С той поры минуло несколько десятков лет. Кем он стал, этот второклассник из школы № 91 Мишка Королев? В трудную для страны минуту какую судьбу выбрал? Неужто, как многие московские интеллигенты, измазался да стал вором, в свои личные сейфы уволакивая из миллионов квартир скромное людское благосостояние? А может, как и Виталий, защищал народ, оказавшись на горящих этажах Белого Дома?
Судьба однокурсников мне ведома лучше. Многие из них выбрали пепси, а еще больше - ничего не выбрали и живут, будто зайцы с прижатыми ушами. На деньги простых людей выучившись, в ту минуту, когда народ умывается кровавыми слезами, в его защиту ни звука, ни ползвука, ни даже простого мычания, так и не решив для себя, на отшибе стареющих, что такое хорошо, а что такое плохо?
Но вот маленькая, в локоток, владимирская газета "Трибуна" принесла великую радость, рассказав, что мир не только из равнодушных да подгребающих, и мой однокурсник Гриша Латышев, прежде тихий, скромный, незаметный, становится все более заметным, когда надо высказать свою позицию.
А я не краб им в тесной сети,
Не вышколенный попугай.
И не холуй, готовый щеку
Подставить с ходу, по намеку.
Есть поле чести! Внуки - дети -
Лишь им и Богу я слуга.
Газета рассказала еще и о том, что Гриша был активным участником последней недели кровавого октябрьского побоища и чудом избежал расстрела.
Что случилось, матушка-Россия?
Что же есть твой настоящий путь?
Ты опять по ступицу в трясине,
В яме лжи колес не провернуть.
Ты кому доверила в потемках
Наводить маршрутные ходы:
В их руках не компас вовсе - "фомки"
Под твои несметные склады.
Оглянись, подумай, встань на паперть,
Вспомни - с кем в дни мира и войны
Ты могла стоять, стояла насмерть -
Вот они и есть твои сыны!
А не те, кто за твоей спиною
Всей шакальей шкурою дрожа.
Все искал, какою бы виною
Взять тебя прирезать без ножа.
Сколько можно отвечать любовью!
Ясно ведь до боли у виска:
Клоп не может обойтись без крови,
Плющ - без древа, гниль - без колоска.
Подготовив новый поэтический сборник "Пепелище", поэт долгое время не имел средств на оплату типографских расходов, потому что в нашем богатеющем мире работал вахтером на одном из предприятий города Владимира, где зарплату хоть и платят пока еще, но такую мизерную, что хватает ее лишь на прожиточный минимум.
Хотел Гриша стать народным избранником во Владимирской Думе, но подлые составители избирательных листовок написали, что он - вахтер, и ни слова про факультет журналистики МГУ и стихи, хотя мой однокурсник выпустил уже несколько книг и выступал почти на всех творческих вечерах города.
Конечно, в округе за вахтера не голосовали. В Думу, как и прежде, прошли те, кто на телевизионном экране красовался в костюмчике от Кардена.
Конечно, было бы неплохо, если бы судьба поддержала материально стареющего и уже очень больного поэта. С другой стороны, сколько времени и сил потратил бы Латышев на выдвижение человечных законов, которые в буржуазной России так и не прошли бы.
И, возможно, благодаря тому, что Гриша со своим поэтическим даром остался один на один, он нашел в себе такие пронзительные строки, полностью совпадающие с моим восприятием жизни, что мне непременно захотелось их довести до всех читателей моей книги.
Такими однокурсниками, даже если их уже нет на земле, такими светлыми людьми можно только гордиться.
"МОЙ ОДНОДУМОК: ОНА ЕСТЬ ЖИЗНЬ! И НАДО ЖИТЬ!"
"Когда б Творец позволил под луной мне путь проделать на землю повторно, я б умолял и нежно и покорно в степи российской стать хотя бы терном. И не желал бы участи иной.
Не спорю, есть где-то и выше красоты… А мне эти очень простые картины - овины, поля да леса в паутине и низкое небо, частенько - без звезд, понять не умею, в чем дело, - до слез, до сладостной боли в восторженном сердце, дороже, чем жизнь…
Не обижаюсь я на жизнь. Она строга и неподкупна… Она есть жизнь! И надо жить…
Не просто жить да быть, а страстно, не балуя, все светлое крепить теплом и поцелуем.
И ничего, что были годы десятилетий тяжелей. Седин серебряные воды не затуманят свет полей. Как и Душа не замутится, не сдастся ветреной судьбе, пустому звуку, злой странице, навету, глупости, беде.
Не кое-как, не на досуге, а мощной силой и сполна сентябрь оранжевые струги лесов, куда ни глянь, в округе вздымает на крутых волнах.
Любовь, лишь ты, любовь, ведешь людей и птицу, и листья, и зерно по жизненной странице… с которой мне проститься и надо бы уже, но - позже как-нибудь…
А вы, друзья мои, пожалуй, правы, что я в серьезном возрасте своем похож на загустевшую отаву: цвету незнойным трепетным огнем.
И пусть прохожие полощут на свой манер судьбу мою: я - нищ, с сумой пришел на площадь… И - строки нищим раздаю.
Такое нынче время - осень. Уныла лиственная осыпь… Когда-то, видимо, старенье придвигнет каждого к смиренью - но нет его в глазах моих! А есть гордыня быть моложе, любить весь этот мир до дрожи и каждый час, и каждый миг.
Осенние самые трудные дни… Но топится печь, и дрова полыхают, и видишь: не правы, кто Родину хают - и в этом не вышла, и в том не взяла… Я счастлив, что здесь меня мать родила.
Вновь пролески сделались пустыми, отзвучали птичьи голоса. Догорать торопятся без дыма октябрем плененные леса. Этот плен и сладкий, и не сладкий. Он почти как поздняя любовь, у которой те же неполадки, но куда стремительнее кровь.
Когда по лабиринтам лжи нас сила тащит ломовая, пытаться говорить про жизнь - что под колеса лезть трамвая. Но и молчать, когда вампир живую плоть низводит в трупы, и не кричать на целый мир, хотя б одной строкой, - преступно!"
Глава IV
НЫНЧЕ ХОРОШЕЕ ЛЕТО
"ТРУДНЫЙ ПЕРЕХОД"
Невозможно оторваться от этих картин: молодая, мягко улыбающаяся женщина на второй день после свадьбы несет на коромысле ведра с водой. Около нее задорные сельские ребятишки на санях. На другом полотне после удачного похода в лес пытаются пройти по шаткому бревну через речку смешливые грибники. На всех лицах у этих деревенских людей - радость, восторг от жизни, лукавинка. С лукавинкой и название второй картины. Мол, у грибников - "Трудный переход".
- Ах, этот Сычков, - сказали как-то в Союзе художников Мордовии, - потому он всем и нравится, что лакировал действительность. Разве на его полотнах реальная жизнь?
Ну и возмутилась Софья Никаноровна Чижикова, услышав такое мнение.
- Много они чего понимают, - вспыхнула она и начала вспоминать то прекрасное чудное время, которое у всех народов можно назвать одинаково: началом жизни. Началом жизни каждого поколения.
- Мы, бывало, в детстве на речку убежим, купаемся, хохочем… И Федот Васильевич тут как тут, сидит под кустом с мольбертом и приговаривает: "Ой, какие девочки интересные, ой, какие интересные, поплещитесь еще немного, особенно вон та, с косицами". Ему ведь чем мы косматее были, тем и лучше.
- А то на посиделки соберемся… Так Сычков нам керосину нальет (дорогой, тогда был керосин) и опять же с нами сидит, рисует. Да и мы доброту Федота Васильевича не забывали. Когда загон косим, заодно и ему поможем, да еще колоски подберем, снопы свяжем, меж собой поговаривая, мол, пусть срисовывает нас и во время работы, коль так ему нужно. Конечно, красивыми мы были в ту пору, интересными, работа шла легко, то парня какого-нибудь локтем двинешь, а то и песню запоешь, веселую или грустную: "Уродилася я, как былинка в поле, моя молодость прошла у чужих в неволе".
Бывшей натурщице Сычкова под восемьдесят, но возраст Софью Никаноровну не тяготит, говорит она охотно и весело поглядывает на гостей.
- Скажите тем художникам, - возвращается она к прежнему, - что маленько они мыслью своей недалекой не туда заехали. В Кочелаеве все считают: на полотнах Сычкова что ни на есть реальная жизнь. Такими же веселыми да здоровыми мы и были.
Отчитывая невидимых оппонентов, Софья Никаноровна уже с большой грустью говорит о том времени, когда у бабушки ее почти одновременно умерли молоденькая сноха и дочь, и их, осиротелых девчонок, объединили в одной избе, и росли они в том бабушкином интернате четверо: Настя, Соня, Васена, Таня.
- Бабушка Акулина нас по головам считала, молоком парным поила, все болезни теплом большой русской печи выгоняла. Дай ей, господи, и в той жизни, что идет после этой, всего наилучшего. Она ведь каждую из нас ремеслу выучила, каждую работать научила: шить, вязать, рукодельничать, запрягать, косить…
Этих-то сестер Рябовых, своих соседок, очень любил писать художник Сычков.
- Бывало, на бревна посадит, наброски делает. Иногда трудную позу даст, ребра вывернет, вздыхаешь про себя: "Ой, ой, мучитель, ой, ой…", а терпишь. Я с детства позировать втянулась. Есть у Сычкова картина, рисовал он ее, когда еще был жив дедушка Егор. Так вот сидит дедушка у стены, над ним вешалка, рядом с вешалкой фонарь. Я же на лавке неподалеку сижу и чулок вяжу. Охотница я была вязать, любой узор получался. В тот день я придумывала новый узор, замечталась, и картина вышла хорошая. Вот в этой избе, - показывает Софья Никаноровна вокруг себя, - и была написана та картина.
Хозяйка дома охотно потчует чайком.
- Из нас, четырех девчонок, - рассказывает далее она, - Федот Васильевич больше всего Васену любил, часто и Настю-смуглянку приглашал, но Настя его не любила и все отговаривалась, мол, я захворала, мол, дел много. Я же охотнее всего позировала и на многих полотнах у него красуюсь. Молодая после свадьбы с ведрами на коромысле - это я. На портрете "Плясунья Соня". На полотнах под названием "У изгороди" и "Праздничный день".
Помню, уже в детстве было во мне понятие: коль зовет Федот Васильевич, чего, спрашивается, и не попозировать? Трудной ведь была крестьянская жизнь, не дюже радостной, а тут сосед среди зимы яблок мороженых принесет, на теплую печку у моего носа положит. Оттают, едим, радуемся. Все четверо едим… Федот Васильевич в это время спешно наброски делает.
Летом же, бывало, с юга цитрусовые привозил, чай в сад свой приглашал пить. Апельсины для нас в те годы… это невиданное чудо. Угощал нас Федот Васильевич еще и конфетами, калачами. Как мы тогда ему завидовали: барин, в поле почти не ходит, в тепле сидит, чистенький, что может быть лучше? Мы же с малолетства у коровы, то картоху копаем, то косим…
Почему же на холстах Сычкова жизнь нереальная, коли на них все наши девки деревенские: мы - в девичестве сестры Рябовы, потом Маша Ющалкина, Маруся Фоменкова? Только от грядки оторвешься, к плетню подойдешь - и уже на полотне у Федота Васильевича красуешься.
Поля Плешакова позднее ему позировала, уже в годы войны. А картина "Портрет молодого человека" писана в первую еще мировую, в 1915 году. На ней изображен Яков Ющалкин, красивый, боевой. Вечно у него полушубок нараспашку да шарф вьется по ветру. Яков Власович в царской гвардии служил, самого Николая охранял. Потом участвовал в революции и гражданской, а в 1935 году был заместителем председателя колхоза у нас в Кочелаеве.
В длинном списке лиц, кто охотно помогал художнику в создании его уникальной коллекции, целой вереницы восхитительных портретов односельчан и односельчанок, было и более позднее поколение.
- Когда подросла моя дочь, выучилась на учительницу, Сычков и ее писал. Машу мою увидите на холстах "Учительница", "Учительница у себя дома", хотя у нее-то времени всегда было в обрез: семья, дом, тетради. Но… в нашей семье на добро для художника не скупились. Надо - так надо!
Однажды я, конечно, спросила, что это вы, Федот Васильевич, людей рисуете только в радостном, пригожем состоянии?
- Так ведь, Соня, - ответил он мне, - я столько горя в жизни видел, столько тяжелого, что руки не поднимаются писать человека в состоянии беды. Лично мне как художнику хочется писать только радость, только человеческое счастье. А беды… ну их, они и сами, проклятые, найдут каждого из нас. Радость реже, ценнее…
Радость реже… У художника была действительно трудная жизнь. Отец бурлачил, временами, возвратившись домой, шил варежки.
- Не забыл я до сих пор обид на отца, - жаловался когда-то Соне Рябовой художник. - Напалок не умел я к варежке пришивать, так отец меня… варежкой по голове. За что? Малец же я еще, мне бы по овражкам кочелаевским только бегать. И мать слишком суровой была, зря не улыбнется. Это много позже до меня дошло, что люди в нищете не больно-то улыбаются. После смерти отца мать болела очень, совсем не до меня ей стало, не до моей души. Чтобы выжить, мы с матерью по деревням ходили, милостыню просили. Потом меня одного просить посылали. Но вот рисовать… я всегда рисовал! - ликуя, рассказывал художник. - На печи углем, палочкой на снегу, на клочке бумаги в школе.
Наконец-то талантливого подростка, расписывающего с артелью мастеров уже окрестные церкви, заметили. Генерал Арапов, муж старшей дочери Ланского и Натальи Николаевны Пушкиной, помог Федоту перебраться в Петербург, помог поступить в школу Общества поощрения художников.
После окончания Академии художеств Сычков, любимчик Репина, становится модным портретистом Петербурга, едет с молодой женой за границу, в Италии и Франции вместе с Лидией Васильевной живет на средства, заработанные от продажи картин.
А в основном, конечно, в эти годы Федот Васильевич учится, продолжает художественное образование, посещает картинные галереи Рима, Парижа, Венеции. Это было в традициях русских художников: если не послали за границу стипендиатом от Академии, не беда, приобщиться к мировой культуре можешь и сам. Потому на полотнах многих наших художников - экзотические южные пальмы, диковинные водопады, остатки храмов, виды Неаполя.
В общем, художники в это время активно учатся, ищут свой колорит, обретают непосредственность. Но индивидуальность - "свою кисть" - почти все обретают позднее - на родине. Лишь на родине выплескивается на полотна то, что с детства видел, любил, что каждую минуту жило в душе.
А на родине в это время - революция, умершие музеи, разгромы особняков. В неистовстве уничтожения матросы и солдаты врываются и в небогатые квартиры, истребляя то, что, по их разумению, свидетельствует о барстве: бьют посуду, режут ковры, рвут штыками картины, жгут книги, одежду.
Федот Васильевич теряет в Петербурге все: заказчиков, привезенные из Италии картины, покой, налаженную жизнь, товарищей, ринувшихся в те времена кто куда.
Сычков покидает Петербург. Рядом с ним и его жена, молодая обаятельная Лидия Сычкова, дочь состоятельных родителей, привыкшая к неге и домашнему комфорту. Но и она ради мужа отказывается от Петербурга, ставшего чужим, страшным, непонятным. Федот возвращается в Кочелаево, хотя у него в деревне и повалившегося плетня нет, а больная несчастная мать его и младшая сестра Екатерина сами без средств к существованию.
- Лидия Васильевна работала вместе с мужем в поле только один год, в тот, самый тяжкий, - припоминает Софья Никаноровна, - а потом только по дому: кур кормила, за садом ухаживала. Воспитания она не топорного была, не кичливого. Ребятишек из сада, конечно, гоняла, но в долг нашим матерям давала, всегда уваживала. И к Федоту Васильевичу относилась наилучшим образом. Он ее чаще "Лида да Лида", а она его всегда только по имени-отчеству да помогала в работе очень: холсты на раму натягивала, краски растирала и подсказывала еще, где глуше цвет сделать, где ярче положить. Когда же все в стране утихло, из Питера к Лидии Васильевне почему-то лишь сестра приезжала. Может, поумирали уже родители, может, поругалась из-за мужа со своими? Во всяком случае, Марья Васильевна была другим человеком, нежели жена Сычкова. Когда гостила в Кочелаеве, все ходила по саду и жаловалась, как у нас в деревне скучно. Понятно, что ей наши луга, наша речка? Чужая ведь, хотя и у нас в деревне культуры было не меньше, чем в городе. И у нас можно жить, ой, ой как…
Бывшая натурщица, хорошо знакомая и с пахотой, и с уборкой ржи вручную, с удовольствием поведывает, что в Кочелаево всегда ценилось духовное бытие людей. Старинную сельскую библиотеку еще до революции начал собирать кочелаевский священник, а его дочь Елизавета Федоровна Румянцева, учительница географии, передала ее в дар колхозу.
- Помнится, Лидия Васильевна очень дружила с Елизаветой Федоровной. Как сейчас вижу, идут они под зонтиком вдоль оврага и говорят, говорят… О книгах. О Репине. О том, что и деревенских ребятишек надо учить рисованию. Думали ли они, что позднее так и будет? Теперь в Кочелаеве школа искусств, а в доме Сычковых нынче музей.
Под окном избы обыкновенные ветлы, далее - овраг, по склонам которого лихо катались когда-то на санках деревенские девчонки и мальчишки, прославившие своей искренней радостью лиц полотна Сычкова. Полюбоваться ими, узнать хоть что-то о жизни художника приезжают люди из других сел, городов и даже республик.
- Что же, пусть знают, как мы тут жили, - горько вздыхает бывшая натурщица художника. - Нелегко нам было, а Федоту Васильевичу еще труднее пришлось. Были у него периоды лихие, прямо-таки лютые. Время не понимало художника, не хотело понимать, отталкивало его от нашей жизни. В деревне ему было тогда худо, о чем не раз говорил и сам Федот Васильевич. Сохранились у нас некоторые его письма, судите сами…
ПРОШЕНИЕ
художника, гражданина