Евангелие Михаила Булгакова - Мирер Александр Исаакович 14 стр.


Казалось бы, трезвый и проницательный игемон, напротив, абсолютно здоров душевно. Вот уж кто не наивен! Он молниеносно разбирается во всем, что касается его будущего, - вспомните, как он сразу учуял интригу, затеянную храмом, как быстро понял свое безвластие на этот случай, как безупречно определил место и роль Афрания в игре. Он действительно очень умный человек, пятый прокуратор Иудеи, - и это, кстати, еще одно отталкивание-притяжение, связывающее двух героев… Ведь бродяга тоже умнейший человек. Но их умы расположены опять-таки в противных системах отсчета - в системах их психических аномалий.

Иешуа убежден, что все люди добрые. Ему не нужно прогнозировать свое будущее - и потому, что он свободен от обязанностей, и потому, что ему некого бояться. Все люди - добрые… Отсюда его беспечное бесстрашие.

Ум правителя действует по столь же ирреальной, но противоположной схеме. Все люди - злые. Поэтому Пилат стал карабкаться по социальной лестнице вверх, ему необходимо было стать сильнее этих злых людей, и далее, если посылка Иешуа "все люди добрые" основана на его патологической доброте, то зеркальная посылка игемона базируется на жестокости. По известной в психологии схеме, собственная жестокость велит человеку для самооправдания считать окружающих дурными людьми - худшими, чем он сам. А положив так, бояться людей и высчитывать наперед их поступки.

По всей вероятности, Пилат не болен душевно (как и Иешуа), но характер его - болезненный, параноидальный. "Почему в лицо не смотришь, когда подаешь? Разве ты что-нибудь украл?" (с. 715). Такова логика маньяка.

Итак, один - болезненно-беспечен, другой - болезненно-предусмотрителен. Это третья связка между ними, разводящая их на разные полюса морали. Наивность Иешуа оборачивается бесстрашием; предусмотрительность Пилата - трусостью. Меч и оливковая ветвь меняются местами в этической плоскости…

Наконец, четвертая связка. Оба одиноки: один по самодостаточности в любви; другой - по страху перед людьми замкнут в ненависти.

Мы рассмотрели два характера под современным углом зрения и, хотя получили картину достаточно многозначительную, успокоиться на этом не можем. Картина не полна, ибо сознание I века было жестко сцеплено с трансценденцией - а мы ее пока игнорировали. Мастер дает понять, что оба героя сознают трансцендентный смысл их встречи, причем - и это очень показательно - ощущение вечности проникает в рассказ меньше через Иешуа-Иисуса и больше через Пилата. Последнего посещает пророческое предчувствие, он видит вещий сон, как видели их библейские пророки, и несколько раз предсказывает будущее. Характеры и здесь оказываются зеркальными. Иешуа говорит, что наступит светлое "царство истины и справедливости" - Пилат с яростью отвергает это пророчество… А оно идет, заметим, из Нового Завета. Впрочем, Иешуа принадлежит и "черное" пророчество: "…Путаница эта будет продолжаться очень долгое время" (с. 439). Это псевдопредсказание, характерное для исторической фантастики, ретроспекция навыворот: Иешуа провидит, что его история будет излагаться неверно, он "заранее" опровергает Евангелия.

Сочетание многозначительное: из канона заимствовано именно то предсказание - о царстве истины, - которое до сих пор не сбылось. А слова о путанице, опровергающие канон всем ходом рассказа, всею силой художественного убеждения, подаются как истинные. Впрочем, о пророчествах обоих героев будет речь впереди. Сейчас надо отметить доброту и бессилие булгаковского псевдо-Христа. Он предсказывает высшее добро в будущем, но изменить что-либо в действительном мире не может - хотя бы добиться, чтобы его идеи и его история были как-то зафиксированы для потомства.

Он безвластен на земле - так же, как и Бог, которому он поклоняется [84]. Недаром, видимо, Пилат замечает: "Так помолись ему! Покрепче помолись! Впрочем… это не поможет" (с. 448). И этими словами жестокого провидца завязывается узел - завязывается и стягивает воедино бессилие Иешуа и безвластие Пилата.

Да, игемон провидит, что Бог тут бессилен и судьба - его, игемона, судьба - решена. Шаг за шагом мистическое провидение опускается на Пилата. Вначале он понимает, что арестант - не просто "великий врач". "О да, ты не похож на слабоумного, - тихо ответил прокуратор и улыбнулся какой-то страшной улыбкой" (с. 443). Это пока логическое умозаключение; трасцендентный оттенок ему придает лишь улыбка. Чуть дальше Пилат вздрагивает, говоря о волоске жизни, которой он может перерезать, - это и мистика, достаточно явственная, и, возможно, первая догадка о ловушке, устроенной храмом. Настоящее пророческое чувствование посещает игемона после появления рокового пергамента, причем не предчувствие ужасной судьбы Иешуа - ее-то он знает, - а своей судьбы в потустороннем мире: "…О каком-то долженствующем непременно быть - и с кем?! - бессмертии, причем бессмертие почему-то вызвало нестерпимую тоску" (с. 446). Здесь еще звучит вопрос "с кем?", еще не упущено время повернуть судьбу, может быть? Но тот же вопрос повторяется и в следующем провидении, при разговоре с Каифой: "Чье бессмертие пришло? Этого не понял прокуратор, но мысль об этом загадочном бессмертии заставила его похолодеть на солнцепеке" (с. 452).

Эго - трусость. Пилат боится осудить себя, боится собственной совести. И свой страх и гнев он переносит на Каифу - забыв даже о себе, пророчествует судьбу Ершалаима и народа Иудеи. Черные пророчества игемона об Ершалаиме мы еще будем анализировать, в иной несколько связи. Эгоцентризм присущ всем его провидениям - особенно ночному, посетившему его во сне, после того, как прокуратор несколько часов не сводил глаз с "оголенной луны".

30. Лунный сон

В библейской традиции пророком считается человек, устами которого Бог изъявляет свою волю. Божество общается с избранным либо прямой речью, звучащей, например, из огненного столба; либо через посланца-ангела; либо является пророку в сонном видении. Не следует путать пророков с теми библейскими персонажами, которые видели сны-предсказания, но сами их истолковывать не могли, как, например, фараон в истории об Иосифе Прекрасном. Пророк - не пассивный передатчик слов божества, а мудрый толкователь. Более всего в Библии содержится пророчеств, предсказывающих будущее. Поэтому в обиходе слово "пророк" и употребляется как "предсказатель будущего". Еще одна подробность: прорицания, приписываемые библейским пророкам, почти всегда ретроспективны, так как соответствующие книги были написаны после предсказанных якобы событий.

В лунном сне игемона есть все атрибуты пророческого видения. Первый: "И, заручившись во сне кивком идущего рядом с ним нищего из Эн-Сарида, жестокий прокуратор Иудеи от радости плакал и смеялся во сне" (с. 735).

Я начал цитировать сцену с последних ее фраз, ибо только из них вытекает, что рядом с Пилатом шел не просто "философ-бродяга", а Бог. Свидетельством тому пророческие ощущения Пилата. Он видит Бога, понимает его речения, принимает их целиком: "Да, уж ты не забудь, помяни меня, сына звездочета, - просил во сне Пилат". Само речение дается несколько раньше, в периоде, который уже цитировался: "Мы теперь всегда будем вместе… Помянут меня - сейчас же помянут и тебя!" Это типичное ретроспективное предсказание восходит не к Евангелию, а к богослужебной литературе, к важнейшей христианской молитве "Символ веры", в которой судья действительно поминается следом за подсудимым: "Распятого же за ны при Понтийстем Пилате".

Зафиксируем второй результат: в рассказе новозаветный Бог подменен богочеловеком, олицетворяющим идею добра (см. гл. 28).

Сцена лунного сна - теологический ключ к новелле. В ней сходятся все линии булгаковской фантасмогории: Бог-сын обнаруживается через пророка-язычника; земная ипостась Бога дается через повторную ссылку на Талмуд - "Меня, - подкидыша, сына неизвестных родителей…"; двойственно-противоречивое место Пилата в предании раскрывается соответственно через две отсылки - к "Верую" и к поэме "Пилат". Все это буквально спрессовано, вбито в один короткий период, в какие-то пятьдесят слов. Прозрачный и легкий булгаковский стиль даже сдвинулся под грузом информации к стилю газетного сообщения.

Итак, Иешуа Га-Ноцри, подобно Иисусу из Назарета, не только человек, но и Бог. Но странный это человек - и странное божество! Бессильное во всех земных делах, и "сейчас", и "потом"… Его главнейшее предсказание об устройстве мира не сбывается - ибо, как знает каждый читатель, человечество до сей поры не видит "чистой реки воды жизни" (с. 744). Иешуа не в силах спасти свое земное "я", хотя - в отличие от Иисуса - не желает смерти и пытается избежать ее. Положение этого полубожества на земле - подчиненное, зависимое во всех смыслах, в чем мы убедились при разборе первых двух глав новеллы. Но из лунного сна явствует, что власть Иешуа, его право на суд начинается за гранью смерти, в потустороннем мире.

И земной судья, жестокий прокуратор, покорно признает его право. В своем лунном сне, как бы в кусочке потустороннего мира, он плачет и смеется, заручившись кивком властителя той жизни, потустороннего судьи.

Это - очень важная, хотя и малозаметная деталь. Разделено не право на власть вообще, а право на суд, то есть отправление власти по некоему признанному закону. Иешуа отправляет горний закон, Пилат - земной. И, признавая горнюю власть Иешуа, игемон не поступается своими земными прерогативами. "Они спорили о чем-то очень сложном и важном, причем ни один из них не мог победить другого. Они ни в чем не сходились друг с другом…" (с. 734). "Ведь вот же философ, выдумавший столь невероятно нелепую вещь вроде того, что все люди добрые…" (с. 735). (Спор идет в том же сне, занимающем по тексту всего одну страницу, 43 строки!) Игемон спорит с небесным Богом, не принимая суждений потустороннего владыки в земных делах. Игемон стоит на своем: "Оно никогда не настанет!" И читатель знает, что земные суждения игемона верны - нелепо считать всех людей добрыми. Земные прогнозы игемона сбываются - Бог не помогает Иешуа спастись, царство истины не наступает вот уже 2000 лет, легионы империи разбили лагерь на месте Храма, и еврейскому народу нет покоя до сей поры.

Впрочем, в одной точке оба героя сходятся: "…Трусость, несомненно, один из самых страшных пороков. Так говорил Иешуа Га-Ноцри. Нет, философ, я тебе возражаю: это самый страшный порок!" (с. 735). Кто произносит последнюю фразу - игемон? Мастер? Не знаю, и не важно это, ибо она резюмирует сквозную тему всего романа. Эти слова можно считать прямым обращением Булгакова к читателю, единственным в новелле.

К великому сожалению, здесь невозможно уделить должное внимание центральной теме "Мастера и Маргариты": власть - страх - донос. Она разлита по всему роману. Можно лишь сказать, что в ключевой сцене лунного сна подводится итог и этой теме. Игемон принимает суждение Иешуа о трусости потому, что ему - военному и храброму физически человеку - собственный страх постыден и унизителен. Далее, как мы видели, он отказывается и от жестокости, генетически связанной со страхом. Это понятно и психологически более чем достоверно, но это - его личный итог. А в контексте лунного сна, где действуют уже не личности, а этические абстракции - судья земной и судья небесный, - трусость понимается как общественное явление. Она заставила игемона стать судьей неправедным, нарушить закон, именем которого он судил, и в конечном счете подорвать основы общества, вручившего ему судейский меч.

Трусость - страшный порок, поскольку она делает невозможным отправление закона и тем разрушает общественное здание.

31. Четвертое прочтение

Рассказывают, что в еврейских религиозных школах когда-то превыше всего ценилось знание Талмуда "на иглу". Учитель прокалывал иглой букву текста, а ученик должен был сказать, какие буквы пронизаны на следующих страницах.

Букву за буквой мы прокалывали портрет Иешуа, и под ним, на портрете игемона, оказывались те же буквы, начертанные навыворот. Доброта обернулась жестокостью, земля - небесами, альтруизм - эгоизмом и отвага - трусостью.

В литературе известны сотни двойных портретов, тем более - позитивно-негативных. Противопоставление зла добру, совести - бесстыдству и т. д. - древнейшая функция литературы. Противопоставление героев служит эффективнейшим и безотказным ремесленным приемом, создающим конфликт, этот катализатор читательского интереса. И следом за риторическими вопросами появляется проблема, действительно нуждающаяся в разрешении: зачем такой сильный художник, как Булгаков, двинулся по пути, проторенному десятками Отелло и сотнями Яго? Иными словами, воспользовался ли он ремесленным приемом либо сознательно или спонтанно стремился выразить некоторую концепцию? Мысль о концепции возникает вот почему: негатив действительно повторяет позитивный портрет с невероятной точностью. Сходство обеспечивается этически нейтральными качествами: оба героя одиноки, чрезвычайно умны, не вполне здоровы душевно, тверды в убеждениях и оба - владычные судьи. Эти качества создают совпадающие контуры портретов. Но внутри негативного контура все белые пятна аккуратнейше заменены черными. Столь полной этической противоположности европейская литература, пожалуй, и не знает. Например, Отелло и Яго - оба солдаты и оба - убийцы Дездемоны. А Иешуа противопоставлен игемону и по жизни, и по кодексу морали.

Это единение-отталкивание, эта бабочка с одним белым крылом и одним черным крылом размещена абсолютно точно на этической оси. Вспомним теперь, что белое крыло есть литературная модификация Иисуса из Назарета, причем модификация усиленная. В трансформированном облике сохранены только добро и прощение - без мессианских качеств, без гнева и кары; сохранены те качества, которыми христианство сегодня гордится, которые стали центром христианской идеологии. Вспомним, что образ Иисуса-нищего, Иисуса-бродяги, парии, простеца точнейше соответствует революционному лозунгу раннего христианства: "Последние станут первыми" - и не только ему, но и традиционному для христианской этики презрению к земным благам и почестям.

Иешуа Га-Ноцри - квинтэссенция христианской морали. Да, но кто тогда - игемон? Понтийский Пилат, идущий рядом с Иешуа Га-Ноцри - уже не тот карлик, который трусливо послал на смерть великана-Христа; уже не злобный претор Флавия и Филона, и не простой римский чиновник (хотя чудом искусства он и сохранил черты первого, второго, третьего…). Симметрия двух булгаковских образов велит предположить, что игемон несет в себе некий заряд, равный по этическому значению и противоположный по знаку тому, что несет Иешуа и, очевидно, занимающий в христианской этико-теологической структуре соответствующее место.

По-видимому, такой символ был отмечен в предыдущей главе: земной судья, противопоставленный судье небесному. Граница между добром и злом одновременно есть грань между землей и небесами. Зло властвует на земле; небесному добру нет доступа в реалию…

Таков этический и теологический итог зеркального противопоставления булгаковских героев. Идея, к которой мы пришли, несомненно, не может считаться новой. Она древнее христианства (а возможно, и иудаизма). Современному верующему она импонирует тем, что в ее рамках Бог оказывается непричастным к земной скверне. Но этот раздел сфер влияния, при котором Бог лишается земной власти, абсолютно неприемлем для конфессиональных церквей - как иудаистской, так и христианской.

Центральная легенда Нового Завета - о мученической смерти Иисуса - есть, в сущности, история самого активного и трагического вмешательства Бога в земные дела.

Четырехкнижие говорит, что Бог Отец заранее определил все роли. Он послал на землю учителя Добра; назначил день его гибели; назначил еврейскому народу роль гонителя, Иуде - роль предателя, Пилату - роль неправедного судьи.

Предначертания выполнялись неукоснительно: когда Сын попросил о пощаде, ответом ему было молчание. Все исходит от неба - и зло, и добро…

Со времен евангелистов вопрос о земном суде и земной каре был и остается "проклятым вопросом" христианской этики. Никакие теологические рассуждения не снимают мучительного разрыва между идеей доброго и всевластного Бога - и бесконечным злом, творимым земными властями. Это воистину трагическая коллизия, которую безуспешно пытались разрешить сотни мыслителей - от св. Павла до учителей Булгакова - Гоголя и Достоевского.

Булгаков совместил идею всеблагого Бога с земным злом, отделив земную власть от небес. Таков, по моему мнению, смысл зеркальной симметрии между праведником-отщепенцем и злодеем-властителем.

Такая цель оправдывает многое. Мастер многое себе и позволил. Он отбросил куда более важные евангельские построения, чем божественно-аристократическое происхождение Иисуса и прочие детали, о которых я упоминал. В 20-й главе "Второй пергамент" было отмечено, что Мастер отверг божественное предопределение гибели Иисуса и ввел земное, социальное предопределение судьбы своего героя, причем орудием этого предопределения стал прокуратор Иудеи. Но ведь предопределение есть важнейшая часть канонической власти Бога на земле! Стоит лишь принять всерьез - до конца всерьез - мысль о том, что судьба Иисуса была заранее предопределена этой властью, как судебная история Евангелий становится историей жестокого и неправедного земного суда, инспирированного и руководимого Богом.

Мастер снимает с Бога ответственность за ужасное жертвоприношение и у начала цепочки ставит римскую власть. Не Бог - игемон заставляет Храм схватить Иешуа; не Бог - игемон казнит Иуду; не Бог - римская власть грозит евреям огнем и мечом…

(Отступление, важное для дальнейшего анализа. По идее божественной Троицы, члены ее разделены, но неразделимы. Христос говорил об Отце как об ином существе; однако в каком-то принципиально непознаваемом смысле Христос и Отец - одно. Иными словами, Сын сам послал себя на смерть и сам себе молился. Соответственно, Мастер не различает земные функции Отца и Сына - и те и другие он передает игемону.)

Впрочем, этот сюжет полускрыт, я реконструировал его по беглым намекам Мастера, и, возможно, не все читатели мой синтез приняли.

Для доказательства мы должны продемонстрировать, что владычные функции булгаковского игемона в прототипе рассказа принадлежали Богу.

Назад Дальше