Да, конечно, я хорошо его помнил - сухощавого, стройного Юлия Александровича, с ровным загаром на узком лице, в пенсне, в голубой футболке с белым шнурочком на груди, предупредительного, галантного, с белыми, ровными, один к одному, зубами, особенно заметными, когда он улыбался. Помню, как за столом он в шутку неизменно ухаживал за моей матерью, правда, манеры его в нашем обиходе казались несколько приторными... Помнил я и его жену, Любовь Михайловну, "жгучую брюнетку", как тогда говорили, со смуглыми, цвета спелого персика, щеками, с влажно блестевшими темно-вишневыми глазами... Она бывала весела, шумна и грубовата - рядом с ним.
- А помнишь, как они называли друг друга?.. Нет?.. (Я не помнил). "Пусик" и "Мусик"! Вот как - она его "Пусик", а он ее "Мусик"!..
И пока Хая Соломоновна смеялась дробным рассыпающимся смешочком, я досадовал на свою память: такая деталь, и я о ней забыл! "Пусик" и "Мусик"!
- А собачку их, пуделя, помнишь?.. Детей у них не было, зато пуделя своего они обожали! Маленький, беленький был такой пуделек, они его стригли, купали в тазу, а воду подсинивали чуть-чуть. И пудель у них был голубым!
Ах, память, память! Чего она стоит, если я мог упустить такое! "Пусик" и "Мусик" - на ялтинской набережной со сказочным голубым пудельком!..
За окнами то моросило, то прояснялось, капризные тучи набегали с моря, чтобы тут же рассеяться, растаять, пропустив лучи неяркого северного солнца к благодарной за хотя бы скупую ласку земле.
Мне было известно, что случилось потом, я имею в виду многих наших друзей и знакомых, в том числе и Любарских: они оставались в Ялте, надеясь, что немцев остановят на Перекопе, и в последний момент погрузились на уходящую в сторону Кавказа баржу. Немцы разбомбили ее в открытом море.
Я видел перед собой с абсолютной отчетливостью белый ялтинский мол с маячной башенкой на конце, видел резкую, как всегда, линию горизонта - и баржу, медленно кренящую смоляной борт... Откуда, с чьих слов так ясно представлялось мне это? Так, словно на моих глазах все это происходило, словно мои уши слышали последние крики обреченных, мечущихся по расколотой взрывами палубе...
Я спросил у Хаи Соломоновны, так ли все это было.
- Нет, нет, - произнесла она ломким, со старческой дребезжинкой, но звучным, решительным голосом, - баржа?.. Что ты, никакой баржи не было! Вернее, баржа была, но Любарских на ней не было, тут кто-то тебя запутал!.. Что они остались, не эвакуировались, когда еще можно было, - это правда. Но потом... Потом, когда немцы уже подступали к Ялте, они надумали уходить на Джанкой... Чтобы там по железнодорожной ветке добраться до Керчи и переправиться на материк... У Юлия Александровича, если помнишь, была открытая форма туберкулеза, в армию его не взяли... И вот здесь-то, возле Джанкоя, их и схватили немцы...
В Джанкое я не бывал, разве что поездом проезжал мимо, но слово было знакомым, и от него дохнуло на меня северным Крымом, степью, горьким запахом сорок первого года... Стояла осень, значит, в это самое время там, на Перекопе, уже был убит мой отец. И еще не был убит Яков Давыдович - его убьют в Севастополе несколько месяцев спустя, он служил на флоте...
В ту осень сорок первого Боря и его старший брат Лева, которому тогда было десять лет, вместе с матерью, Хаей Соломоновной, эвакуируясь из Крыма, попали под страшную бомбежку и уцелели только чудом, но когда впоследствии Лева, блестящий математик, вынужден был бросить университет по причине все нарастающих головных болей и нервных отклонений, врачи указывали на эту бомбежку... Вместо завидного будущего, которое ему пророчили, он стал почтальоном. Что же до Бориса, то он закончил мореходку и плавал на газовозе, до встречи с ним я и не подозревал, что существуют такие суда. Он показал мне фотографию своего красавца с высоченной, в трехэтажный дом, надстройкой на корме, где размещались каюты для экипажа, и коснулся пальцем окна своей - с кабинетом, спальней, кухней, душевой - верх комфорта, как и весь газовоз... Его строили в Германии... Слушая Бориса, я не придал значения его словам: "немцы строили", "немецкая работа"... Но теперь, когда Хая Соломоновна упомянула о Джанкое, мне подумалось, что газовоз этот, о котором так обстоятельно и любовно рассказывал Борис, был построен теми самыми немцами или детьми тех немцев, которые разбомбили их эшелон или по дороге в Джанкой перехватили Любарских... Но мысль эта, родившись, тут же оборвалась...
... "Пусик" и "Мусик" называли они друг друга, и был у них голубой пуделек, они купали его в тазу с подсиненной водой и водили гулять по людной ялтинской набережной, там бежал он между парусиновых штанин, между мужских туфель, форсисто начищенных зубным порошком, между женских "лодочек" на стройных, загорелых ногах, бежал, поматывая курчавой мордочкой и задевая хвостом короткие в последний предвоенный сезон, легкомысленно раздуваемые морским ветром юбки...
Взяли они его с собой в Джанкой? Вполне возможно, ведь у них не было детей, а разве в подобных обстоятельствах не взяли бы они с собой ребенка?..
Впрочем, не знаю, не знаю... Выходит, многого я не знал о них. Например, того, что Юлий Александрович по рождению был наполовину француз - наполовину поляк... Да и какое это имело значение?.. Оказалось - имело...
И едва припомнила об этом Хая Соломоновна, как сразу же приторноватая галантность Юлия Александровича сделалась понятной и даже необходимой, поскольку француз, да еще и поляк... А значит - и Версаль, и Елисейские поля, и шляхетские корни... Вот он и целовал дамам ручки, шершавые от стирки, от чистки кастрюль, и дамы расцветали, чувствуя себя в тот миг соперницами не то мадам Помпадур, не то пани Валевской...
- Кто не есть еврей?..
Или:
- Вер изт нихт юде?..
Так это было сказано - поблизости от Джанкоя, куда их всех согнали, чтобы расстрелять. Это же произошло бы, останься Любарские в Ялте, - с той лишь разницей, что тогда бы их привели на пустырь за винными складами Массандры; и там, на пустыре, прежде чем ударить из автоматов и заранее пристреленных пулеметов, тоже был задан тот же вопрос:
- Вер изт нихт юде?..
И не было человека - это известно в точности! - который, как было приказано, вышагнул бы из рядов, где стояли мужчины, женщины, дети... Не было никого!
Но тех, других, я не знал, не мог их представить, зато видел отчетливо перед собой удлиненное, тонкое лицо Юлия Александровича, его светлые, прямые, легкие волосы, блиставшие на солнце ледышки пенсне и загорелые, чуть женственные руки инженера, пальцы, привыкшие к рейсфедеру и карандашу, а сейчас сжимавшие вещмешок, или просто мешок с подшитыми лямками, чтобы удобней было нести за спиной... И рядом - смуглолицую Любовь Михайловну, с толстыми, оплетавшими голову черными косами, с широкими библейскими бедрами и крепкими ногами, крепкими икрами в черных волосках... Что было в эти мгновения в душе у каждого из них?..
Один его шаг - неширокий, шаг в полшага - вот и все, что отделяло для него жизнь от смерти. Всего только - шаг... И взгляд в сторону, чтоб никогда, никогда уже не встретиться с ее горячими, цвета пьяной вишни глазами... Я почему-то уверен, что во взгляде, которым она бы проводила его, не было бы ни презрения, ни укора. В каждой жене, женщине, которая любит, живет мать, и для нее - радость и счастье - спасти своего ребенка, милого, сына... А другого ребенка у нее не было - был он, ее сын, любовник и муж...
- Там их и расстреляли, поблизости от Джанкоя, - сказала Хая Соломоновна. - Всех.
Ветер за окном разгонял сырые клокастые тучи, в просветах проглядывало солнце. Однако воспоминания о Крыме уже не радовали, не согревали нас.
Мы вышли из корпуса, Хая Соломоновна спустилась вместе с нами по скрипучей, винтом изогнутой лестнице и пошла проводить нас до электрички: от пансионата, в котором она жила, до станции было рукой подать.
РОЗЫГРЫШ
1
День был, как день, утро, как утро, когда в нашей редакции появился Федя Ковальчук, - на столах еще дремали, как черные, свернувшиеся клубком коты, погруженные в ночной сон редакционные телефоны, пластмассовые пепельницы, обычно всклень набитые окурками, поблескивали выскобленными донышками, а постоянные наши авторы еще не врывались в журнал, чтобы сообщить свежие московские новости или передать из рук в руки только что раздобытые листочки самиздата, - журнал наш был для нас островком (если угодно - кочкой!) свободы, неведомым образом уцелевшим после короткой "оттепели", и если над ним еще не сомкнулась густая болотная жижа, то вот-вот, чувствовали мы, она должна его поглотить...
И вот, словно петли ее только-только смазали маслом, тихо-тихо, без малейшего скрипа, отворилась дверь и в комнату, где я сидел, вошел Ковальчук...
2
Он вошел... Но прежде, чем войти, он застыл на несколько секунд в раме дверного проема, в торжественной позе, как на парадных полотнах Веласкеса или Гойи, - небольшого росточка, коренастый, гладко причесанный, волосок к волоску, в черном костюме, несмотря на уже нависавшую над городом жару, с тростью, на которую он опирался с небрежной легкостью и даже изяществом. При этом он улыбался, карие глаза его сияли, как бы говоря: "Ну, вот и я!.. Вы меня ждали - вот я и приехал!.."
Наконец он переступил порог... Он шел ко мне, широко раскинув руки с повисшей на локте тростью. Я поднялся ему навстречу. Мы обнялись. Мы хлопали друг друга по спине, терлись щекой о щеку, запах "Шипра" окутывал меня плотным облаком, словно я находился в мужской парикмахерской. Мы сели на украшавший нашу комнату старый клеенчатый диван эпохи сталинских пятилеток и ГУЛАГа, и Ковальчук достал из кармана портсигар с папиросами, которые он собственноручно начинял медовым "Золотым руном". Затянувшись, мы сидели, улыбаясь друг другу, как закадычные друзья, которым не нужны слова, но сердце у меня поёкивало, я ждал, что Ковальчук сейчас спросит о своем романе, который лежал у меня в шкафу, и мне отчетливо мерещилось некое подобие гильотины и голова Ковальчука, отсеченная гильотинным ножом и падающая в корзину...
Но Ковальчук не заикался о романе, возможно, заметив что-то в моем лице... Он только время от времени касался моего колена кончиками сложенных щепотью пальцев и приговаривал:
- Веришь-нет, до того я соскучился за всеми за вами... Дай, думаю, съезжу, понаведаюсь...
Но наступил момент, когда улыбка соскользнула с его губ. Он опасливо повел глазами в сторону стоявшего на моем столе телефона.
- Дело есть... - не отрывая взгляда от телефона, произнес он. - Давай выйдем...
В скверике рядом с редакцией мы отыскали скамеечку поуютней, в полукружье пышно разросшихся кустов сирени и бульдонейжей.
- Такое дело... - сказал Ковальчук, закуривая новую папиросу. - Такое, брат, дело... - Он и мне протянул портсигар, но меня уже слегка мутило от приторно-медового аромата, я отказался. - Звонят мне вчера... Сам понимаешь - откуда... - Он устремил многозначительный взгляд туда, где за купами каштанов, через площадь, высилось ампирно-величавое здание ЦК. - Звонят и говорят: "Приезжай, есть разговор..." "Какой разговор, о чем?.." - "Имеется мнение - направить в журнал тебя главным редактором..."
В животе у меня потянуло ледяным сквознячком. Федю?.. Главным редактором?.. Это конец!..
- Я, сам понимаешь, начал отказываться... На кой ляд это мне сдалось?.. Живу себе тихо-спокойно в своем Семиреченске... В гуще жизни, посреди трудового народа... Не то что иные-прочие, которые из своих кабинетов не вылазят... Рыбку полавливаю... Пописываю кое-что, между прочим... Друзья меня завсегда поддержат, руку помощи, если надо, протянут... Верно?.. - Зрачки его, сжавшись в точку, кольнули меня, как два остро заточенных шильца. - Я им - и то, и это - они ни в какую! "Приезжай, номер в гостинице забронирован, завтра в одиннадцать ноль-ноль явиться на прием..." Сам знаешь, к кому... Что делать?.. Вечером сел в поезд, утром приехал, побрился, перекусил и к вам, в журнал...
Он смотрел на меня, доверчиво распахнув глаза:
- Так что скажешь, что посоветуешь?..
- Надо подумать, Федя... - пробормотал я, едва ворочая пересохшим языком. Теперь уже не голова Ковальчука, а моя собственная катилась в корзину, срезанная гильотиной... И туда же падал, беспомощно распластав страницы, наш журнал...
- Думать-то надо, да времени нет... - Ковальчук взглянул на часы. - Туда не опаздывают... - Он тронул мое колено и приблизил свое лицо к моему. - И выходит, вроде бы я Старика вашего подсиживаю, это с одной стороны... А с другой - обстановочка, сам видишь, какая... Тут - Сахаров, Солженицын... Там - Ближний Восток, Америка... Нужно линию выправлять... - Ковальчук подмигнул, потрепал меня по колену.
- Вот начальство и всполошилось: давай, мол, Федя, выручай...
Ковальчук вздохнул. Его лицо сделалось печальным, глаза погасли:
- Что меня тревожит, это как ваши ребята к такому делу отнесутся.
- Верно, - согласился я, - с ребятами надо поговорить...
- Про то тебя и прошу, - кивнул Ковальчук. - А я на обратном пути к вам заверну...
Он поднялся. Он шел по аллейке, прихрамывая, поигрывая тростью. На фоне светлой, пронизанной солнцем листвы и пестро, по-летнему одетых людей черная его фигура выглядела зловеще. Я вспомнил, как несколько лет назад мы познакомились, живя в гостинице и дожидаясь решения издательства, куда мы привезли - он третий или четвертый, я - свой первый роман.
- Ты еще молодой, - говорил он, - пишешь про культ личности, про Сталина, репрессии... А я пташка стреляная... Чую - политика вот-вот переменится... Что тогда?..
Он желал мне добра. Он угощал меня коньяком в гостиничном буфете, куда я не заглядывал, довольствуясь купленными на углу пирожками. Он делился со мной опытом, как старший товарищ...
3
Когда я вошел в редакцию, наша комната была уже в полном сборе. Иван Дроздов горой нависал над грудой рукописей, принесенных к нам в отдел. Николай Пыжов, склонясь над газетой, саркастически морщил круглое курносое лицо и постукивал по столу яростно стиснутым кулаком. Маленький, пружинистый Валентин Ребров разговаривал по телефону с автором, нетерпеливо пританцовывая возле тумбочки, на которой стоял аппарат. Алексей Никитин, выпростав из-под стола журавлиные ноги, смотрел в пространство перед собой, пуская тонкогубым ртом колечки дыма и должно быть придумывая подходящий заголовок для лежавшего перед ним очерка, он был мастер на оригинальные, не затрепанные заголовки.
- Братцы, - сказал я, распахнув дверь, - Федя приехал!..
Никто не вздрогнул, даже не пошевелился в ответ на мои слова. Каждый продолжал заниматься своим делом - Дроздов разбирал почту, Ребров беседовал по телефону.
- То-то в редакции запахло "Золотым руном", - обронил Никитин и что-то черкнул у себя на столе. - Что нужно этому Язону в нашей Колхиде?..
- Должно быть, привез новый роман, - усмехнулся Пыжов, не отрываясь от газеты. - Про искусственное осеменение овец...
- Об овцах уже написано, - возразил Дроздов, качнув головой в сторону шкафа с забракованными рукописями, среди которых был и последний роман Ковальчука о внедрении в одном из целинных совхозов передовых методов животноводства, в том числе искусственного осеменения овец. - А поскольку об овцах уже написано, теперь в самый раз перекинуться на верблюдов...
- Или на слонов, - прикрыв трубку ладонью, ввернул Ребров. - Смотришь, и на госпремию потянет...
Они еще ничего не знали, потешаясь над Ковальчуком...
- Все гораздо хуже, - сказал я и выдал все, что мне было известно.
В наступившей тишине долго, настойчиво звонил телефон, но никто из нас не поднимал трубку.
- И все-таки мне как-то не верится, - проговорил Никитин задумчиво, выйдя из-за стола и прохаживаясь по комнате взад-вперед. - Заменить Старика... Живого классика... Горьковского питомца... И на кого?.. Как хотите, - он поскреб макушку, - а в голове у меня не укладывается...
- Старик неуправляем, - сказал Дроздов. - То есть не то чтобы неуправляем, но с ним хочешь не хочешь, а надо считаться: имя, авторитет, старые заслуги... А Федя Ковальчук... "Партия велела: "Надо!" - комсомол ответил: "Есть!"
- М-м-мда-а... - Пыжов старательно и без всякой надобности протирал очки. - Пожалуй, Федя и вправду подходящая кандидатура. Во-первых, полная бездарность. Во-вторых - безупречная репутация: работал в обкоме инструктором... К тому же - фронтовик...
Ребров не дал Николаю загнуть третий палец:
- Да он всю войну вохровцем был, пленных стерег!..
- А нога?..
- С вышки свалился!..
Взорвав общее молчание, Пыжов грохнул вдруг обоими кулаками по столу, чуть не проломив полированную столешницу:
- Ну, скоты!.. - выдохнул он, побагровев. - Ну, подонки!.. Ну...
Затем последовали выражения, усвоенные им в родной деревне, потом на флоте, где служил он действительную, потом в литературной, высокоинтеллектуальной среде, придавшей им окончательный блеск... Не знаю, какую часть из них ухватил появившийся в этот момент на пороге Федя Ковальчук.