Напомним, что родным языком (у лакцев говорят - "материнский язык") для Капиева был все-таки лакский. Кроме того, он довольно свободно владеет тюркским языком, а значит, и кумыкским. И третий язык - русский, знакомый с детства. Именно с ним Эффенди еще мальчиком связывает свою будущность.
Не случайно эта мысль является именно уроженцу Дагестана. В этой многоязычной стране известна давняя особая роль русского языка, становившегося постепенно языком общения разных народностей Дагестана. На юге таким языком долгое время оставался тюркский, а народности северного Дагестана, особенно лакцы, часто уходившие на заработки в Россию, издавна владели именно русским языком как вторым.
Еще в 1912 году один из корреспондентов выходившей в Петербурге газеты "Заря Дагестана" замечает: "Насколько в Дагестане (здесь имеется в виду в основном южный Дагестан. - М. Ч.) распространен язык тюркский, настолько на Северном Кавказе роль междуплеменного языка играет русский. Который из этих языков сделается господствующим, покажет сама жизнь". И в этой же газете печатаются рассказы одного из первых прозаиков Дагестана, Саида Габиева - лакца, писавшего по-русски.
Колебания между этими двумя языками возникали и после революции: с 1923 по 1928 год тюркский язык был языком обучения в большинстве школ второй ступени. Капиев же со своими одноклассниками оказался, как мы уже видели, среди тех немногих горцев, которые начиная с 1923 года все время учились на русском языке. И только в июле 1930 года было решено ввести русский язык в программу школ первой ступени (взамен тюркского). Немного позже преподавание во всех школах, начиная с 5-го класса, уже велось на русском языке. К концу тридцатых годов русский язык стал уже не только государственным языком, но и во многом завоевал себе функции языка повседневного общения. На нем не только выступали на собрании, не только вели документацию - на нем говорили между собой люди разных народностей, особенно молодежь. "Двуязычие" становится постепенно реальным фактом жизни Дагестана. И, забегая вперед, можно сказать, что появление прозаика Юсупа Гереева, писавшего и на кумыкском и на русском языках, а потом и Эффенди Капиева было как бы подготовлено не только их личной биографией, но и некоторыми внешними особенностями - необычным характером формирующейся в Дагестане читательской среды, складывающегося литературного общения разноязычных народностей. Словом, писатель, пишущий по-русски, был нужен тогда в Дагестане. Он должен был, кроме прочего, помочь соседствующим народностям узнать поэзию друг друга.
В Буйнакске была довольно хорошая библиотека при бывшей женской гимназии; у Веры Ивановны Лобасовой, заведовавшей этой библиотекой, Эффенди часто берет книги. Дня ему мало - он постоянно засиживается за чтением до рассвета.
- Эй, Мансур, почему ты позволяешь сыну жечь по ночам огонь? - говорили отцу соседи.
Читал он гораздо больше своих сверстников. Книги все вытесняли и все заменяли. Они были реальнее, влиятельнее всего, что его окружало.
"Из всего материального, из всех физических тел книга - предмет, внушающий человеку наибольшее доверие, - утверждает поэт. - Книга, утвержденная на читательском пюпитре, уподобляется холсту, натянутому на подрамник".
Мальчик склонялся над столом, страницы книги словно притягивали его. Каждое слово обрастало множеством оттенков; среди них были и фантастические, порожденные его еще не укоренившимся, слишком "молодым" знанием языка, но наслаждаться чтением это ему не мешало. Он был творцом, соучастником. В довершение всего у него появилась привычка читать с карандашом в руках. Он подчеркивал и не совсем ясные места, и те, что приводили его в особенный восторг. Книга была у него, действительно, "на подрамнике", в работе.
В это время он, кроме русской классики, зачитывается, например, Джеком Лондоном - ничем не заменяемое чтение для мальчиков, сжигаемых честолюбивыми мыслями!
Через несколько лет ему попался в руки знакомый томик - "Сердца трех", издание двадцатых годов. Он показал его товарищу. "Можно ли поверить, - спросил Эффенди, - чтобы человек эту книгу читал трижды? И все три раза - без перерыва, сразу после первого чтения и притом вслух!.. Это я так читал. Мне было тогда четырнадцать лет… Эту книгу я читал своему другу не отрываясь, до рассвета". На рассвете же, когда догорела свеча, он сказал: Вот увидишь, "я буду или такой пират, как здесь в книге, чтобы все знали, или буду писателем, чтобы тоже все знали".
…Так догорало его детство, занятое трудами, совершаемыми большей частью по собственному разумению, надолго лишенное руководительства умных, внимательных наставников. Детство, когда ребенок ощупью идет от книги к книге, когда мир слова ведет его, и путь этот сладок, но случаен! Куда угодно заводит этот путь в неокрепшем детстве. Он дает изобильную пищу уму и воображению, но не будем надеяться, что на этом пути сами по себе закладываются в ребенке необходимые основы нравственности. Литература сильна, но не всесильна.
Уходило, кончалось его детство, не похожее на бездумное, счастливое детство сверстников. Ничему невозможно отдаться полностью; все кажется лишь преддверием неизвестных, все время ожидаемых событий, лишь декорацией еще не разыгранной сцены. Волнение, ожидание. Поиски действия - действия с книгой, с бумагой и карандашом - заполняют все. И ни одно зрелище не кажется достойным того, чтобы задержаться, остановиться надолго. Чем прекраснее горы, осыпанные закатом, тем настойчивей непонятное желание скорей покинуть место наблюдения ради каких-то важных, но самому ему еще неведомых действий. И мальчик, сам не зная, что с ним творится, ищет повода к разлуке с этой картиной и с этой минутой. Это не разбросанность. Это крайняя сосредоточенность, еще не нашедшая своего объекта.
…Кончалось его отрочество, возбужденное мечтами о славе, окрашенное не всякому взрослому мужу доступным побуждением к осуществлению некой цели. Цель еще не вполне ясна, но побуждение крепнет, пускает корни. Для того чтобы представить все это, надо попробовать понять особое место мальчика (а уж тем более единственного сына!) в дагестанской семье, узнать о надеждах, которые на него возлагают, о которых говорят ему с детства.
Мальчика почти ничего не заставляют делать по дому (правда, в горских аулах он с шести-семи лет возится с лошадью - это главная его радость и обязанность). Все делают сестры. "Оставьте его, он мальчик!" - этот приказ родителей всегда безмолвно присутствует, кажется, в самом воздухе дагестанского дома - неважно, дом ли это кумыка, табасаранца или лакца. Девочки готовят, убирают, таскают воду. Врата кормят в первую очередь - вместе со взрослыми мужчинами. Нагрубить брату невозможно, он второе лицо после отца. Зато когда девочки выходят с братом на улицу, они чувствуют себя в безопасности. Брат, даже если он младший, - их покровитель, защита от любого обидчика, и защита вполне реальная. Эту картину можно и сейчас увидеть в любом ауле или городе Дагестана - семилетний мальчик и сестра старше его на год или даже на два-три идут из школы. (Если брат задержался - она, конечно, ждала его, не решаясь пойти одна.) Он обнял ее за плечо, она семенит рядом в длинном платье и платке - маленькая женщина, беспечно поглядывающая вокруг, уверенная в могуществе своего брата…
Свою роль защитника брат, однако, может толковать как угодно широко. Четырнадцатилетний мальчик может прогнать домой двадцатилетнюю сестру, увидев ее на улице с парнем. И сестра уходит домой, не возразив ни слова. А мужчины остаются - выяснять отношения.
"Оставьте его, он мальчик!.. - то есть его готовят для чего-то другого, более важного, чем эти женские штучки-мучки, эти хлопоты по дому. Для войны, быть может. Или для чего-то другого, что принесет ему славу, а семье - почет и благосостояние.
Мальчик - это мальчик. Взять на руки дочь - неудобно мужчине. Но с сыном на руках он, посмеиваясь, охотно появляется на пороге своей сакли. Мальчика балуют. "Ночью просыпаюсь - рядом спит отец. Он откуда-то приехал. Он говорит, что видел странный сон: будто дерево во дворе расцвело и на нем созрели черешни. (Дерево было мое, оно было молодое, я гордился и ревниво оберегал каждый плод, которых было всего лишь считанное число.) Я сказал:
- Не может быть, пойдем посмотрим!
Встаю - правда, все дерево красное от черешен! Во дворе соседи поздравляют меня. Оказывается, отец развесил по веткам черешни, чтобы доставить мне удовольствие". Соседи смеялись бы над отцом, если б он сделал это же для дочери. (Разве что после смерти дочери отцовская любовь к ней могла выразиться внешне. "На могиле растет абрикосовое дерево. Это посадил отец. Дочь при жизни любила абрикосы". Короткая запись в блокноте Капиева говорит, быть может, как и предыдущая, о его собственном отце, у которого три дочери умерли молодыми.)
В детстве мальчика-горца предоставляют самому себе. От него ничего не требуют и пока ничего не ждут. Он растет - и только. Никто не вмешивается в это. Он имеет право даже на каприз. Пусть плачет, кричит - детство пройдет, как болезнь, он будет мужчиной. (Это похожее на безразличие спокойствие в отношении к маленькому ребенку, к его детству может удивлять человека, незнакомого с горским бытом или отвыкшего от него.
"Ребенок не плачет, а орет без единой капли слез. И так целыми часами.
- Он болен? - говорю я.
- Нет, - отвечает отец, - он просто капризничает. В детстве и я тоже так плакал. Ничего".)
Детство терпеливо пережидают. Ждут, когда мальчик вырастет. Это ожидание как-то острее чувствовалось в доме горца, чем, скажем, в семье русского крестьянина: тут ждут - вырастет работник, кормилец. Там, в ауле, ждут - вырастет герой, джигит… Мальчик знает, чувствует это с детства. Он живет беззаботно, но к чему-то готовясь. Его силы скапливаются вокруг некой цели, тетива все натягивается. В нем растет обостренное чувство достоинства, ничем не попираемой гордости (сына не принято бить, оскорблять). Он ловит обращенные на себя ожидающие взгляды и расправляет узкие плечи подростка.
"Моя мать, когда я обижал ее своим непослушанием, в отчаянии говаривала:
- Тебя родила и растила я не для того, чтобы ты червей на моей могиле собирал. Тебя родила я, чтоб возрадоваться при жизни (здесь обычно она начинала плакать), но, видно, не суждено мне утешение на земле".
Скорей расти, добивайся успеха, принеси радость матери…
В 1928 году Капиев и его друзья окончили школу, получив таким образом незаурядное для дагестанца тех лет образование. Летом втроем поехали в Махачкалу устраиваться на работу. Жили во дворе главной сберкассы. С раннего утра ходили на берег Каспия, вечером, голодные как волки, шли на базар - там в тазу жарились требуха с картошкой. Капиев называл это: "Столовая Бедняга".
Вскоре Эффенди получил назначение в Хасавюртский район - учителем в кумыкский аул Аксай. Его лучший друг Абакар Гаджиев - он же Бекро, Бек - собирался в Ленинград, поступать во ВХУТЕМАС. В этот день они впервые в жизни сфотографировались - втроем, на одной из улочек Махачкалы. Капиев, Абакар Гаджиев и Мустафа Гаджиев (друзья, носившие к тому же одну фамилию). Они стоят - все трое в больших картузах; двое в футболках со шнуровкой на груди, Капиев - в темной рубашке, застегнутой доверху. Еще все впереди. Абакару Гаджиеву еще и в голову не может прийти, что не художником он будет, а замечательным, подлинно одаренным агрономом и научит своих земляков разводить фруктовые сады прямо на отвесных горных склонах, не затрачивая для этого ни клочка столь дорогой, еще дедами на своих плечах принесенной из долины "ровной" земли. Открыто, доверчиво смотрит в неясное еще будущее Мустафа, даргинец из Цудахара.
Взглянем же теперь и на того, кто стоит в центре. Эффенди девятнадцать лет. Но он не просто молод - он выглядит мальчиком рядом со своими ровесниками. Судьба не плещет над ним своим белоснежным крылом. Через несколько дней его ждет трудная и небогатая радостями жизнь в глухом ауле, куда он едет учителем.
Но когда внимательно всмотришься в глаза юноши, в упор взирающие на нас, замечаешь вдруг непреклонную решительность в этом почти детском взгляде. За ней - то редкостное единство цели, которое, когда оно овладеет жизнью человека, прорезает все случайности, превозмогает все отклонения, пробивая себе дорогу с неукоснительным упорством.
Мы позволим себе сказать - чело его помечено некой печатью. Он, несомненно, принадлежит к тем редким натурам, которые достигают своей цели в ста случаях из ста - и только смерть есть то единственное препятствие, которое в силах остановить нетерпеливый их бег.
Не обязательно речь идет о тех, кого называют избранниками богов, - они могут оказаться и избранниками дьявола, и каких-нибудь более мелких демонов. Этих счастливчиков - назовем их пока условно так - легко распознать в любой толпе людей, большинство из которых легко отклоняется от своих путей случайными течениями - неожиданными или ожидаемыми помехами, вырастающими тут же, под их оробевшим взглядом, в неодолимые препятствия.
И людей смутно оскорбляет то безразличие к мелким и повседневным препятствиям, которое ясно написано прямо на лбу этих немногих и легко читается каждым. (Хорошо еще, если счастливчики выучиваются со временем скрывать это свойство или хотя бы смягчать его дразнящее действие!) Труднее всего, оказывается, простить то свободное и уверенное обращение со своей собственной жизнью, которое так откровенно доступно этим немногим, пока ломающее спину несчастье не встанет на их пути. Несомненно, гораздо привычнее верить в то, что жизнь все равно повернет по-своему, и жить в ожидании новых и наконец-то доподлинно неодолимых препятствий.
Нет, повторю снова, я не готовлю читателя к тому, чтобы назвать этих немногих божьими избранниками. Их собственный суд над собой может оказаться со временем много беспощаднее суда всех тех, мимо кого они прошли в свое время, не заметив их в чем-то, быть может, и справедливого осуждения, - прошли, откровенно, раздражающе поглощенные своей собственной жизнью.
Но оставим пока в стороне эти слишком тонкие и невыясненные обстоятельства. Перед нами юноша, почти мальчик. Дорога, раскрывающаяся под его ногами, далее теряется в тумане. Только он один предчувствует ее, но и он, разумеется, не знает, какой она окажется неровной.
Нет ничего легче, как, глядя на жизнь своего героя ретроспективно, рассуждать о чувствах юноши-мальчика. Мы знаем и середину и конец его пути, а он не знает. Нам грозит опасность навязать ему свое знание.
Но свидетельства современников, его письма, его дневники… Его взгляд, наконец, который трудно истолковать иначе…
И мы берем на себя смелость утверждать - да, он знает.
Он знает: все сбудется как по-писаному, он станет писателем.
III
Он уехал в кумыкский аул Аксай, и с первых же дней ему открылась такая страшная жизнь, о которой раньше он мог, пожалуй, разве что подозревать, разве что догадываться по рассказам старших.
Семейные отношения горцев, резкая граница, разделяющая жизнь мужчин и женщин, - все это впервые явилось ему здесь с такой наглядностью, с испугавшими его подробностями. До этого он никогда подолгу в ауле не жил, а отдельные разрозненные впечатления детства и юности не могли, конечно, его, лакца, поразить так, как поразили они, например, уже упоминавшегося нами наблюдательного и, главное, впервые столкнувшегося с этой жизнью русского ученого-путешественника Н. И. Кузнецова.
"Это было в Рутуле, - описывал ученый. - Каждый вечер, перед закатом солнца, сидели мы на высоком балконе Ахмед-бековского дома и пили чай. И в это время могли мы наблюдать следующую вечернюю деревенскую картину: с поля, с гор, по большой дороге возвращались домой в аул стада овец, ишаков разных мастей и оттенков; а из аула по той же дороге шли за водой, большею частью группами, реже поодиночке или попарно, женщины и девушки аула с большими кувшинами за спиною.
…И из богатой семьи, и из бедной - все идут за водой. Но никто на них не обращает внимания, как никто не обращает особого внимания на проходящее стадо ишаков, и они точно так же не обращают никакого внимания ни на кого - ни на встречных мужчин, ни на сидящих на балконе их начальника лиц. Как будто бы они составляют совершенно особый психический мир, которому так же мало дела до других людей, как проходящим по этой же дороге баранам или ослам. Все эти женщины идут с покрытыми большими платками головами. Лицо у них нe закрыто, и при встрече с мужчиной они лишь слегка отвернутся, либо опустят глаза в землю и даже не оглянутся назад, после того как мужчина прошел и их уже не видит, а они со свойственным женщинам любопытством могли бы безнаказанно и беспрепятственно осмотреть его, если он знакомый человек, позубоскалить промеж себя на его счет и т. п. Нет, положительно, мне кажется, горной женщине любопытство совершенно не свойственно", - восклицал ученый. Ему, видно, и в голову не приходило, что "безнаказанным" такое любопытство не могло остаться ни в каком случае, что полное внешнее равнодушие к мужчине, старание не заметить его и остаться незамеченной было единственной возможной формой поведения для аульской женщины, - и это самое "свойственное женщинам любопытство" могло оставаться все таким же неотъемлемым свойством, никак, однако же, не проявляясь внешне.
Что касается того, что и мужчины, по наблюдениям ученого, не обращают на проходящих мимо женщин внимания, то не забудем, что не только слово, но слишком откровенный взгляд мог быть истолкован как нанесенная женщине обида. А за убийство обидчика, если оно совершилось тут же, на месте нанесенной обиды, самой ли женщиной, отцом ли ее или мужем, по адату никакого наказания не полагалось…
Большинство адатов было, впрочем, направлено против женщин. Кумыкские адаты были в этом суровее, чем адаты многих других народностей Дагестана. В доме мужа женщина не имела никаких прав. Достаточно будет сказать, что с отцами мужей женщины прежде не говорили до смерти. Они не имели также права при посторонних мужчинах или при родственниках мужа брать на руки своего ребенка, а уж тем более ласкать его.
Так за одинаково глухими стенами домов и оград ("Дома окнами во двор, глухою стеною к улицам, как человек, ставший спиною к пыльному ветру" - так сказано об этих домах у Ю. Тынянова) шла эта скрытая от глаз посторонних жизнь. Там были законные обидчики и по закону (потому что обычай, адат имеет силу закона) совершаемые преступления.
Одно из них разыгралось почти на глазах Капиева. Весь год потом увиденное мучает его и переходит, наконец, на бумагу, становится рассказом, документальность которого не оставляет сомнений.
В рассказе описан хозяин дома, где поселился учитель, и его жена - Хадий.
"Чуть розовые от слез и бессонных ночей, прозрачно-голубые, с пугливыми взмахами черных ресниц глаза ее давно уже потеряли и силу, и свежесть, и смелость, потому что хоть двадцать три года Хадий, но в жизни она уже ни к чему не стремится и называет сама себя старухой. Каждый день муж избивает ее за каждую провинность.
- Сколько раз тебе говорил я: закрепи эту пуговицу! Забыла? Что же ты делаешь в моем доме, если и пуговицы не пришьешь?.. …А это что такое? Это сапоги твоего мужа или?.. - кричал раскрасневшийся Мурза, потрясая невычищенным сапогом.