Рыжий, как ты себя чувствуешь без своей жестянки?
- Не промахнись, парень! Расстреляй эту штуковину, чтобы от нее мокрого места не осталось!
Вся в пулевых отверстиях, каска исчезла из вида. Бегун крикнул Хохотуну, чтобы тот прекратил огонь, и бросился вниз - посмотреть, что осталось от каски. Обнаружив изгвазданный головной убор, он торжественно доставил его обратно и бросил к ногам Рыжего.
Тот смотрел на остатки каски с неприкрытым ужасом. Потом он оглянулся на нас. В его глазах не было ненависти. В них стояли слезы. Он смотрел на нас глазами смертельно раненного животного, которого настиг удар с совершенно неожиданной стороны.
В глубине души мы надеялись, что он засмеется. Но он зарыдал и побежал от нас прочь.
Как выяснилось, он направился в хозяйственную часть батальона и оставался там до тех пор, пока ему не нашли новую каску. Потом его с трудом убедили вернуться обратно. Он стал вести себя еще более сдержанно, все время держался особняком, а его новая каска с тех пор всегда была крепко прихвачена ремешком под подбородком. Больше ни у кого не возникало желания снова лишить его каски или пошутить насчет обстоятельств, при которых он лишился старой.
* * *
Наступил ноябрь. Со дня нашей высадки прошло более трех месяцев. Весь октябрь японцы атаковали позиции нашей дивизии. Они подходили ночью к какому-нибудь участку периметра, атаковали узким фронтом и слегка продвигались вперед. Утром их отбрасывали назад с огромными потерями. После чего все повторялось снова и снова. Японцы не унимались. Вряд ли в наших трех пехотных полках - 1-м, 5-м и 7-м - остался хотя бы один батальон, которому не довелось бы поучаствовать в сражении. Да и щенков из 164-го пехотного война не обошла стороной. А японцы продолжали прибывать. Иногда мы видели, как с транспортов, подошедших к Кокумбона, выгружается пополнение.
Иногда наши старенькие "аэрокобры" взлетали, чтобы бомбить транспорты или же обстрелять их с бреющего полета. Мы всегда очень радовались, видя их пролетающими над нашими головами по пути к своим потенциальным жертвам. Зрелище наших самолетов, атакующих противника, всегда было захватывающим и никого не оставляло равнодушным.
А японцы все прибывали. Теперь у них появилась тяжелая артиллерия, а в районе реки Матаникау видели даже танки. Они нападали на наши позиции каждую ночь, всякий раз оказывались отброшенными, но каждую ночь их приходилось ждать. Время двигалось прерывистыми скачками - так резко, отрывисто дышит ребенок, испуганный доносящимися из темноты звуками. Каждую ночь мы, затаив дыхание, вглядывались с хребта вниз, в ущелья, пытаясь разглядеть песчаные пляжи, реки, укрытия на аэродроме. Мы все превращались в единое целое, в некий гигантский организм, затаивший дыхание, чтобы не пропустить звук вторжения. И только утром мы получали возможность сделать громкий, долгий, восхитительный выдох.
...А они продолжали прибывать.
Они привозили с собой самолеты - новенькие, красивые, блестящие, похожие на летающую рыбу, по недоразумению поднявшуюся слишком высоко в ярко-голубое небо. Иногда, до начала или после окончания бомбежки, над хребтом разыгрывались воздушные бои, причем самолеты были настолько близко, что до них, казалось, можно было дотянуться рукой.
Как-то раз из группы самолетов вывалился Зеро, надумавший с нами поиграть. Хохотун очень разозлился, вытащил пулемет и открыл ответный огонь по вконец обнаглевшему противнику. Он знал, что таким образом попасть в летящий самолет практически невозможно, но сдержаться не мог. Не нравилось ему, когда япошки так куражатся.
Он отчаянно ругался, понося на чем свет стоит наглого ублюдка, устроившего на нас охоту.
- Счастливчик, - завопил он, - чего же ты ждешь? Помоги!
Я побежал на помощь. Но Зеро приближался быстрее. Прежде чем я успел добежать до товарища, он уже ревел над нашей головой. Заметив столбики пыли, поднимаемые ударяющими в землю пулями, услышав мелодичный перестук пустых гильз по камням, я повернулся и устремился прочь. Хохотун распластался на земле. Я бежал. Самолет за моей спиной ревел и с громким лаем выплевывал смертоносные пули. Я спрыгнул со склона холма, на котором находилась покинутая нами в первую ночь пещера. Зеро прогрохотал дальше, а я приземлился на плоский уступ двумя метрами ниже.
А наверху продолжал ругаться Хохотун. Я вскарабкался к нему, помог правильно установить пулемет и зарядить его, после чего мы стали ждать возвращения Зеро.
Тот сделал вираж и снова приближался.
- Ну давай же, сукин сын, - бормотал Хохотун, следя ненавидящими глазами за вражеской машиной, - подходи поближе, сейчас тебе мало не покажется.
И опять вокруг застучали пули, заплясали столбики пыли. Наш пулемет заговорил во весь голос - мы были полны решимости достать мерзавца. Но в это время со стороны хребта появились две "аэрокобры", и Зеро исчез. Я только говорю, что он исчез. Полагаю, он был разнесен на молекулы, дезинтегрировал под яростным огнем пушек, установленных в носовой части "аэрокобр". Хотя взрыва я не слышал - возможно, потому, что хребет был преградой для многих звуков, сопровождавших групповые воздушные бои, бомбежку аэродрома и огонь зениток.
Кстати, наши зенитные батареи доставляли нам немало беспокойства. Зенитные снаряды летели вверх, взрывались в воздухе, и наш хребет зачастую звучал, как ксилофон, реагируя на падающую шрапнель.
Мы укрывались от этого опасного для здоровья дождя так же, как от вражеских пуль и бомб. Становилось не по себе, если ты по какой-то причине забрел далеко от надежного укрытия и увидел приближающийся вражеский самолет, окруженный черными пятнами взрывов, а потом услышал мелодичный стук шрапнели по камням.
Как-то раз ясным и теплым днем в середине ноября я как раз находился на батальонном командном пункте, когда объявили воздушную тревогу и в небе появилась эскадрилья вражеских самолетов, летящая строем в форме буквы V. Наши батареи ПВО открыли огонь, стараясь заставить их повернуть в сторону и сбросить свой смертоносный груз на джунгли, не причинив никому вреда.
Очень быстро я остался один. Все попрятались в укрытия. Я носился от окопа к окопу в поисках свободного уголка, но все было переполнено. В конце концов я добрался до офицерского убежища, оборудованного на склоне холма. Вокруг меня уже падали осколки, выстукивая по камням мелодичную фугу, когда я откинул мешковину, загораживающую вход в убежище, и уставился прямо в грозный, немигающий стеклянный глаз капитана Большое Ура. Какое же ни с чем не сравнимое презрение было написано на его лице! Я почувствовал себя обладателем билета в общем вагоне, пытающимся проникнуть в роскошное купе. Его враждебность была ощутима, как пощечина. В ту же минуту я люто возненавидел капитана Большое Ура и всех представителей его класса.
Я пробормотал извинения и поспешно выпустил из рук мешковину. Так я снова остался в одиночестве на хребте под дождем шрапнели. Но пусть я лучше погибну здесь, чем мое присутствие будут терпеть там. Однако же я не получил ни царапины, зато пострадала моя чувствительность.
* * *
Сувенир появился, когда мы были на хребте. После Тинару я его не видел. Теперь он был одним из полудюжины снайперов в полковой разведке. С промежутками в неделю или около того он спускался вниз в джунгли, чтобы провести разведку на Грасси-Нолл. С ним ходил сержант-морпех - неповоротливый молчун с буйной гривой рыжих волос на массивной голове и огромной рыжей бородой, делающей его похожим на рождественского Санта-Клауса. Он никогда не раскрывал рта, пока они двигались вниз по нашему холму, но Сувениру очень нравились добродушные шутки, которыми всегда сопровождалось его появление, и он ни одну не оставлял без ответа.
- Эй, Сувенир, где же твои щипцы?
- Вы же меня знаете, парни, - довольно ухмылялся он, похлопывая себя по заднему карману, - скорее уж я винтовку забуду.
- А может, махнемся, а, Сувенир? За мешочек, что висит у тебя на шее, я дам десять баксов.
- Я тебя понимаю, - хохотнул Сувенир. - А может, тебе еще и пинту кровушки моей отлить?
- Ну и сколько у тебя в мешочке зубов?
- Это мое личное дело.
- Сто?
- Все может быть.
Ухмыляясь в усы, Сувенир скрывался в джунглях. Его знаменитый мешочек с золотыми зубами японцев всегда вызывал к нему повышенное внимание. Даже в отсутствие Сувенира этот мешочек часто становился предметом обсуждения.
- Интересно, сколько все-таки у него там зубов?
- Понятия не имею, но парень из его взвода рассказывал, что только на Хелл-Пойнт он добыл пятьдесят штук. А это было три месяца назад. И все это время он регулярно ходил в разведку. Думаю, у него там не меньше семидесяти пяти штук.
- Это же пара тысяч долларов, не меньше. Черт побери! Я бы тоже хотел иметь такую сумму, когда мы вернемся в Штаты. Я бы снял номер в гостинице и...
- А что, интересно, заставляет тебя думать, что ты еще вернешься в Штаты? Любой, кто думает, что еще попадет домой, - форменный псих. Надо еще уцелеть на этом дьявольском острове. Даже если кому-то из нас очень повезет, домой мы попадем ох как не скоро.
- Провались все...
* * *
Мы становились злыми и раздраженными. С каждым днем наши силы таяли, многие из нас попали во власть некой тяжелой физической депрессии. Зачастую мы тратили все свои силы, чтобы добраться до камбуза. Все-таки для этого надо было сначала спуститься с холма вниз в ущелье, где был устроен камбуз, а затем забраться обратно. Иногда, если дождь был особенно сильным, мы пропускали прием пищи, забывая о ней, даже если живот подводило от голода. На склоне холма становилось слишком скользко, и это препятствие вполне могло стать непреодолимым.
Дождь.
Наступил сезон дождей. На хребте от них негде было укрыться, и они обрушивались на нас стремительными потоками. Чтобы промокнуть до нитки, достаточно было нескольких секунд. Первое, что мы при этом делали, - лязгая от холода зубами, лихорадочно разыскивали по карманам драгоценные сигареты, чтобы переложить их в спасительную сухость каски. Правда, нередко оказывалось слишком поздно и оставалось только смириться с безвозвратной гибелью этого удивительно скоропортящегося в условиях повышенной влажности продукта.
После сигарет следовало позаботиться о боеприпасах. Вода, сбегающая по склону, проникала в наши окопы, словно они были канализационными люками. Поэтому нам приходилось мчаться туда и убирать ящики с боеприпасами с пути водных потоков, ставя их друг на друга в немногочисленных сухих местах. Все сухие участки окопов использовались для храпения боеприпасов. Те, кто прятался там от дождя, сидели на канистрах с водой.
Бывало, что ливень зарядит на целый день, а то и не на один. В таких случаях я лежал, промокший и дрожащий, на дне окопа и лишь изредка выглядывал, чтобы в очередной раз убедиться: наш хребет находится во власти льющихся с неба нескончаемых потоков воды. Серая пелена дождя окутывала все вокруг, и казалось, что так теперь будет всегда. В такие дни человеческий мозг отказывается функционировать. Он погружается куда-то в темные глубины, как красные кровяные тельца удаляются от поверхности тела в минуты волнения. Человек перестает быть рациональным, мыслящим существом, становится чрезмерно чувствительным, чем-то вроде моллюска, приклеившегося к днищу корабля. Он ощущает, что пока еще жив, чувствует холод и влагу, но не способен на сознательные поступки. В таком состоянии у него только один путь - прямая дорога к безумию.
На время превратившись в бездумную улитку, я сделал открытие. Оказывается, даже в холодной влаге есть тепло.
На хребте только у меня была походная койка. Я поставил ее в своем окопе. На ней я аккуратно расстелил забрызганный грязью плащ. Нам не разрешалось высовываться на поверхность, чтобы не засек противник. Я зарывался поглубже в свою пору и иногда, приняв меры по ее осушению и завернувшись в плащ, даже оставался относительно сухим. Но если дождь был слишком сильный или затяжной, ничего не помогало. Окоп наполнялся водой, которая поднималась до уровня моей кровати, и я оказывался лежащим в луже. Было очень холодно. Холод проникал до самых костей - изнуряющая жара, стоявшая перед этим, отучила нашу кровь разносить по телу тепло.
В конце концов я с отвращением выволок мою кровать на склон холма. Черт с ней и со мной тоже. Пусть меня подстрелит какой-нибудь японец, если этот близорукий ублюдок сможет что-нибудь разглядеть за плотной завесой дождя и если он настолько туп, что захочет этого.
Я расстелил пропитанное влагой одеяло на кровати, а другое натянул сверху. Чудеса! Мне стало тепло! Было мокро, но очень уютно. Вокруг лилось и капало, но было тепло. Я понимал, что выгляжу жалко, но с наслаждением рассмеялся.
Посмотрите на меня, если, конечно, хотите, и вы поймете, что такое война на Тихом океане.
Взгляните на наш хребет, возвышающийся, словно гигантский кит, над зеленым морем джунглей. Окиньте взглядом холм и попробуйте обнаружить признаки жизни. Не найдете, можете даже не стараться. Вы увидите только серую стену дождя, походную койку и маленького человечка, скорчившегося под насквозь промокшим одеялом.
Но он счастлив! Он, и только он один во всем мире знает, как восхитительно тепло может быть под мокрым одеялом.
* * *
У Бегуна начался приступ малярии. Несколько дней его подержали в полевом госпитале батальона, а потом отправили обратно на позиции. Он лежал в своей норе, неспособный даже поесть. Когда его бил озноб, мы несли ему наши одеяла, когда же лихорадка проходила и пот начинал струиться из всех пор его тела, он укладывался на спину и принимался блаженно улыбаться. Он едва мог говорить, но постоянно шептал:
- Боже, как хорошо! Как приятно! Как прохладно!