Ли, дорогая, хорошая!
Теперь я опять могу тебе писать. Почему я молчал так долго? При встрече я расскажу тебе обо всем подробно - слишком трудно об этом писать… В двух словах: было у меня увлечение. Это гнусно было с моей стороны, но… труднее всего на свете привести разум и чувство к общему знаменателю. Я повторяю - это было только увлечение, ни до чего серьезного не дошло. И все же у меня не подымалась рука писать тебе такие же письма, как прежде. Фальшь претила мне. Теперь все прошло - так же быстро, как и началось. И пишу я тебе теперь не по привычке, не потому что надо писать, а потому, что люблю тебя и только тебя, люблю глубоко и осознанно, потому что лучше тебя нет в мире - я не знаю такой другой.
Это было смятение чувств, реакция на долгую разлуку, - черт знает что.
Пойми меня, любимая, и - прости.
Знаю, то, о чем я написал, оставит у тебя горький осадок, тебе будет больно. Как хочется быть сейчас с тобою вместе, чтобы положить конец всему, что еще разделяет нас, чтобы назвать тебя своей женой, чтобы увидеть тебя счастливой и разделить с тобой это счастье. Помню, как ты шепнула мне однажды: "forever". Да, в этом счастье - только с тобой я найду его, моя любимая, бесконечно дорогая.
Сегодня Колька уехал в Москву. Ему дали отпуск на 2 недели. Я рад за него и не завидую - я взял себе за правило никому и ничему не завидовать.
Но после Кольки - моя очередь. Буду добиваться всеми силами и, быть может, в начале весны (раньше - вряд ли выйдет) возьму курс на юг, в родную сторону…
Из дневника Лиды:
21 декабря 43 г.
Мои отношения с Л. достигли кульминационной точки 1–15 декабря, а теперь все кончено между нами.
Что же это было? Я действительно убедила себя, что очень его люблю, и почти окончательно дала согласие стать его женой. Л. был счастлив, влюблен до безумия, внимателен.
Я чувствовала себя такой одинокой, покинутой, от Жени так давно не было ни слова, что мне казалось высшим счастьем - быть любимой, бесконечно, абсолютно, безумно любимой. В том, что Л. любит меня именно так, я не сомневалась…
Но вот случается следующая история: приезжает Аллин (Алла Кайтукова - моя соученица, умная, серьезная, развитая девушка) Виктор с пропуском для нее в Иран. Алла забывает о муже, целый день проводит с Виктором, забывает обо всем на свете, для нее существует только он. Виктор в отчаянии от измены Аллы, он плачет, уверяя, что или она будет его, или же он останется холостяком. Он предлагает ей ехать с ним тут же, но А. в нерешительности, т. к. слишком многим обязана мужу (в материальном отношении. Он одел ее с ног до головы). Она решает, что лучше будет, если она постепенно подготовит его к этому. Виктор в отчаянии уезжает, упрекая ее, удивляясь ей. После этого А. не вернулась к мужу.
Эта история поразила меня так, как будто все это произошло со мною. Я поняла, что не люблю Леву, что если Женя приедет, то я сойду с ума, я жить без него не смогу… Я поняла, что жить с человеком, не любя его бесконечно, нельзя, невозможно. Только большое чувство, настоящее, полное, взаимное делает брак счастливым. Я же не смогу восторгаться Л., преклоняться перед ним. Я чувствовала, что буду ему изменять, а это меня никак не устраивает…
Я не знала, как сказать об этом самому Л. Я рассказала ему историю с А., но он или не понял, или же притворился, говоря, что это глупая история… Но я осторожно заметила, что боюсь, как бы и у меня так не получилось, когда приедет Ж., поэтому я твердо решила до его приезда ничего не предпринимать. Л. это поразило, как удар молнии… Как мне было жалко его в эту минуту! Но что я могла сделать? Сказать решительно о том, что я его не люблю, я не могла. Пусть он сам поймет это. И он через день-два это понял и сказал, что нам надо расстаться. Боже, сколько неприятных разговоров пришлось мне выслушать, как мне было тяжело и жалко… Я плакала, Л. тоже плакал, успокаивал меня, уходя пожелал мне быть счастливой. Все же на след, день он как ни в чем не бывало пришел, в воскресенье также… Может быть, он решил, что я передумаю и снова буду с ним - не знаю…
11 января 44 г.
Новый год встречали очень скучно. Настроения у меня не было. Л. мне не нравился в этот день особенно. Кроме того, за 2–3 дня до этого я получила от Жени денежный перевод на 300 р. с такой милой и ласковой припиской, что я снова только о Жене и думала. Как мне не хватало его в этот день!..
2-го я получила обещанное большое письмо от Жени. Все, что угодно, но того, что я там прочла, я не ожидала. Правда, в глубине души я чувствовала, что что-то произошло, я ведь понимала, что Женя особенно ощущает потребность в физич. близости, и даже не сомневалась в том, что он как-то выходит из этого положения. Но т. к. это вполне естественно, то он и писать не должен мне об этом. Он же пишет, что у него было "маленькое увлечение"… Что это значит? Духовная или физическая близость? То, что он указывает, что "ни до чего серьезного не дошло", только вводит меня в заблуждение и еще больше расстраивает. Правда, в первую минуту я как-то обрадовалась, т. к. почувствовала себя менее виноватой. Но с каждым днем это соображение отходит на задний план, и остается горечь от сознания его измены. Мне кажется, что если бы это было не серьезное "увлечение" и он бы чувствовал это с самого начала, то он прекрасно продолжал бы мне писать, а об этом мог бы и не написать…
После этого я описала Жене мои отношения с Л…
За время отпуска Коли Никитушкина я здорово измотался. Тем более что остался в редакции совсем один: Борька Раевский, помогавший мне (он, кроме чтения корректуры, пописывал немного), загремел в штрафную роту. У него были свои счеты с Рашпилем, помощником коменданта Кронштадта, задерживавшим его на улицах города и грубо с ним говорившим. И однажды самолюбивый Борька с почты, куда относил тираж очередного номера "Огневого щита", позвонил в комендатуру, попросил к телефону Рашпиля и послал его - сами знаете, куда. Рашпиль, конечно, был сильно разъярен. Он предпринял энергичный розыск и довольно быстро дознался, кто ему звонил. Раевский пошел под трибунал и далее - в штраф-роту. В дальнейшем повествовании я вернусь к его судьбе.
Более всего тревожили меня Лидины дела. Ее отношения с Л.Г., описанные ею в письме, прямо-таки взывали о том, что мне нужен отпуск, хотя бы на одну неделю. Да еще история с ее пропиской. Я обратился к политотдельскому начальству - можно ли получить ходатайство к бакинским властям, чтобы Лиду прописали в родном городе. "А кто она тебе - жена? - спросил начальник политотдела, пожилой генерал-майор Быстриков. - Нет?" Он пожал плечами. Он хорошо относился к нам с Никитушкиным ("двое старшин делают газету"). Но в данном случае ничем помочь не мог. Я попросил отпустить меня в отпуск. "Ладно, пойдешь, но не сейчас".
Он настойчиво предложил мне (вслед за Колей) вступить в партию, поскольку я исполнял офицерскую должность секретаря редакции. Что ж, отнекиваться было бы странно. Я собрал рекомендации и подал заявление.
Я мечтал об отпуске. Рвался в отпуск, на помощь Лиде.
Но жизнь шла своим чередом и, как в беге с барьерами, поставила предо мной новую преграду. И я не выдержал нового искушения.
Скрепя сердце, расскажу и об этом.
На Морском заводе выходила многотиражка "Мартыновец" (завод носил имя кронштадтского революционера Мартынова). Эта скромная двухполоска, выходившая раз в неделю, печаталась у нас в типографии "Огневого щита". Раз в неделю у нас появлялась редактор "Мартыновца" Ф. Р. Вообще-то она служила на Морзаводе инженером, и газета была для нее дополнительной нагрузкой. Иногда Ф. Р. просила меня вычитать сверстанные полосы, и я читал скучные, написанные казенным языком заметки начальников цехов и передовых рабочих, правил неправильные или очень уж тяжелые фразы. Бывали заверстаны в газетную полосу вирши заводских пиитов. Запомнилось четверостишие, обращенное к рационализаторам Морзавода:
Не открывайте Америк открытых,
На это найдутся Колумбы.
Ленту к машинке освоили б вы-то,
Тяжелых и не было дум бы.
Я посоветовал последнюю строчку заменить другой: "Не то мы огреем вас тумбой". Ф. Р. тихо смеялась.
Она была крупной женщиной лет тридцати или чуть больше. В ее темных глазах под черноволосой челочкой, казалось, затаилась неизбывная печаль. Чем-то Ф. напоминала библейских женщин. Кажется, родом она была с Украины, а как оказалась в Кронштадте - не помню. Она успела побывать замужем, но неудачно. Жила Ф. недалеко от редакции, на улице Карла Маркса, там была у нее комната.
Однажды разговорились, и Ф., между прочим, пожаловалась, что ей привезли с завода дрова, но они такие промерзшие, прямо каменные, что она еле управляется с рубкой. Я вызвался ей помочь: на Ханко, в своем батальоне, я научился колоть дрова. Ф. привела меня к себе, и я часа полтора вкалывал в дровяном сарае. Поленья были действительно трудные, сучковатые, очень твердые, словом, мучение, а не рубка. Наконец Ф. остановила работу: на несколько дней ей хватит наколотых дров. Пригласила меня попить чаю. Мы растопили печку, вскоре в маленькой комнате стало тепло. Ф. быстро соорудила ужин - зажарила на электроплитке омлет из американского яичного порошка, вскрыла коробку рыбных консервов - бычков в томате. У нее и спирту немного было, и мы выпили. Меня разморило в тепле, и разговор был хороший - Ф. рассказывала о своей жизни, спрашивала о моей. Ее библейские глаза смотрели ласково.
Между тем час был уже поздний, меня мог бы зацапать ночной патруль - неприятностей не оберешься, - и Ф. предложила переночевать у нее. Она постелила мне на кушетке, сама легла на свою кровать. Мы продолжали о чем-то тихо разговаривать, и вскоре я, поборов робость, перебрался к Ф. в постель.
Так произошло то, что неизбежно должно было произойти, к чему давно уже взывала плоть, вечно бунтующая против доводов рассудка.
Эта связь продолжалась недолго.
Весенние дожди смывали снег с кронштадтских улиц. Весенняя игра солнца и плывущих туч мучила, томила душу. Я остро ощущал укоры, уколы совести.
- Уж не собрался ли ты жениться? - спросил однажды Никитушкин.
- Жениться? - я удивленно воззрился на его круглое лицо.
- А что? Баба видная. Вот только как твоя Лида к этому отнесется…
- Брось, - пробормотал я. - Чего это ты, на самом деле…
- А то, что она в два раза старше тебя, так это ничего, - продолжал дразнить меня Коля.
- На десять лет! - отрезал я. - И вообще - не твое дело!
Но я Кольку понимал и в душе был даже благодарен ему за то, что он, так сказать, на Лидиной стороне.
Лида была далеко, с отпуском все еще было неясно - моя вина перед ней терзала душу.
Я знал сердцем, что продолжаю любить ее, только ее…
Весенним вечером, когда я сидел у Ф. за чаем, вдруг к ней заявился гость, в котором я с удивлением узнал капитана 2 ранга В., недавно назначенного замначальника политотдела КМОРа - Кронштадтского морского оборонительного района. Он, конечно, тоже удивился, увидев меня, но внешне это не выказал. С любезной улыбкой поздоровался, положил на стол коробку конфет. Я засобирался уходить, хотя Ф. просила посидеть еще. "Я его не приглашала", - шепнула она мне, выйдя проводить.
Может, так оно и было. Вряд ли Ф. поощряла ухаживание кавторанга-политотдельца. Но я перестал приходить к ней. Когда она в очередной раз пришла в типографию со своим "Мартыновцем", мы уединились, выйдя на крыльцо, и Ф. уставила на меня вопрошающий взгляд. Я попросил ее не злиться, не переживать - разрыв отношений был неизбежен. Ее глаза наполнились слезами, она с горечью произнесла: "Дура, влюбилась в мальчишку…"
А вскоре вместо Ф. стала приходить другая выпускающая "Мартыновца".
Мое письмо к Лиде:
20 апреля 44 г.
Лида, ты, по-видимому, не получила одного моего письма, и я даже рад этому: оно было глупое, несправедливое.
Да, у меня повторилось в новом варианте, как ты пишешь. Вспышку потребности в любви, которую ты переборола, я перебороть не смог. Теперь, когда осталась одна горечь, один угар, когда я сам растоптал все то прекрасное, чем жил раньше, на меня нахлынуло чувство, которого я не знал прежде, - жуткое чувство одиночества. Хоть в одном отношении я оказался честнее других, которых вижу вокруг: я все-таки пишу тебе это письмо, в котором, знай, ни одного неискреннего слова… я не смог продолжать писать тебе как ни в чем не бывало, когда случилось то, что для других является лишь эпизодом, а для меня - большим несчастьем и - неужели, неужели же непоправимым?..
Жалкое оправдание, правда? Нет, я не хочу оправдываться.
Лида, ты оказалась лучше, честнее, самоотверженнее меня в тысячу тысяч раз…
Боль, мучительная тоска о прошлом, презрение к самому себе. И одиночество. Мне не с кем поделиться. Если б не напряженная работа…
Не знаю, разберешься ли ты в этом сбивчивом письме, поймешь ли мое состояние.
Суди сама, Лида.
Я не говорю "прощай". Это страшное слово можешь сказать только ты.
Женя.
Из дневника Лиды:
18 апреля 1944 г.
Итак, в прописке мне окончательно отказано, несмотря на то, что я пошла на все, т. е. согласилась, чтобы Л. назвал меня своей невестой и хлопотал в Совнаркоме. Это продолжалось очень долго, ежедневно ко мне домой приходил участковый и грозил, что заберет меня. Я не знаю, как я сдала сессию при таких условиях. Но экзамены прошли благополучно, сдала все на "отл.". С пропиской же, к сожалению, не так; несмотря на то, что Совнарком разрешил прописку, Грибков стал подкапываться под это дело, тянул… Наконец Грибков заявил, чтобы я пришла в 12 часов дня. Это было 23 марта. Лева пошел со мною. Очередь была такая, что попала я только к 3-м. Грибков сразу же стал звонить к полковнику Аксенову, заявив, что со мной хочет говорить Аксенов. К моему счастью последнего не оказалось… Входит одна женщина к секретарю и говорит мне, что А. только что уехал на машине и что Л. подходил к нему на улице и говорил с ним. Т. к. Грибков все еще возился с ними, я решила сбегать вниз и узнать, о чем Лева говорил с А… Оказалось, что А. заявил, что в этот же день я буду посажена на пароход и отправлена из Б., что я бог знает какая преступница. Он даже заявил Л., что Л. меня не знает. Когда Л. спросил, что же мне остается, броситься под поезд? - то А. заявил: "Да, под поезд, я даже могу ей указать место, где это удобнее всего сделать, и покажу паровоз, у которого наиболее острые колеса".
Когда Л. рассказал мне об этом, то у меня мурашки забегали по коже…
Домой я боялась идти… С 24 марта я живу у Анечки, но фактически на иждивении Л… Анечка прямо заявила мне, что самое лучшее для меня - это выйти замуж за Л… Он меня любит, не оставит, он честен, хорош и т. д. Больше ничего не остается, иного выхода нет, - заявила она…
Еще в тот день, когда мы шли от Грибкова, у меня с Л. был серьезный разговор. Он говорил, что если бы мы тогда летом… зарегистрировались, то ему было бы легче хлопотать. Я же спросила, фиктивно или нет было бы это? Л. обиделся, заявив, что если бы я не хотела, то силой он бы никогда не действовал… Я твердо сказала, что не хочу, чтобы он еще что-нибудь для меня делал. Я уеду, и это будет лучше для него. Но Л. возразил, что независимо от того, чем для него кончатся наши отношения, он для меня все сделает… Так и есть, но он страшно мучается. Даже В. С. [Вера Соломоновна, моя мать. - Е. В.] жалеет его, говоря, что он очень хороший человек.
Я рассказала В. С. о Женином последнем письме и о моем ответном, говоря, что мне ясно, что Ж. меня больше не любит, а потому и не пишет. В. С. пыталась меня успокоить, говоря, что это не так. Я хочу, чтобы она знала, что возможно, что у нас с Ж. все кончено. Но я вижу, что она от этого не стала меня меньше любить и страшно переживает за меня. Л.С. тоже…
Но как смогу я примириться с той правдой, что Ж. уже не мой, меня не любит и не хочет и что я никогда не буду его… Прощайте, мечты и надежды стольких лет!
Капитан Грибков и до университета добрался. Лиду вызвали в спецотдел: "Вам придется уехать". На втором семестре она уже не ходит на лекции и семинары. Живет у тети Анечки. Университетские подруги приносят ей конспекты, она старается не отстать от своего курса, готовится к летней сессии.
Из Казахстана, из Долинки какой-то близ Караганды, приходят письма от матери. Грустные письма. Приближается конец срока, но, говорят, могут добавить еще. Мамины письма не прибавляют Лиде бодрости. Но матери она старается писать бодрые письма. Конечно, ни слова о страшном известии о расстреле отца. Что поделаешь, надо держаться…
Вот бы прописали только… А то живешь вроде бы на нелегальном положении… скрываешься от властей… черт знает что…
Наконец срабатывает механизм упорных хлопот: Совнарком подтверждает разрешение прописки. В одном из паспортных столов - не в том районе, где Лиду уже знают, - ей шлепают на паспорт вожделенный прописочный штамп. Теперь она прописана в квартире моего дяди Якова Войскунского, который на фронте в качестве врача. Но радость была недолгой: пожалуй, можно поспорить с судьбой, но с капитаном Грибковым не поспоришь.
На следующий день после получения прописки Лида в комнате у тети Анечки собирала свои вещи и книги, чтобы перевезти на квартиру моего дяди Якова (его жена, как и мои родители, прекрасно относилась к Лиде). Вдруг щелкнул в передней замок. В комнату вошла женщина, уставилась на Лиду черными пронзительными глазами.
- Что вы тут делаете?
Этот вопрос, конечно, должна была задать Лида, но его задала вошедшая женщина, в которой растерявшаяся Лида узнала Сафарову, начальницу паспортного стола здешнего района.
- Дайте ваш паспорт, - потребовала она. Ее передернуло, когда увидела свежий штамп прописки. - Я забираю ваш паспорт. Завтра придете за ним в городской паспортный отдел.
То есть к Грибкову.
То, что входная дверь в момент прихода Сафаровой оказалась незапертой, похоже на роковую случайность. Наверное, не подведи дверной замок, Лиде удалось бы выиграть какое-то время, дотянуть до экзаменационной сессии. Но все равно - не случайность это. Недремлющий Грибков всюду разыскал бы ее. Он был вездесущ. Он был неизбежен, как неизбежна смена дня ночью.
Утром Лида пришла в милицию, ее сразу, минуя очередь, пропустили к Грибкову.
- Вот ваш паспорт, - сказал он, - а вот что я сделаю, чтобы вы не вводили нас в заблуждение.
С этими словами Грибков жирным красным крестом перечеркнул все штампы прописки.
- За что вы меня преследуете? - сдерживая слезы, спросила Лида. - По какому праву? Я учусь на историческом, я знаю нашу конституцию, где там статья, которая мне запрещает жить в моем родном городе?