13
Чем она была для меня?..
Всем.
Когда я просыпался по утрам и вспоминал, что она существует, я бывал счастлив. За окнами мог валить мокрый, тяжелый снег, мог завывать ветер, мог нескончаемо лить дождь с грязно-серого (была весна) неба - для меня там, за стеклами в зимних потеках, сияло солнце, голосили птицы, пушисто зеленела травка... И вечером, засыпая, даже думая о чем-то другом, я испытывал странное чувство полноты жизни, душевную ясность, какое-то разлитое по всему телу, каждой клеткой излучаемое сияние...
Она помогала нам печатать газету, точнее - заметки, которые потом клеились в столбик на необъятного размера листе. Каждый номер становился событием, читать его сбегался весь институт. Нам доставалось от деканата, от партбюро, но за нас была студенческая масса, мы были ее защитники, ее голос...
Газета наша (она так и называлась: "Наш голос") печаталась не в институте, где нам не давали машинку, всегда отыскав для этого предлог, а в клубе ДОСААФ, где Житомирский вел шахматную секцию. Мы приходили сюда поздно вечером, когда клуб уже пустел, расстилали по столам листы ватмана, редактировали заметки, рисовали заголовки, карикатуры, придумывали веселые, порой злые подписи. На столе при этом высились холмики дешевого печенья, пряников, карамели, купленные для ночного бдения... Лена печатала, сидя за принесенной из канцелярии машинкой, выбивая текст одним пальчиком, но с каждым разом все убыстряя темп. Я диктовал ей, стоя за спиной или присаживаясь рядом. И время от времени подкармливал сухим, трещавшим на зубах печеньем и карамелью. Берта Зак старательно выводила заголовки цветным карандашом, Румянцев сочинял сатирические стишки и подписи, Алик правил статьи о спорте... Часам к трем, когда уже начинало брезжить на востоке, мы кончали работу с тем, чтобы продолжить ее завтра.
Я шел проводить Лену. Помню, весна была в самом разгаре. Мы не спеша, устало брели вдоль реки. Но не только в усталости было дело... Мы останавливались, смотрели на ровную, недвижимую гладь воды, сонную, с еще не проснувшейся рыбой, еще без разбегающихся по воде легких кругов. Медленный пар густел над рекой, заполняя пространство между берегами, и там, внизу, все казалось призрачным, готовым раствориться под начинающими розоветь лучами солнца. И все, что было вокруг нас - краснокирпичные домики с дремотно сомкнутыми ставнями, горбатые, выгнутые дугой мостики, церковки с облезлыми куполами-луковками, тающие в сине-голубом, а к востоку желто-зеленом небе - казалось призрачным, нереальным, сказочным, как и сама Лена...
Так, не торопясь, доходили мы до общежития, останавливались перед калиткой и, случалось, подолгу стояли, словно чего-то ожидая.
Однажды, когда мы стояли на берегу, над рекой, застланной туманом, и сквозь клубящийся этот туман от воды тянуло сыростью, пронизывая нас обоих ознобом, она взяла мою руку, как бы желая согреться, и поднесла к груди, я чувствовал на пальцах ее дыхание и чувствовал, казалось, как под белой батистовой кофточкой со шнурочком, повязанным бантиком, колотится ее сердце.
Она была так близко, рядом - ее чуть колеблемые влажным ветерком волосы, мягко закругленный лоб, приоткрытые полные губы с полоской яблочно-белых зубов... Она была рядом, я мог ее коснуться, обнять... Я мог... Но мне представлялось невозможным притронуться к ней, приникнуть к ее губам, ее побледневшим после бессонной ночи щекам, ее мелкой, зябкой дрожью содрогавшимся плечикам - как невозможно притронуться к речной ряби, туману, наливающемуся глубиной и бездонностью небу...
Так я это чувствовал - в тот момент, в те минуты, и одновременно сознавал, что она ждет от меня чего-то другого... И оно, это "другое", в какой-то миг охватившее нас обоих, исчезает, уходит... Она еще держала в руках, еще гладила, разминала мои пальцы, но руки у нее становились холодней, теряя прежнее тепло и нежность, и веки, прикрывавшие опущенные, устремленные вниз глаза, уже не вздрагивали, и тело ее застыло, потвердело, его не пронизывал трепетный озноб...
- Мне пора... - сказала она.
Я попытался ее удержать... Напрасно.
Шаги, которыми она удалялась от меня, были быстры, порывисты. И на крыльце, перед тем, как скрыться за дверью, она не задержалась, как обычно, не помахала мне рукой...
14
В ту пору мне было двадцать лет. Слава манила меня не меньше, чем любовь. Пустяшная информация в газете, рассказ или роман в столичном журнале выглядели для меня почти равнозначно: важным было то, что мое имя увидели бы напечатанным тысячи глаз, повторяли бы тысячи уст... "Слава - дым, популярность - случайность, вечно в мире только забвение" - эти слова Марка Твена казались мне пижонством великого писателя. Афоризм, вычитанный мной у Анатоля Франса, представлялся мне более справедливым: "Прежде, чем пренебрегать чинами, надо их заслужить..."
И я пытался их заслужить. Я посылал свои рукописи - разумеется, безуспешно - в редакции "толстых" журналов. Однако последняя моя повесть, полагал я, не будет отвергнутой. После школы я прожил около года в Москве у своей тетушки, сестры отца, готовясь к поступлению в университет и работая на заводе - то учеником токаря, то подменяя ушедшую в декрет кладовщицу в инструменталке, то попросту чем-то вроде "шестерки" в цеху. Работа на заводе, говорили мне, "подправит" мою безнадежную, выданную школой характеристику (этого, кстати, не случилось...), но завод, независимо ни от чего, мне нравился. Мне нравилось, поднимаясь раным-рано, добираться до него через весь город, меняя троллейбус на метро, метро на трамвай и сливаясь при этом с густой массой серолицых, еще не очнувшихся от ночной дремоты людей в стеганых телогрейках, в потертых пальто, в платках, туго затянутых под подбородком, и нравился какой-то вольный, независимый дух, исходивший от этих людей в цехах, где говорили не о "космополитах", не об "антипатриотической группе театральных критиков", чем были забиты все газеты, а о сверлах, американских и немецких, превосходивших наши крепостью, и о богатых, с умом и старанием оборудованных фольварках, которые встречались в Померании, по дороге на Берлин, и говорилось обо всем этом без опаски, без оглядки. Мне нравился даже "штурм", наступавший в конце каждого месяца, когда мы по двое-трое суток не уходили с завода, и выглядевшие, как игрушки, новенькие, свежевыкрашенные, готовые к отправке кароттажки - кароттажные машины, требующиеся для геологической разведки... Все это мне нравилось, я писал повесть с увлечением, однако соблюдая правила, по которым создавались произведения на "производственную тему": в ней были борьба за план, борьба против штурмовщины, но не было и помина о товарищески-безбоязненной атмосфере, больше всего поразившей меня при поступлении на завод...
Отправляясь на летние каникулы, я останавливался обычно на два-три дня в Москве. На этот раз со мной была только что законченная повесть. Не знаю сам, почему я не показал ее Лене, быть может потому, что нуждался в нейтральных читателях... И вот навестить меня зашла среди дня моя московская родственница, которая считалась моей троюродной сестрой, с нею была ее подруга, звали ее Женя. Как было пренебречь таким случаем? Помимо чая с припасенным для меня тетушкой клубничным вареньем я решил попотчевать гостей своей повестью.
О, конечно же меньше всего я нуждался в критиках! Объективный, да, но при всем том - благожелательный слушатель, вот что мне требовалось. Но ни особого внимания, ни тем более благожелательности у моих слушательниц я не ощущал. Впрочем, сестра не в счет, мне было известно - нет пророка в своем отечестве... Но и ее подруга, пристроясь в уголочке дивана, слушала меня с вежливой скукой, когда же я, переворачивая страницу, взглядывал на нее, зеленые малахитовые глаза ее по-кошачьи щурились, в меня ударяли лучи такой яркости, что я, не выдержав, отводил взгляд. Однако я продолжал, надеясь, что скоро доберусь до самого главного и неотразимого. И все больше терялся, мямлил, комкал слова.
Смущали меня, кстати, не только эти взгляды, но и рыжие, с горячим отливом волосы, белая кожа, округлая, нежная шея, глубокий вырез на груди, между пышных крылышек крепжоржета. И полные, крепкие ноги, положенные одна на другую, с округлыми розовыми коленями.
Кое-как я дочитал повесть до конца. И что же? Сестра, пожав плечами, сослалась на то, что не знает заводской жизни и сказать ничего не может, зато Женя... В эвакуацию она с матерью жила на Урале, работала на заводе, хотя было ей в ту пору двенадцать лет... Но Женя помалкивала, только зеленые искры ехидно прыскали в меня словно из-под наждачного круга.
Я решил попытаться понять, что ей не понравилось, и в упор спросил ее об этом.
- Не знаю, - сказала она. - Все у вас вроде бы написано правильно, да уж как-то слишком уж правильно...
- Как это - слишком?..
- Я не критик, не могу объяснить... Все есть, но чего-то не хватает...
- Чего же?..
На секунду она задумалась, ушла в себя... Потом вскинула руку, щелкнула пальцами:
- Жизни!..
Наверное, вид у меня был довольно обескураженный... Но Женя была безжалостна:
- Вот, например, у вас рабочие говорят не как на самом деле... У меня на Урале подружка была, так мы обе многого не могли понять, пока не залезли тайком в книжный шкаф к хозяину, у которого квартиру снимали... А в шкафу словарь Даля был, дореволюционное издание, там все русские слова собраны...
- Вы что же, хотите...
- Да вовсе ничего я не хочу!.. - фыркнула Женя. - Просто вы спросили - я ответила... А теперь я спрошу - можно?..
- Пожалуйста...
- Вы когда писали... Вам хотелось, чтоб вас напечатали?.. Вы на это рассчитывали?.. - Глаза ее сузились в щелочки, но сквозь присомкнутые ресницы в меня бил взгляд прямой и острый, как стрела. Пронзенный им, я чувствовал себя цыпленком, поджариваемым на вертеле.
Естественно, в тот момент я ее ненавидел. И ненавидел сестру, которая ее привела... Но больше всего я ненавидел себя. Она, эта девчонка с розовыми коленками, была права... Чем я отличался от Берты Зак?.. От Лили Фишман?.. Они рассчитывали...
Но ведь и я рассчитывал...
Обо всем этом я думал, когда они ушли, прихватив с собой раздобытого мною в буке "Антихриста" Ренана, о римско-иудейской войне... Редкую, редчайшую по тем временам книгу...
Я завидовал Ренану. И презирал себя - за высокомерие, самонадеянность... В конечном счете - за ложь.
Рукопись, на которую возлагалось мною столько надежд, лежала передо мной, но я видел не ее, а зеленый, прищуренный, нацеленный прямо в меня взгляд...
15
Впервые я встретил их вместе осенью - Никитину и Артамонова... Они шли по одну сторону улицы, я - по другую, в противоположном направлении. Накрапывал меленький дождь, завесивший воздух жемчужным туманцем, но они не замечали - ни дождя, ни меня. Желтые, красные, коричневые листья, облетев с тополей и осин, выстилали тротуар, они шли по нему, как по ковру, ничего не видя вокруг, видя только друг друга. Должен признать, они хорошо смотрелись - она в темнозеленом плащике, с золотистыми, подвитыми на концах волосами, падавшими на плечи, и он, Виктор Артамонов, спортсмен, чемпион каких-то игр, меня это не интересовало, стройный, высокий, в стального цвета плаще, перехваченном широким поясом, в кожаном, обтягивающем маленькую головку козырькастом картузике, придававшем ему несколько экзотический, даже иностранный вид.
Он появился в нашем институте недавно и сразу сосредоточил на себе общее внимание. Он стал капитаном институтской баскетбольной команды, о нем упоминалось в спортивных обзорах, публикуемых областной газетой, однажды там был помещен даже снимок, на котором Артамонов победно улыбался, держа в руках мяч. Преподаватели смотрели на его отсутствие на лекциях сквозь пальцы, зная, что дирекция отправила Артамонова на очередные межинститутские соревнования. Ребята у него за спиной посмеивались над его картузиком, над его раздутой, как мыльный пузырь, славой, но в душе завидовали ему. Девчонки млели и, трепеща юбками, увивались вокруг него.
Артамонова и Лену на комсомольском собрании выбрали в факультетское бюро, где он отвечал за спортивный, она - за культмассовый сектор. Бюро под руководством Даши Груздевой, девушки усердной, по-деревенски старательной и исполнительной, частенько заседало чуть ли не до двенадцати, там что-то планировали, решали, а на завтра вид у всех бывал усталый, ответственный и отчасти таинственный... Наши с Леной встречи в библиотеке прекратились как-то сами собой. Но подруги ее появлялись здесь регулярно - Катя Широкова и Ася Куликова. Меня тянуло подсесть к ним, и они охотно, даже с какой-то сострадательной предупредительностью, потеснившись, давали мне место.
Честно говоря, раньше я почти не замечал их, они как бы растворялись в потоке слепящих лучей, источаемых Никитиной... Только теперь я разглядел обеих - Катю, статную, румянощекую, с простым, открытым лицом, и Асю - маленькую, строгую, прозрачно-хрупкую, словно сложенную из острых углов - с выпирающими костистыми скулами, провалами в подглазьях и лапками-ладошками, в строении которых, казалось мне, чего-то недоставало... Словно извиняясь за Лену, они сообщали, что у нее много работы по линии культмассового сектора, она занята... И при этом прятали, потупляли глаза...
Теперь я понял, что значили их потупленные глаза, поджатые губы... Они прошли, не заметив меня, Виктор и Лена... Он, с высоты своего баскетбольного роста, покровительственно посматривал на нее, а она, запрокинув голову, смотрела на него снизу вверх и хохотала, хохотала... О чем они говорили?.. О бюро, комсомольской работе?.. Вряд ли... Они прошли мимо - я тоже, не оглядываясь...
Несколько дней спустя мы с Катей Широковой задержались в аудитории после занятий, мне хотелось распросить ее об Асе - что с ней, почему она так странно выглядит.
- У нее костный туберкулез, - сказала Катя, помолчав, как если бы ей трудно было выговаривать эти слова. - Это страшная болезнь...
Пока она рассказывала об Асе, о том, как, еще в детстве, пролежала она несколько лет, прикованная к постели неизлечимым недугом, как закончила школу с золотой медалью и теперь училась лучше всех в группе, я видел перед собой то искаженное болезнью Асино лицо, то восковое лицо моей матери - у нее тоже был туберкулез, изглодавший ее, сведший в могилу... Правда, это был не костный туберкулез, а туберкулез легких, но все равно слово это, похожее на краба, обросшего множеством острых, щелкающих клешней, вызывало у меня страх и отчаяние...
- От нее гниют кости, от этой болезни, - говорила Катя. - У нее на лице, да не только на лице, шрамы, рубцы... Косточки, которые не годятся, хирурги вынимают... Другие разлагаются, гниют...
Мне вспомнился приторно-сладкий запах, который ощущал я, сидя рядом с Куликовой в библиотеке. Мне казалось, это запах скверных духов... Это запах тления... - догадался я теперь. - Запах смерти...
- Что же нужно, что можно сделать?.
Катя не успела ответить - в аудиторию влетела Лена.
- Ура! - крикнула она с порога. - Наши выиграли! Первый приз!.. - И она принялась рассказывать - только что получено известие, что наша баскетбольная команда заняла первое место на студенческих соревнованиях в Ленинграде...
- Поздравляю... - проговорила Катя, легонько, но настойчиво высвобождаясь из порывистых объятий Никитиной.
Она вышла. Лена кинулась ко мне:
- Ты слышал?.. Наши выиграли!.. Ах, Павлик, я такая счастливая, такая счастливая!.. Как-нибудь потом я все-все тебе расскажу!..
Лена выпорхнула из аудитории. Казалось, она вот-вот взмахнет руками - и оторвется от земли...
16
Следуя рекомендациям врачей, мы попытались добыть для Аси путевку в Евпаторию, в санаторий для больных костным туберкулезом, но из этого ничего не вышло, тогда я, остервенясь, решил отправиться в Москву, в Центральный совет профсоюзов, благо билет в бесплацкартный вагон стоил недорого. Ночь я провел, как всегда, на третьей полке, упершись взглядом в низко нависающий потолок, исписанный и разрисованный моими предшественниками. Мысли мои скакали, распаляя одна другую. Я думал о бюрократах, равнодушных к чужой беде, о Лене, которой раньше был интересен Иов, а нынче - баскетбол... Но о чем бы я ни думал, сладковатый запах преследовал меня, запах смерти...
Я уснул только под утро, но в тот же день, чтобы не терять времени даром, отыскал совет профсоюзов и прорвался в соответствующий кабинет... Не знаю, что подействовало на женщину за огромным, разделявшим нас письменным столом, - то ли мой взъерошенный вид, то ли медицинская Асина карта с врачебным заключением, но из кабинета я вышел слегка успокоенный и обнадеженный.
- А кто для вас она, эта девушка?.. - удивленно и несколько подозрительно спросила меня на прощание женщина, сидевшая по ту сторону стола.
- Человек, - сказал я. - Разве этого мало?..
Никогда еще Москва не казалась мне такой прекрасной, как в этот день. Здесь еще не хлестали дожди, не тянуло сырым, промозглым ветром, - стояло бабье лето, небо кружило голову незамутненной синевой, деревья, украшенные пестрой, еще не опавшей листвой, походили на последний и мощный всплеск жизни...
Я уезжал обратно на другой день вечером, а утром раздался телефонный звонок - и, еще не подняв трубку, я почему-то почувствовал, чей он, этот звонок, может быть...
- Мне нужно с вами встретиться, - раздался ее (конечно же, ее) голос - звучный, напористый.
...Встретиться?.. После всего?.. После того, как она распотрошила, расколошматила мою повесть?.. Откуда ей известно, что я здесь?.. Впрочем, вчера я звонил сестре...
- Вы меня не узнали? Я Женя.
- Узнал... (Нужно... Что это значит?..) Но где, когда?.. Вечером я уезжаю...
- Тогда сегодня, сейчас.
- Сейчас?..
- Да, сейчас. Я жду вас на площади Революции, в метро, возле театральной кассы.
Нужно... Зачем это я ей понадобился?.. - думал я по пути к остановке троллейбуса, идущего в центр, и потом, в троллейбусной толчее.
Она уже поджидала меня у стеклянной будки, оклеенной изнутри афишами. Рыжеволосая, зеленоглазая, в светло-коричневом, плотно облегавшем ее стройную фигурку костюмчике, сквозь льющуюся к эскалатору толпу она показалась мне в первое мгновение листком, сорванным с ветки порывом осеннего ветра... Но едва я поздоровался, как она подхватила меня под руку и потянула в гущу людского потока, пересекавшего площадь по направлению к Гранд-отелю. Ее шаги были торопливыми, движения - такими же властными, как голос, незадолго до того прозвучавший в телефонной трубке.
- Если за нами следят, пускай думают, что мы просто влюбленная парочка...
- Следят?.. За нами?.. Кто за нами может следить?..
- Они все могут...
Они... Мне вспомнилась наша школьная история... Но ей-то, Жене, откуда про них известно?..
Перейдя площадь Революции, мы миновали гостиницу "Москва", пробрались через охотнорядскую сутолоку, вышли к Манежу, длинному, мертво простертому посреди площади, протянувшейся вдоль Александровского сада. Пока мы шли, Женя с нарочитым старанием прижималась ко мне, будто у всех на виду изображала картинную проститутку. На меня повеяло каким-то дешевым детективом.
Наконец у Манежа, на узком тротуарчике, проложенном вдоль желточно-желтых стен с грязно-белыми ребрами пилястр, она сказала: