Дневник читателя. Русская литература в 2007 году - Андрей Немзер 28 стр.


...

Не только перед лицом твоей каторжной доли, но по отношению ко всей предшествующей жизни тридцатых годов, даже на воле, даже в благополучии университетской деятельности, книг, денег, удобств, война явилась очистительною бурею, струей свежего воздуха, веянием избавления <…>

И когда возгорелась война, ее реальные ужасы, реальная опасность и угроза реальной смерти были благом по сравнению с бесчеловечным владычеством выдумки и несли облегчение, потому что ограничивали колдовскую силу мертвой буквы <…>

Война – особое звено в цепи революционных десятилетий. Кончилось действие причин, прямо лежавших в природе переворота. Стали складываться итоги косвенные, плоды плодов, последствия последствий. Извлеченная из бедствий закалка характеров, неизбалованность, героизм, готовность к крупному, отчаянному, небывалому. Это качества сказочные, ошеломляющие, и они составляют нравственный цвет поколения.

Выросли новые мальчики и девочки. Выросли для того, чтобы героически погибнуть, как возлюбленная Дудорова, ставшая партизанкой Христина Орлецова. Или для того, чтобы, потеряв родителей и уютную участь, чудом храня осколки воспоминаний, отдающих зловещей сказкой, но верных в самой сути, получив унизительно уличное прозвание (и принимая его жуть как данность), быть таинственно хранимыми судьбой – как Танька Безочередова, в которой Гордон и Дудоров (а прежде – странный покровитель доктора, его сводный "темный" брат Евграф Живаго) узнают дочь Юрия и Лары. Выросли мальчики и девочки, отступило темное колдовство, пришла свобода, а значит: "Смерти не будет" (еще одно предварительное название романа о докторе Живаго, о врачующей жизни).

Перед тем как вновь процитировать эпилог, напомню, что в записи на стихах памяти Цветаевой Пастернак счел должным обозначить (и даже выделить отдельным предложением) место, где обрели плоть его плач и его мечта о главной книге: "У себя дома". Зная роман, невозможно увидеть тут формальность. У себя дома означает в истории . Об этом говорит Юрин дядюшка и наставник Николай Николаевич Веденяпин уже в первой части романа:

...

…надо быть верным Христу. Сейчас я объясню. Вы не понимаете, что можно быть атеистом, можно не знать, есть ли Бог и для чего он, и в то же время знать, что человек живет не в природе, а в истории, и что в нынешнем понимании она основана Христом, что Евангелие есть ее обоснование. А что такое история? Это установление вековых работ по последовательной разгадке смерти и ее будущему преодолению. Для этого открывают математическую бесконечность и электромагнитные волны, для этого пишут симфонии. Двигаться вперед в этом направлении нельзя без некоторого подъема. Для этих открытий требуется духовное оборудование. Данные для него содержатся в Евангелии. Вот они. Это, во-первых, любовь к ближнему, этот высший вид живой энергии, переполняющий сердце человека и требующий выхода и расточения, и затем это главные составные части современного человека, без которых он немыслим, а именно идея свободной личности и идея жизни как жертвы. Имейте в виду, что это до сих пор чрезвычайно ново. Истории в этом смысле не было у древних. Там было сангвиническое свинство оспою изрытых Калигул, не подозревающих, как бездарен всякий поработитель. Там была хвастливая мертвая вечность бронзовых памятников и мраморных колонн. (Трудно не расслышать в двух последних предложениях характеристики не только Рима, но и его зловеще-карикатурного повторения в сталинской империи. – А. Н. ) Века и поколения только после Христа вздохнули свободно. Только после него началась жизнь в потомстве (вот они, "мальчики и девочки". – А. Н .), и человек умирает не на улице под забором (такой лишь кажется "трамвайная" смерть Живаго. – А. Н .), а у себя в истории, в разгаре работ, посвященных преодолению смерти, умирает сам, посвященный этой теме.

О том же говорит Юра предчувствующей скорый уход Анне Ивановне Громеко. О том же говорит Симочка Тунцова. И, разумеется, та же освобождающая музыка строит евангельские (и не только евангельские) стихотворения Юрия Живаго. Война вернула Пастернаку (для него это значило – и всем людям) историю, а с ней и свободу. Поэтому был написан "Доктор Живаго". И написан именно так – в разрез всем ходячим представлениям о "совершенстве" и "новизне". Лучше, чем в письмах и беседах с недоумевающими интеллигентными друзьями, Пастернак объясняет поэтику своего романа словами того же Веденяпина:

...

До сих пор считалось, что самое важное в Евангелии нравственные изречения и правила, заключенные в заповедях, а для меня самое главное то, что Христос говорил притчами из быта, поясняя истину светом повседневности. В основе этого лежит мысль, что общение между смертными бессмертно и что жизнь символична, потому что она значительна.

Отсюда отказ от внешних примет космогонии и мифологизма (при их скрытом, но властном присутствии в романе), от акцентировки мотивных перекличек (при их удивительном богатстве), от модернистского небрежения сюжетом, который в желанной книге жизни должен быть разом простым (оперирующим вечными чувствами) и увлекательным. Отсюда "бальзаковский" код "Доктора Живаго", пастернаковские (глубоко верные) сопоставления книги с дилогией Гете о Вильгельме Мейстере (классическом романе о становлении художника), прозой Диккенса и "Братьями Карамазовыми" Достоевского, отсюда (при философском расхождении с Толстым) вовлеченность автора в толстовскую атмосферу (что больше "учения" и "художества") и сравнение в одном из писем доктора Живаго с доктором Чеховым. Это (как и зримо присутствующая в тексте "Капитанская дочка" или глубоко спрятанные, но значимые для сюжетной конструкции "приключенческие" и "таинственные" романы, в первую очередь – вальтерскоттовские) не "источники" и не "образцы" – это словарь и грамматика естественного и безграничного при внешней скромности языка живой и непрестанно обновляющейся великой европейской литературы, язык, внятный и необходимый любому живущему в истории (свободному) человеку, даже если сам он привык изъясняться на иных – ответвившихся от великого ствола – замысловатых наречиях.

Роман, рожденный таким чувством и написанный на таком языке (одно подразумевает другое) просто не мог таиться в столе или быть достоянием узкого круга людей "хорошего тона". Пастернак писал свою книгу не в "оттепель", а в черном мороке последнего сталинского семилетия. Писал, когда в газетах его смешивали с грязью, когда угроза ареста (и скорее всего – гибели) становилась день ото дня явственней, когда его возлюбленная была брошена в застенок (а потом – в лагерь). Писал и не прятал написанного. Вопреки известному правилу, не рекомендующему показывать полработы как "дуракам", так и "умным", он постоянно читал фрагменты (иногда не отделанные) незавершенной книги – и не только близким по духу. Он не боялся посылать – почтой! – рукопись тем, кто томился в ссылках (дочери Цветаевой Ариадне Эфрон, Варламу Шаламову, Кайсыну Кулиеву). Бытование обращенного к миру романа подразумевалось самой его статью. И сезонные политические колебания тут были не властны.

...

Хотя просветление и освобождение, которых ждали после войны, не наступили вместе с победою, как думали, но все равно предвестие свободы носилось в воздухе все послевоенные годы, составляя их единственное содержание -

сказано в эпилоге. И не Пастернаку было изменять свободе, когда после смерти Сталина зло ослабило хватку.

"Доктор Живаго" был предложен советским журналам – "Новому миру" и "Знамени" (на странице которого, при публикации нескольких стихов из романа, впервые было оттиснуто роковое словосочетание), писательскому альманаху "Литературная Москва", Гослитиздату. Фрагменты романа были напечатаны в социалистической Польше, а целиком его намеревались издать в социалистической же Чехословакии. И когда итальянский журналист (разумеется, коммунист) Серджо д’Анджело попросил у Пастернака рукопись, чтобы ознакомить с ней итальянского издателя (тоже коммуниста) Джанджакомо Фельтринелли, тот согласился. Да, сказав, что, возможно, это его смертный приговор. Да, вступая позднее в контакты с властными инстанциями, пытавшимися всячески приостановить публикацию (и манившими перспективой отцензурированного издания в отечестве). Да, избегая резких движений и подписывая телеграммы издателю с просьбой задержать печатание до публикации романа в СССР (кроме прочего, рассчитывая, что Фельтринелли интригу поймет – как и случилось). Выбор Пастернака был сделан много раньше. "Доктор Живаго" не мог остаться ненаписанным, а став реальностью, ждать лучших времен. Это неизмеримо важнее и той череды полицейских мероприятий, которыми цекистко-писательская братия пыталась остановить публикацию в Италии (выразительный подбор соответствующих секретных материалов представлен в первом разделе книги "А за мною шум погони…" Борис Пастернак и власть" – М., 2001). И присуждения через год Нобелевской премии (лауреатом которой Пастернак с большой вероятностью стал бы, и не напиши он романа; впрочем, этот сюжет в сослагательном наклонении немыслим – в те годы на Нобелевскую премию выдвигались истинные художники, которым, по определению, не свойственно останавливаться). И последовавшей за тем травли великого писателя, что быстро свела его в могилу и вечным клеймом позора легла на тогдашних властителей, отступников-литераторов и "не читавших, но много что сказавших" о романе "простых советских людей". И того непонимания романа, которое по многим причинам остается в силе по сей день, той глухоты, что сводит "книгу жизни" к дурной политике, "киношной" мелодраме и дешевой метафизике. И тех "разоблачительных" сплетен об авторе, которым удачно аккомпанирует воркование о "художественной слабости".

Нужно иное – прочесть "Доктора Живаго" с тем чувством, что владеет Гордоном и Дудоровым в последнем прозаическом абзаце романа. Тогда станет ясно, что Смерти не будет.

...

Счастливое, умиленное спокойствие за этот святой город и за всю землю, за доживших до этого вечера участников этой истории и их детей проникало их и охватывало неслышной музыкой счастья, разлившейся далеко кругом. И книжка в их руках как бы знала все это и давала их чувствам поддержку и подтверждение.

Их книжка – "Стихотворения Юрия Живаго". Наша, ждущая полноценного и освобождающего прочтения, – роман Пастернака.

...

22 ноября

P. S. Эта статья не была бы написана, не выпади мне счастье на протяжение многих лет вести разговоры (иногда – долгие, а иногда – мимолетные) с Константином Михайловичем Поливановым – разговоры о строе и сути романа "Доктор Живаго", о поэзии и судьбе Пастернака, о русской литературе и о многом ином. От всего сердца благодарю моего друга, замечательного филолога и учителя словесности, за наши диалоги и надеюсь на их продолжение.

Вырулили

Названы три "большие книги"

Второй сезон премии "Большая книга" закончился награждением Людмилы Улицкой ("Даниэль Штайн, переводчик" – М.: Эксмо, 2006; первая премия), Алексея Варламова ("Алексей Толстой" – М.: Молодая гвардия, серия "ЖЗЛ"; вторая премия) и Дины Рубинной ("На солнечной стороне улицы" – М.: Эксмо, 2006; третья премия). Вердикт Литературной академии (судейской коллегии, состоящей из ста с лишним лиц, расставляющих соискателям баллы – от 0 до 10 – в бюллетенях для тайного голосования) почти совпал с "мнением народным": читатели, голосовавшие в Интернете, отдали первое место Улицкой, второе – Рубиной, а третье Виктору Пелевину ("Ампир V" – М.: Эксмо, 2006). Думаю, что и в основном состязании Пелевин от чемпионов не сильно отстал, сетевой же успех мощно раскрученного писателя, всегда (и в последнем на сегодня романе) точно угадывающего настроения и чаяния нашего социума, вполне закономерен.

Итоги конкурса не только закономерны, но и отрадны. Роман Улицкой может вызывать (и вызывает) нарекания разного рода – как богословские (с неизбежным переходом в сферы этики и религиозной политики), так и эстетические. Но трудно отрицать очевидность: книга, тираж которой исчисляется сотнями тысяч экземпляров и продолжает допечатываться, прочитана и читается огромной аудиторией. Можно (кто-то скажет: нужно) думать о поднятых Улицкой больших вопросах иначе, чем автор, и вступать с ним в полемику. Понимаю и во многом разделяю суждения оппонентов Улицкой. Однако перед тем как заявлять позицию по той или иной проблеме (религиозной, исторической, национальной, этической и проч.), надо осознать, что проблема эта существует – и не как некая, пусть любопытная, отвлеченность, но как неотъемлемая составляющая нашей жизни. Те, кто привык думать о Боге, свободе и ответственности, церкви и положении в ней человека, межконфессиональном напряжении, принадлежности нации и национализме, катаклизмах ХХ века, соблазнах фанатизма и индифферентности, наверно, могут обойтись без книги Улицкой. Но, увы, таких людей всегда не так уж много, а читатели романа о странном праведнике так или иначе с коренными вопросами соприкоснулись. Допускаю, что кого-то из них книга настроит на еретическую волну (что, впрочем, совсем не обязательно), но, блуждая, можно проторить дорогу к истине, а довольствуясь безмыслием, с ним и останешься. Как стяжавшая в прошлом году главную награду быковская биография Пастернака была обращена в первую очередь не к историкам литературы, так и роман Улицкой адресован не богословам (в том числе – светским). Успех этих книг у публики (который, по-моему, и важнее премирования, и во многом его обусловил) заставляет с надеждой смотреть и на писательский корпус (если есть литераторы, полагающие необходимым и умеющие говорить о серьезных вещах не только "в своем кругу", то должны они появляться и впредь), и на общество, способное предпочесть теребящую душу и стимулирующую мысль книгу агрессивной лоточной продукции.

Не знаю, вырастет ли теперь тираж книги Варламова (хотелось бы), но награждена эта артистично и тактично написанная биография, на мой взгляд, заслуженно. Алексей Толстой мне всегда был глубоко антипатичен и как человек (хоть не мнился чистопробным злодеем), и как писатель (хотя "Детство Никиты" люблю). Не то чтобы Варламов меня переубедил, но после его книги захотелось перечитать и заново обдумать сочинения "красного графа". Биограф сумел показать живого и, вопреки сложившимся стереотипам, отнюдь не счастливого и не слишком удачливого человека, глубоко преданного литературе и способного хранить обаяние даже в безобразиях и низостях. Варламов не прячет дурных поступков Толстого, но и не сводит к ним своего яркого героя; биограф не "обеляет", а объясняет его, что едва ли возможно без искреннего сочувствия к создателю "Хождения по мукам" и "Золотого ключика". То, что второй раз среди призеров "Большой книги" оказывается сочинение в жанре non fiction, свидетельствует о резонности появления премии, которая – в отличие от Букера – и задумывалась как не исключительно "романная". (Хотелось бы увидеть ее лауреатами и авторов сборников рассказов, "путевых впечатлений", документальных повествований и т. д.) То, что это вновь писательская биография, тешит мое цеховое (филологическое) самолюбие, а если серьезно, говорит о сохранении интереса к истории русской словесности. Да и от поощрения "ЖЗЛ", редакция которой последние годы работает азартно и со вкусом, на душе теплеет.

"На солнечной стороне улицы", по-моему, типичный образчик прозы "приятной во всех отношениях" (пригодной для пляжного и дорожного чтения). Однако совсем не мало опытных читателей со мной не согласны (роман Рубиной входил в прошлогодний букеровский шорт-лист и чьих-либо резких возражений это решение не вызвало). А кроме того, если из трех победителей два кажутся тебе достойными наград, не стоит роптать по поводу третьего.

Назад Дальше