Несмотря на то что видимой целью такой политики было сближение и слияние инородцев с русскими, эффект от нее получился совершенно обратный, ибо "внимание к инородцам, принимавшее вид предпочтения, побуждало их для сохранения своего выгодного положения еще более отделяться от русских; кто захочет быть русским, когда выгоднее быть инородцем, когда слияние с русским народом равняется для инородца разжалованию? Нет ничего ошибочнее того мнения, будто политика, лишенная национального духа, ведет к сближению инородцев с господствующим народом. Она ведет к результатам, совершенно противоположным сближению. Она не закрепляет, а раскрепляет связь государственную. Привилегии, даваемые инородцам, предпочтения, им оказываемые, прямо противодействуют сближению их с русскими". В результате в России складывается парадоксальная ситуация, когда "не предпочтения, а только равенства… приходится просить русской народности в Русском государстве". Подлинная же "национальная политика состоит не в том, чтобы унижать чужое, а в том, чтобы возвышать свое".
Соединиться с народной почвой
Еще одним направлением легально-"журнального" национализма 1860-х гг. стало почвенничество, которое, исходя из идей А. А. Григорьева, развивали Ф. М. Достоевский и Н. Н. Страхов, гораздо более чем первый выходя за пределы литературы в узком смысле слова. Особенно это касается Достоевского. Национальное для него есть высшая ценность в социально-политической сфере: "Всякий русский прежде всего русский, а потом уже принадлежит к какому-нибудь сословию"; "право народности есть сильнее всех прав, которые могут быть у народов и общества"; "общечеловечность не иначе достигается как упором в свои национальности каждого народа. Идея почвы, национальностей есть точка опоры; Антей. Идея национальностей есть новая форма демократии"; "каждая нация, живя для себя, в то же время, уже тем одним, что для себя живет, – для других живет…".
Культурно-политическая программа Достоевского – типична для восточноевропейского националиста эпохи модерна, но осложнена российской спецификой, связанной с необходимостью преодоления социокультурного раскола русского общества в результате Петровских реформ. Оценка последних в этом контексте довольно сурова и близка к славянофильской: "Несомненно то, что реформа Петра оторвала одну часть народа от другой, главной… С другой стороны, мы чрезвычайно ошиблись бы, если б подумали, что реформа Петра принесла в нашу русскую среду главным образом общечеловеческие западные элементы. На первый раз у нас водворилась только страшнейшая распущенность нравов, немецкая бюрократия – чиновничество. Не чуя выгод от преобразования, не видя никакого фактического себе облегчения при новых порядках, народ чувствовал только страшный гнет, с болью на сердце переносил поругание того, что он привык считать с незапамятных времен своей святыней. Оттого в целом народ и остался таким же, каким был до реформы; если она какое имела на него влияние, то далеко не к выгоде его… Оттого петровская реформа принесла характер измены нашей народности, нашему народному духу… народ отрекся от своих реформаторов и пошел своей дорогой – врозь с путями высшего общества…"
В то же время Достоевский, в отличие от славянофилов, считал образованность, полученную верхами с Запада, необходимым элементом дальнейшего развития России. Ее будущее виделось писателем, вслед за Григорьевым, как синтез "народных" и "общечеловеческих" (европейских) начал, символизируемый фигурой Пушкина. С одной стороны, интеллигенция должна припасть в поисках вековечных национальных идеалов к "нетронутой еще народной почве": "Русское общество должно соединиться с народной почвой и принять в себя народный элемент. Это необходимое условие его существования…" С другой – интеллигенция обязана передать народу свое европейское просвещение, ту сумму знаний, которую она накопила за "петербургский период".
Всеобщая грамотность мыслилась писателем как важнейший фактор национального единства: "Только образованием можем завалить мы… глубокий ров, отделяющий нас от родной почвы. Грамотность и усиленное распространение ее – первый шаг всякого образования… Мы приносим на родную нашу почву образование, показываем, прямо и откровенно, до чего мы дошли с ним и что оно из нас сделало. А затем будем ждать, что скажет вся нация, приняв от нас науку, будем ждать, чтоб участвовать в дальнейшем развитии нашем, в развитии народном, настояще-русском, и с новыми силами, взятыми от родной почвы, вступить на правильный путь. Знание не перерождает человека: оно только изменяет его, но изменяет не в одну всеобщую, казенную форму, а сообразно натуре того человека. Оно не сделает и русского не русским; оно даже нас не переделало, а заставило воротиться к своим. Вся нация, конечно, скорее скажет свое новое слово в науке и жизни, чем маленькая кучка, составлявшая до сих пор наше общество".
Достоевский справедливо полагал, что распространение грамотности будет способствовать преодолению не только культурного раскола между верхами и низами, но и раскола социального, ибо "грамотность… у нас… есть привилегия"; "настоящее высшее сословие теперь у нас – сословие образованное". Но и собственно социально-эмансипационные реформы он также считал крайне важными: нужно "облегчить общественное положение нашего мужика уничтожением сословных перегородок, которые заграждают для него доступ во многие места". Только при этих условиях возможно подлинное национальное единство: "Тогда только выработается именно тот общественный быт наш, такой именно, какой нужен нам, когда высшие классы будут опираться не на одних только самих себя, а и на народ; тогда только может прекратиться эта поразительная чахлость и безжизненность нашей общественной жизни. И вот когда у нас будет не на словах только, а на деле один народ, когда мы скажем о себе заодно с народной массой – мы, тогда прогресс наш не будет идти таким медленным прерывистым шагом, каким он идет теперь".
Из других представителей пореформенного национализма следует также упомянуть оригинального мыслителя, издателя газеты "Современные известия" (1867–1887) Н. П. Гилярова-Платонова, близкого к славянофилам, но в то же время расходившегося с ними в славянском вопросе: "…для русского человека принадлежность к славянской семье имеет слишком второстепенное значение. Фактически такой семьи не существует: она значится только в науке. История разлучила эти племена, и они чужие духовно… Русский человек сознает себя русским и православным, допускает этнографическое родство свое с прочими славянами, но своего русского происхождения не подчиняет славянскому… Русский человек должен признать политическую выгоду внешнего союза со своими соплеменниками на западе и на юге. Но ничуть не обязан подчинять бытие свое интересам славянства как такового".
Напротив, не просто ярым приверженцем панславизма, но и создателем теории об особом Славянском культурно-историческом типе во главе с Россией был автор знаменитой книги "Россия и Европа" (1869) Н. Я. Данилевский, где он рассуждает как заправский европейский националист (вместо слово "нация" используя слово "национальность") и восхищается самим "принципом национальности" (каждой отдельной "исторической" национальности – отдельное государство), введенным в политику Наполеоном III: "Как бы ни были эгоистичны, неискренни, недальновидны и, пожалуй, мелочны расчеты, которыми руководствовался повелитель Франции, провозглашая национальность высшим политическим принципом, он заслуживает полной благодарности уже за одно это провозглашение, выведшее это начало из-под спуда (где его смешивали с разными подпольными революционными махинациями) на свет Божий".
Впервые явилось русское общественное мнение
Своеобразным испытанием на прочность пореформенного национализма стало польское Январское восстание 1863 г. Русское общество, которое в период Великих реформ впервые после "дней Александровых прекрасного начала" почувствовало себя самостоятельной социально-политической силой, откликнулось на него чрезвычайно живо и патриотично. Государственные проблемы снова стали осознаваться обществом как свои, тогда как, скажем, общественная реакция на польское же Ноябрьское восстание 1830 г. при жестком николаевском диктате была куда менее единодушна. Характерно, что политическая "великодержавная" лирика Пушкина начала 1830-х гг. (в том числе и знаменитое "Клеветникам России") воспринималась весьма неоднозначно даже в его ближайшем окружении (Вяземский, например, резко осуждал ее). В дневнике А. В. Никитенко за 1830–1831 гг. вообще нет упоминания о польском мятеже, зато обличаются "унылый дух притеснения", свирепства цензуры, отсутствие законности и т. д.; меж тем как в записях 1863–1864 гг. польская тема едва ли не основная, и преобладающая тональность ее подачи, говоря словами П. Б. Струве, "патриотическая тревога": "Здесь дело идет о том, чтобы быть или не быть". "…Мерещится всем раздробление и попирание государства. Или я жестоко ошибаюсь – или это настоящая историческая минута в нашей жизни" (П. В. Анненков – И. С. Тургеневу).
Общество, наконец-то увидевшее в себе "хозяина земли Русской", стало трепетать за целостность империи, опасаясь потери "исконно русских областей", и опознало в польских инсургентах не "жертв самовластия", а экзистенциальных врагов. Либеральный западник В. П. Боткин писал либеральному западнику И. С. Тургеневу: "Лучше неравный бой, чем добровольное и постыдное отречение от коренных интересов своего отечества… Нам нечего говорить об этом с Европою, там нас не поймут, чужой национальности никто, в сущности, не понимает. Для государственной крепости и значения России она должна владеть Польшей, – это факт, и об этом не стоит говорить… Какова бы ни была Россия, – мы прежде всего русские и должны стоять за интересы своей родины, как поляки стоят за свои. Прежде всякой гуманности и отвлеченных требований справедливости – идет желание существовать, не стыдясь своего существования". Будущий проповедник "непротивления злу насилием" и будущий автор обличающего притеснения поляков в России рассказа "За что?" Лев Толстой спрашивал в письме у "певца весны и любви" Афанасия Фета: "Что вы думаете о польских делах? Ведь дело-то плохо, не придется ли нам с вами… снимать опять меч с заржавевшего гвоздя?"; адресат ему отвечал: "…самый мерзкий червяк, гложущий меня червяк, есть поляк. Готов хоть сию минуту тащить с гвоздя саблю и рубить ляха до поту лица". Толстой и Фет всерьез думали вернуться в армию.
В 1863 г. русский национализм впервые со времен декабристов выступил как влиятельная общественная и даже политическая сила. Общепризнано, что только благодаря небывалому патриотическому подъему общества правительство смогло избавиться от колебаний и занять твердую позицию в отношении как польского мятежа, так и попыток вмешательства во внутренние дела России европейских держав. У многих возникло ощущение подлинного нравственного обновления нации: "Великая перемена совершилась в русском обществе – даже физиономии изменились, – и особенно изменились физиономии солдат – представь – человечески интеллигентными сделались" (Боткин – Тургеневу). И подъем этот возглавили именно тогдашние лидеры русского национализма – Катков и (в меньшей степени) И. Аксаков. Особая роль Каткова в ту эпоху впоследствии подчеркивалась даже в авторитетных университетских курсах русской истории (скажем, у С. Ф. Платонова). Не мудрено, что оба героя дня вспоминали то время как свой звездный час. "Дела наши шли усиленном ходом в направлении антинациональном и вели неизбежно к разложению цельного государства… Россия была на волос от гибели… Россия была спасена пробудившимся в ней патриотическим чувством… Впервые явилось русское общественное мнение; с небывалой прежде силой заявило себя общее русское дело, для всех обязательное и свое для всякого, в котором правительство и общество чувствовали себя солидарными" (Катков). 1863 г. – "эпизод русской истории, в котором именно русскому обществу пришлось принять самое деятельное участие, а русскому правительству опереться преимущественно на содействие русского общества и русской печати" (Аксаков).
Более того, "польская смута" заставила самодержавие временно отказаться от традиционных имперско-сословных ориентиров в национальной политике и взять на вооружение националистические практики, о чем свидетельствует деятельность М. Н. Муравьева и К. П. Кауфмана в Северо-Западном крае и Н. А. Милютина в Царстве Польском. Никогда подобные методы и идеи не использовались имперской бюрократией столь масштабно. Несмотря на то что к концу 1860-х гг. политика "русского дела" была свернута, она явилась важным прецедентом, к которому можно было вернуться как к чему-то опробованному и доказавшему свою эффективность (во всяком случае, в СЗК).
События 1863 г. актуализировали для русского общества проблему построения Большой русской нации, включающей в себя как великороссов, так и малороссов и белорусов, вообще открыли для широкой публики национально-государственное значение Западного края. Именно с этого времени в фокус столичной публицистики попадает украинофильство и начинает обсуждаться его опасность для русского единства. Проблема противостояния "полонизму" в ЗК инициировала чрезвычайно важную полемику Каткова и Аксакова о главном критерии национальной идентичности: язык или религия?
Наконец, польский мятеж косвенным образом "убил" "левый" национализм Герцена – Бакунина – Огарева. Пропагандистская поддержка повстанцев и даже, в случае с Бакуниным, непосредственное участие в их акциях радикально подрубили авторитет этой группы: тираж "Колокола" упал с 3 тыс. экземпляров до 500, "существование его стало едва заметным" (А. А. Корнилов). Герцен отнюдь не был безусловным сторонником восстания, считая его преждевременным. И уж конечно, не сочувствовал лозунгу "Польша от можа до можа". Более того, он не желал полного отторжения Польши от России, в перспективе надеясь на свободную социалистическую федерацию обеих стран. Вопрос о принадлежности ЗК решался им в работе "Россия и Польша" (1859) на основе лингвистических, конфессиональных и социокультурных критериев, близких к славянофильским: "Там, где народ исповедует православие или унию, говорит языком, более близким русскому, чем к польскому, там, где он сохранил русский крестьянский быт, мир, сходку, общинное владение землей, – там он, вероятно, захочет быть русским. Там, где народ исповедует католицизм или унию, там, где он утратил общину и общинное владение землей, там, вероятно, сочувствие с Польшей сильнее и он пойдет с ней". Вполне в духе славянофилов и Каткова Александр Иванович отрицает польский характер ЗК: "…я не верю, чтоб дворянство выражало народность того края".
Но вынужденный из соображений политической тактики поддержать мятеж, Герцен вступил в резкий диссонанс с русским общественным мнением. Соответственно и его версия национализма была отвергнута как выступавшими ранее в союзе с ним по ряду вопросов славянофилами, так и потенциальной "почвенной" силой "левого" национализма – старообрядцами, оживленные контакты с которыми резко оборвались по инициативе последних именно в 1863 г., в связи с позицией "Колокола" по польскому вопросу. "Социалистический" национализм стал символом национальной измены, что, с одной стороны, отвратило от него даже либеральных националистов, с другой – укрепило отторжение от национализма среди социалистов, наоборот признавших "пораженчество" единственно возможной позицией и примером для подражания в сходных ситуациях. Кто же не помнит ленинскую апологию Герцена, якобы спасшего "честь русской демократии"?
Кроме того, 1863 г. косвенно способствовал росту консервативных настроений в русском обществе вообще и, в частности, эволюции русского национализма от либерализма (преобладавшего в нем в начале великих реформ) к консерватизму. Н. И. Тургенев еще в 1847 г. прозорливо называл польскую проблему, наряду с крепостным правом, одним из двух главных препятствий "для прогресса в России": "Во всех событиях, сулящих русским некий прогресс, поляки ищут только средство для достижений своей цели, которая не может совпадать с интересами России, ибо если русские хотят свободы и цивилизации, то полякам сначала нужна независимость, без которой нельзя и мечтать о других благах".
Либерализация России неизбежно вызывала угрозу польского сепаратизма и потери западных окраин, с которой общество, при всем своем возросшем влиянии, справиться, естественно, не могло. Поэтому националистам сила самодержавия для "русского дела" стала казаться важнее его ограничения. В этом настроении одна из важнейших причин перехода признанного лидера русского национализма Каткова с либеральных на охранительные позиции.
Эволюция "вправо"
В 1867–1869 гг. русские националисты слаженно выступили еще по одному вопросу – "остзейскому", когда в одном русле действовали "национально-государственнические" "Московские ведомости" Каткова, славянофильская, издававшаяся, кстати, на деньги московского купечества, "Москва" Аксакова (там только в 1869 г. на эту тему появилось 32 передовицы) и либеральный "Голос" А. А. Краевского. Важнейшей акцией "национальной партии" стал выход первого тома "Окраин России" ветерана "остзейской войны" Ю. Самарина, полностью посвященного Прибалтике и поднимающего те же проблемы, что и "Письма из Риги", но более развернуто и фундированно. Правда, издавать эту работу пришлось в Праге (а следующие ее выпуски, по иронии судьбы, в Берлине), сам же автор заслужил высочайший выговор. Результат этой акции, как уже говорилось в предыдущей главе, оказался невелик, а обсуждение прибалтийской проблемы было прекращено запретом сверху.
Цензура вообще весьма жестко контролировала националистическую прессу. Особенно доставалось аксаковским изданиям. В 1859 г. после второго номера прикрыли газету "Парус" (а в Третьем отделении хлопотали о ссылке издателя в Вятку). В 1862 г. Аксаков был временно отстранен от редакторства "Дня" за отказ назвать автора одной из статей, возбудившей цензурное негодование. В 1868 г. после девяти предупреждений и трех приостановок по непосредственному распоряжению Александра II была закрыта "Москва" (в основном из-за статей все о том же немецком засилье в Прибалтике), а сам Иван Сергеевич опять, как в старые добрые николаевские времена, лишен права заниматься издательской деятельностью – запрет этот действовал 12 лет! В 1874 г. был арестован тираж аксаковской биографии Ф. И. Тютчева, по поводу чего автор написал дочери поэта Дарье Федоровне, что уже привык "к подобного рода безобразным гонениям на мысль, талант и знание в России. И странно было бы не приобрети этой привычки русскому!".