Юрий Лотман в моей жизни. Воспоминания, дневники, письма - Фаина Сонкина 4 стр.


Юра встретил меня у входа в гостиницу. Он был в тяжелом зимнем пальто, с шалевым меховым воротником, в высокой меховой шапке. Не помню, увидела ли я, как он изменился, может быть, не обратила внимания. Мы поднялись на лифте, кажется, на 24 этаж, в его крохотный номер. На столе стояла тарелка с тремя апельсинами. Потом Юра объяснил мне, как долго решал, что мне предложить: пригласить поужинать ему казалось фривольным, принять меня в пустом номере он тоже не мог, и вот остановился на апельсинах. В то время в Москве проходила конференция, посвященная юбилею С. Эйзенштейна, на которой Юра выступал. Мы мало говорили в тот вечер. Он спросил меня, счастлива ли я, и если несчастлива, то как бы я написала это слово – слитно или раздельно. На это я честно ответила: "Раздельно".

Он пошел проводить меня до метро у Киевского вокзала. Падал мягкий снег, и мне было так радостно, как никогда в жизни до этого зимнего вечера. Я понимала, что это начало чего-то совершенно нового, счастливого. Юра позже признался мне, что он тогда так не думал. Ему казалось, что все, что произошло, – только счастливое приключение. Он боялся возврата прежней боли. Года через три он вспомнил, что ему было горько. Эта его боль стала понятной мне позднее. А в то время я думала о главном: что не забыл меня, что помнил все эти годы. У меня хранятся два его "любовных" письма, и первое из них – присланная через две недели после той встречи в Москве открыточка из Риги. В ней два слова: "О-о-чень скучаю". Юра пробыл тогда в Москве еще неделю, и мы виделись с ним еще два раза. Каждая встреча делала меня счастливее. Мои предчувствия счастья обратились в глубокое ощущение радости моей новой жизни.

6

Двадцать два года, с января 1968-го до октября 1990 года, времени моего отъезда в Канаду, мы встречались, писали друг другу письма, разговаривали по телефону. Местом наших встреч была главным образом Москва, гораздо реже Ленинград, иногда Таллин и Кемери и несколько раз Тарту, куда однажды пришлось ехать в командировку, и еще раз – прощаться с Ю.М. перед отъездом из России. Каждый день наших встреч я отмечала в карманных календариках. Сейчас, когда я подсчитала, сколько дней всего за эти годы мы были вместе, то получилось 485 дней, то есть всего полтора года за двадцать два года нашей любви! И только одиннадцать дней из этих 485 мы были вместе каждую минуту.

Пытаясь осмыслить наш долгий путь вместе, вижу, что отрезки этого пути не одинаковы: они разделяются событиями, настроениями, положениями. Я делю все эти годы на три периода.

Первый – это 1968–1972 годы. Второй – с 1972-го до 1985-го; и третий – с 1985 года до кончины Ю.М в 1993 году. Высшая точка первого периода – наша встреча в Кемери летом 1972 года, "три блаженных дня", как сказал Юра.

Завершает период болезнь Ю.М. осенью-зимой того же 1972 года. Моя любовь становилась все глубже, меняя меня и мой мир. Для Ю.М. это было временем, когда уходила горечь от обиды двадцатилетней давности и он постепенно начинал понимать, что наша любовь не просто счастливый эпизод в его жизни, а судьба и счастье. Он писал мне в эти годы мало и редко, чаще короткие открытки. Но интенсивная работа не прекращалась. Он всегда чувствовал бег времени, знал, к чему идет в своей работе. Так, в 1972 году он писал книжку о кино, которую любил. Считал, что она начата как популярная, а окончена как специальная. Иногда, уставая от "семиотики", начинал "вышивать", то есть, по его выражению, "разматывать" исторические "клубки". В 1971 году работал над легендой о Федоре Кузьмиче и пушкинским "Анджело".

Вспоминается история тех лет, которую я, по просьбе Юры, вычеркнула в дневнике и теперь могу привести только по памяти, приблизительно. А. Солженицын, прочитав как-то одну из ругательных статей против структурализма, сказал: "Это о Юре Лотмане". Ю. заметил, что все меньше людей называют его "Юра". Солженицын бывал у него, но рассказывал об этом Ю.М., по понятным причинам, скупо. А история была связана с передачей на Запад рукописи "Мастер и Маргарита" Булгакова.

Со вдовой Булгакова у Ю.М. были теплые доверительные отношения, и по его протекции один из молодых знакомых Солженицына взял у Елены Сергеевны роман. Почитать. На самом деле знакомый собирался передать роман на Запад, что сделало бы публикацию его в России невозможной. Ю.М сумел устыдить молодого человека, убедить его вернуть роман…

Работал Ю.М. ночами, спал мало, уставал.

И моя жизнь тоже требовала напряжения. Само по себе овладение новой для меня областью логики и, отчасти, лингвистики представляло известные трудности. Но хуже всего было то, что работа имела ведомственный характер и напрямую соприкасалась с косной бюрократической системой, где все только командовали, но никто не хотел думать. Поэтому каждый мой приход на работу в первые три года был связан с неприятными обсуждениями в Комитете по печати, жесткими сроками сдачи официальным органам материалов, с бесконечными стрессовыми сиутациями. И вот, каждое утро, спускаясь в метро, я мысленно отодвигала от себя предстоящие сложности и думала только о Юре: полчаса перед началом работы были нашим с ним временем. Я смотрела на замкнутые, печальные, озабоченные лица людей, спускающихся и поднимающихся по эскалатору, и думала, что ни один из них даже не подозревает, как я счастлива. Я желала им мысленно испытать такое же счастье.

Помню свой день рождения в 1972 году, в июне. Собрались наши обычные друзья. Но я была другая: мне хотелось быть особенно радушной, особенно приветливой хозяйкой. Я менялась. Это было время высокого подъема.

В июне 1972 года, после весенней усталости и спада научной активности, в голове Ю.М. опять кипели идеи; он надеялся, что ему будет отпущено судьбой еще десять лет, чтобы замыслы его главных работ о культуре осуществились.

Зима и весна 1972 года были временем сплошных проверок и комиссий, и он очень уставал. Рассказывал мне так: отбиваешься, отбиваешься, кажется, что победил великанов, а оказывается, то были какие-то мелкие комариные укусы. Ожидал, что им еще "врежут" за пятый том "Семиотики", и рассказывал, как сражался со старым Брагинским из Института востоковедения и издательства БСЭ. Тот учил Ю.М., как нужно писать, читал ему лекции о базисе и надстройке в присутствии Дементьева и Тимофеева. Обсуждались при этом статьи Ю.М. для седьмого тома Краткой литературной энциклопедии (КЛЭ). Ю. ответил, что все то, что Брагинский ему внушает, он (Юра) знал еще на первом курсе университета. На что Брагинский ему: "Голубчик, так это же я вас оберегаю". И Ю.М. в ответ: "Отличие мое от вас состоит в том, что вы боитесь, как бы чего не вышло, а я – как бы не было стыдно уже через два года".

Ю.М. хорошо понимал, как и чем раздражает своих недругов, но не сдавался.

Осенью 1972 года Ю.М. заболел инфекционной желтухой, о чем коротко сообщил мне открыткой по почте. И опять: полная неизвестность, слухи о том, что он чуть ли не умирает, мои звонки его сестре Виктории Михайловне в Ленинград, доставание какого-то экспериментального лекарства, по ее просьбе и по настоянию тартуских врачей (лекарство так и не было ими применено) – и наконец спасшая меня от страхов поездка моей дочери Марины в Тарту. В декабре того же года удалось поехать в командировку в Таллин и Вильнюс. Провела в Таллине три очень насыщенных работой дня. Но в шикарной по тем временам гостинице "Выру" особенно чувствовала свое одиночество. Ведь Ю. был совсем рядом, и невозможность видеть его была тяжела. Он сумел встретиться со мной на вокзале в Тарту – уже вышел из больницы, но был все еще очень слаб, – мы провели два часа в каком-то кафе у моста над Айамыгой. Я видела его мельком уже на обратном пути в Литву. Поезд должен был стоять в Тарту пять минут, но опоздал, отпустив нам вместо пяти минут всего две. Тяжела мне была эта встреча-расставание…

Большая любовь редко в жизни встречается, и нам многие завидовали. А мы делали вид, что легко принимаем сложившуюся у каждого из нас ситуацию. Однако в нашем возрасте и при наших обстоятельствах двойная жизнь не могла быть легкой. Уже года через три стало очевидно тяжкое бремя, которое мы на себя взвалили. Наше сближение обращало наши жизни дома в тяжкое мучение: уж очень труден бывал переход… Этим полны мои дневниковые записи 1971–72 годов. Говорил об этом и Ю.М.: "Наказан дома страшно – одиночеством". А о тех, кто нам завидовал, сказал как-то: "Крестную муку нашу они не видят, да и вряд ли бы согласились нести ее".

В 1972 году, во время болезни Ю.М., я объявила дома, что люблю Ю.М. и что ничего изменить в отношениях с ним не могу. Мне казалось, что любое решение моего мужа облегчит наше с Юрой положение в Москве и вообще мою жизнь. Увы, этого не случилось. Муж попросил оставить все как есть, и жизнь пошла будто прежним порядком. Но легче не стало, потому что вина тайная, как я ее чувствовала перед мужем, стала явной; все остальное осталось прежним и порою даже более невыносимым, чем раньше.

Так, я считаю, закончился первый этап наших отношений: на ноте высокой любви, которую мы воспринимали как небывалый подарок судьбы, требующий, однако, немалых жертв.

7

Второй период наших отношений, как мне кажется, длился до 1985 года. Любовь наша была теперь надежным оплотом и помощью в тяжелых жизненных ситуациях, которые не могут не возникать в жизни каждого человека. Мы жили в разных городах, были связаны только нашей весьма формальной перепиской. Я писала на кафедру, он мне – на домашний адрес, обращаясь ко мне то на ты (мы же однокурсники!), то на официальное Вы. Телефон, появившийся у Лотманов только в восьмидесятых годах, не облегчил нам возможности общаться, поскольку в большой семье всегда кто-то был рядом. Ю. вообще считал телефон дьявольским изобретением. Это и понятно: Ю.М. стал более доступен для тех, с кем ему подчас вовсе не хотелось разговаривать. А нам оставалось все то же: очень редкие встречи в Ленинграде, что было не очень удобно для Ю.М., и в Москве, где ему было удобнее всего, поскольку я подстраивалась под Юрино интенсивное расписание. В 1978 году мы отмечали нашу десятую годовщину (ведя счет с 1968 года), и удивлялись оба, что за все годы ни разу не поссорились, не выразили неудовольствия друг другом. Ю.М. сказал мне: "Это потому, что все трудности ты взяла на себя".

Принято говорить о романтической любви, в отличие от какой-то реальной. Но что такое реальная любовь? И почему наша – романтическая? Я бы еще могла назвать ее возвышенной, потому что просто не знала никого в жизни, кто, как мы, любил бы друг друга так нежно, преданно и ВЫСОКО.

Но когда Ю.М. помогал моей дочери Марине или буквально вытаскивал меня из пропасти во время тяжелой болезни мужа; когда я доставала для его семьи лекарства, или утешала в домашних и рабочих бедах, или возила его к зубному врачу, или просто чинила ему одежду, – разве все это "романтическая" любовь? Конечно, в моем отношении к Ю.М. всегда был элемент обожания, как и в его – ко мне. Я не стану приводить здесь наших слов и обращений друг к другу, которые нам не казались ни выспренними, ни сентиментальными. Иногда только Юра говорил мне шутя: "Ну что ты ко мне, как к памятнику Пушкину?". Так или иначе, мы нужны были друг другу, были необходимейшей опорой в жизни.

За все годы нашей любви Юра три раза приезжал в Кемери на Рижское взморье, где я проводила свой отпуск почти каждое лето. Он воевал в этих местах. В болотах под Тукумсом шли страшные бои, там засели отборные войска СС и долго не сдавались, хотя вся почти Латвия уже была освобождена от немцев. Он рад был показать эти места мне. Остальные же наши встречи иногда длились два часа, иногда несколько минут перед отходом его поезда из Москвы. Иногда удавалось увидеться в Библиотеке имени Ленина, где он занимался почти в каждый свой приезд в Москву. Мы были абсолютно бесприютны, ибо молча, не обсуждая, взяли на себя обязательство жить и любить друг друга так, чтобы как можно меньше обижать близких нам людей, наши семьи. Иногда удавалось увидеться в Ленинграде, к которому у Юры было, как он сам выразился, "больное" отношение. Ведь родной город отверг его. Чаще он и писал и говорил о нем, как о городе, где "люди – лед, сердца – гранит"… Но иногда Ленинград был для него "наш город", где был "наш" Васильевский, "наш" Летний сад; город нашей юности, где было наше прошлое, которое не забывалось.

Но и в Москве много мест, связанных для меня с Юрой навсегда: Сокольники, Гоголевский и Тверской бульвары, Александровский сад и кафе "Аромат" на Суворовском бульваре, где мы могли (пока там все не изменилось к худшему) спокойно выпить кофе и посидеть за столиком, поглядеть друг на друга; после Ленинки, где каждый второй приветствовал Ю.М. и где поговорить, постояв у каталога, чаще всего не удавалось, маленькое кафе было праздником.

Ленинка вообще была местом отчасти заколдованным. Я часто работала в третьем зале. Бывало так, что моя тоска по Юре и вечный страх, не случилось ли чего (а писем долго нет), становились невыносимы. И вот, мучительно думая о нем и не различая слов на странице, иной раз подниму глаза и вижу, что он идет по проходу между рядами столов, разыскивает меня. Причем в таких редких случаях действительно не было никаких знаков, что он может приехать. Но ожидание, стремление его видеть становилось непереносимым… и он вдруг появлялся.

Одним из любимейших наших мест в Москве был памятник Гоголю, тот, который убрали с бульвара, заменив его помпезным не-Гоголем, перенеся "настоящего" Гоголя во двор дома на Суворовском бульваре, где писатель скончался. Там мы могли посидеть рядом со старушками на одной из скамеек, стоявших вокруг постамента, поговорить или помолчать. Мы оба любили Сокольники: парк этот был недалеко от моего дома. Там было немноголюдно и Юра не должен был без конца раскланиваться со знакомыми. В одном из писем ко мне есть такие строчки: "Я так люблю летний дождь. И бежать под грозой". Он, видимо, вспоминал, как в Сокольниках нас однажды застал сильный дождь, грянул гром, я испугалась, мы бросились к выходу, и Юра на бегу подтрунивал над моим страхом.

Разумеется, в Москве Юра был очень занят. Он приезжал чаще всего с докладами на разные научные конференции и семинары: в Институт славяноведения, в ГМИИ им. Пушкина, в Дом ученых, где мы нередко обедали, в МГУ. Ему нужно было встречаться с коллегами, с редакторами своих книг или статей, иной раз специально приезжавшими из-за границы, где выходили его работы, поскольку самого его власти долго никуда не выпускали. Иногда, хоть и редко, он приезжал специально, чтобы нам повидаться. Известно, что Москва в те годы была местом, где человеку и поесть-то негде. Я очень переживала, что не могу его покормить, а он смеялся: "Ну что ты себя чувствуешь виноватой за всю Москву?". Когда Дом ученых закрыл свой ресторан (это было уже в конце 80-х годов), мы ужинали в Доме литераторов. Чаще же всего, когда у него было хоть часа полтора времени, Юра приезжал ко мне домой. Иногда сразу по приезде вынимал рукопись из портфеля и говорил: "Прошу тебя, выправь статью. Зара в этот раз не успела считать. Не могу же я сдать рукопись в таком виде!" Юра считал, что делает ошибки, что он "безграмотен"!

Вечерами друзья и коллеги старались развлечь его: приглашали на концерты Рихтера, в театр, на выставки. Сначала было мне грустно. Каждая минута с Юрой была на счету, и жаль было отдавать это время другим, но я приняла это. Иногда удавалось вместе пойти на выставку, чаще всего в ГМИИ.

Самыми лучшими, спокойными и ничем не омраченными днями мы оба считали те дни, когда Юра приезжал ко мне в Кемери. Они остались в памяти у нас обоих как самые счастливые. После своего первого приезда туда на три дня летом 1972 года Юра прислал мне школьный томик Лермонтова, в котором красными чернилами отчеркнул в поэме "Мцыри" три строчки: "И жизнь моя без этих трех блаженных дней была б печальней и мрачней". Туда же он приезжал еще в 1976 году, и всего на два дня в 1981-м, когда тяжело заболел мой муж, и после тяжелого годового ухода за ним я смогла вырваться из дому передохнуть на неделю.

Несколько раз мы встречались в Ленинграде: зимой 1975 года, когда он принял участие в специальном заседании кафедры филфака, посвященном памяти Мордовченко; поздней весной 1978 года, во время Пушкинской конференции в Пушкинском доме. Дважды виделись на наших встречах с однокурсниками – в 1980 и 1985 годах. Об этих встречах я расскажу ниже.

Никогда мы не отравляли радость наших встреч сетованиями на бесприютность, даже если иногда удавалось только полчаса погулять под редким осенним дождем. Это "не жаловаться", а быть счастливыми возможностью просто увидеться было нашим общим желанием и правилом. Мы, правда, могли позже вспоминать (а Ю.М., как и я, помнил всё: все места и все встречи), что в прошлый раз "было как-то грустно". Но – и только. Ни при каких обстоятельствах я не позволяла себе при прощании вслух сожалеть об его быстром отъезде, роптать на то, что мало виделись. И прощаясь до его следующего приезда – неизвестно через сколько месяцев, – мы старались быть веселыми, не омрачать отпущенного нам времени.

Не могу не говорить об этом, поскольку любовь к Юре стала главным, что определяло мою жизнь. Наши отношения воспитали мои чувства, расцветили по-новому каждый миг, сделали меня лучше и добрее к людям, научили терпению, научили любить так, как мечталось в молодости, а осуществилось только благодаря Ю.М. Думаю, что такого Лотмана никто, кроме меня, не знает. Наши отношения сделали и Юру счастливым.

В 1980 году Ю.М. говорил мне об этом так: "Когда потеряешь, а через двадцать лет обретешь, так знаешь этому цену". Я могу сказать то же и о себе.

Назад Дальше