Минский пленум проходил в дни, когда начавшаяся кампания по борьбе с "формализмом" в искусстве еще не добралась до литературы. Но уже в начале марта "дискуссия" началась в писательском союзе. Оба выступления Пастернака в "дискуссии" 13 и 16 марта опубликованы Е. Б. Пастернаком, а весь текст его выступлений тщательно и точно восстановлен Л. Флейшманом в главе "Бунт Пастернака" (книга "Борис Пастернак в тридцатые годы"). Не останавливаясь подробно на том, что говорил Пастернак, выделим три момента. Поэт заявил, что: 1) не понимает смысла газетной кампании; 2) считает бессмысленным применение терминов "формализм" и "натурализм" к современной литературе; 3) не верит в искренность критиков, "орущих об этом на один голос". Пастернаковские выступления нарушали сложившийся уже к 1936 году этикет литературных "дискуссий" (под этим словом уже давно подразумевалось вовсе не столкновение разных точек зрения, а именно "ор на один голос" – те, против которых "дискуссии" организовывались, получали в лучшем случае право на согласное и покорное покаяние, на самобичевание в терминах "дискуссии"), Пастернак же не только осмелился спорить, но поставил под сомнение правомочность этой "дискуссии" как таковой. Самое же поразительное заключается в том, что, несмотря на агрессивное противостояние Ставского и Кирпотина, пытавшихся даже прерывать Пастернака во время выступления, "последнее слово" осталось за ним – "дискуссия" фактически была прекращена.
Для самого Пастернака такой исход был, видимо, достаточно неожиданным. Выступая 28 октября 1936 года на обсуждении книги И. А. Новикова "Пушкин в Михайловском", поэт говорил: "Зимняя дискуссия нас всех напугала, и из осторожности уже ничего не знаешь, и о себе не знаешь <…> Я должен поздравить И.А. [Новикова] не только за этот громадный скачок вперед от вещей, ранее написанных, этого я не стал бы говорить, я не сумел бы судить, а просто за скачок вперед от состояния литературы хотя бы зимой. Тогда мне казалось, что мы такое отмочим. Было ощущение какого-то предела, и от этого предела мы отходим". Недавнее опубликование года Файманом материалов из архива НКВД ("Люди и положения: К шестидесятилетию дискуссии о формализме в искусстве") позволяет представить себе, почему же выступления Пастернака оказались более результативными, чем, казалось бы, спланированная кампания, руководить которой в Союзе писателей должны были зам. зав. отделом культпросветработы ЦК ВКП(б) А. И. Ангаров и секретарь Союза писателей В. П. Ставский. Документы показывают, что после первого выступления Пастернака 13 марта составители бумаг осторожно высказывают мнение, что Ставский не справился с возложенной на него задачей продемонстрировать существо "формализма" в текущей литературе. Похоже, важную роль сыграло и то, что в кулуарных разговорах практически все, чьи разговоры записали бдительные помощники (или сотрудники) органов, высказывались в поддержку сказанного Пастернаком – Б. Пильняк, В. Стенич, А. Гатов, Б. Губер, Н. Зарудин, Н. Замошкин, Е. Петров, даже более осторожная А. Барто, и та признала справедливость слов Пастернака. Единственный, кто безоговорочно враждебно отнесся к словам поэта, был Л. Никулин. Пастернак после выступления "имел длительную беседу" с Ангаровым "в одном из кабинетов правления ССП", где ему, очевидно, объяснили, что, "начав с критики методов ведения дискуссии", он "пришел к антисоветским, по существу, выводам". Одновременно Ставский готовил к 16 марта выступления "молодых писателей". Судя по протоколу состоявшегося заседания, ими были Г. Серебрякова и Г. Корабельников. Одновременно информаторы НКВД высказывали соображения о причинах позиции Пастернака: во-первых, предполагали, что Пастернак узнал о будто бы готовившейся против него в "Правде" "разносной статье" и "решил, не дожидаясь удара, сам перейти в наступление", во-вторых же, Пастернак будто бы узнал, что всей дискуссией о формализме в искусстве недоволен Горький (при этом сообщалось, что чекисты также располагали подобной информацией).
Состоявшееся 16 марта заседание мало что изменило в ситуации. "Покаянные" выступления Б. Пастернака и Ю. Олеши были восприняты собравшимися как продолжение спора с позицией В. Ставского. Речи Г. Серебряковой и Г. Корабельникова также не возымели должного действия, и хотя формально дискуссия вошла в необходимое русло, переломить сопротивление писателей властям, видимо, не удалось.
Время уже прямых нападок на Пастернака на писательских собраниях и в газетной печати начинается с осени 1936 года, их появление связано с процессом Зиновьева – Каменева в августе. Как известно, 21 августа в "Правде" было опубликовано письмо советских писателей в числе откликов на начавшийся процесс под внятным заголовком "Стереть с лица земли", среди шестнадцати подписей – В. Ставского, Л. Леонова, К. Федина, Н. Погодина и др. была и подпись Б. Пастернака. М. Цветаева в письме к А. Тесковой с ужасом отметила его присоединение к "прошению о смертной казни". В монографии Л. Флейшмана подробно разбираются причины, по которым Пастернак мог согласиться подписать это письмо, хотя уже летом 1937 года в куда более опасной обстановке поэт нашел в себе мужество категорически отказаться от подписания подобного "прошения". Однако уже из дневника А. Тарасенкова теперь стало очевидно, что подпись в газете появилась без согласия на то Пастернака: "По сведениям от Ставского, Б.Л. сначала отказался подписать обращение Союза писателей о расстреле этих бандитов. Затем, под давлением, согласился не вычеркивать свою подпись из уже отпечатанного списка".
Сам Тарасенков, очевидно, рассматривавшийся как адепт Пастернака (как мы можем догадаться по его дневнику), был вынужден 31 августа выступить на "активе" "Знамени" с критикой поведения поэта. Но еще 25 августа на заседании президиума Союза писателей, специально посвященном приговору Верховного суда над троцкистско-зиновьевским центром, на которое Пастернак, видимо, не пошел, вопрос о его поведении, судя по всему, специально обсуждался. В отчете 29 августа секретарям ЦК Л. Кагановичу, А. Андрееву и Н. Ежову функционеры отдела культпросветработы ЦК А. Ангаров и В. Кирпотин в частности сообщали: "Следует, однако, отметить как плохое выступление Олеши; он защищал Пастернака, фактически не подписавшего требования о расстреле контрреволюционных террористов, говоря, что Пастернак является вполне советским человеком, но что подписать смертный приговор своей рукой он не может".
В течение осени 1936 года Пастернак то оказывался мишенью газетных нападок в связи с переводами из Г. фон Клейста, то его новые книги и стихи объявлялись знаком потери мастерства. Кульминацией этого процесса стала речь В. Ставского 16 декабря 1936 года на Общемосковском собрании писателей, посвященном только что закончившемуся Чрезвычайному съезду Советов, где была принята новая конституция. В своей чрезвычайно грубой по отношению к Пастернаку (и не только к нему) речи Ставский поставил в вину поэту не только его переводы и новые стихи, но и слишком краткое и невразумительное выступление летом 1935 года на Парижском конгрессе защиты культуры, и главное – отказ выступить с осуждением книги А. Жида "Возвращение из СССР": "Я имею в виду факты из поведения Пастернака. Некоторым товарищам нравятся его заумные сплошь и рядом выступления, состоящие из чрезвычайно характерных междометий, которые сразу вспоминаются, когда взглянешь на Пастернака, появляющегося в качестве оратора на трибуне. Эти междометия затягиваются, приобретают свое особое значение и выражение смысловое.
[Далее о Парижском выступлении. – К.П.]: Почему он это произносит и что сие значит, такая речь? Почему Пастернак молчит? Почему, когда он выходит, – начинает мычать нечленораздельно?
[Наконец, о цикле "Из летних записок". – К.П.]: Это черт знает что, без возмущения нельзя об этом говорить. Я не буду приводить другие строчки этого поэта, которого некоторые люди провозглашали чуть ли не вершиной социалистической поэзии, я имею в виду доклад Бухарина на съезде. Что тут поэтического? Ничего общего с поэзией это дело не имеет. А почему мы молчим?
[И в конце, очевидно, главное обвинение. – К.П.]: Был у нас Андрэ Жид, который здесь кое с кем из литераторов встречался и разговаривал о том, что делается и, с их слов, очевидно, кое-что написал о Советском Союзе. А дальше мы имеем такие факты, как заявление Пастернака, в то время как вся писательская общественность возмущена этим двурушничеством в угоду фашистам, – находится Пастернак, который говорит, что книжка Андрэ Жида правильна. В этом доме и не так давно".
Ставский имел в виду разговор Пастернака все с тем же Тарасенковым, в дневнике которого читаем: "На банкете в честь новой конституции в ДСП (Доме Союза писателей. – К.П.) <…> разговор зашел почему-то об А. Жиде. Оба мы были в некотором подпитии, и формулировки звучали резко, определенно. Дело свелось к тому, что Б.Л. защищал Жида (речь шла о его книге, посвященной СССР).
Я резко выступал против нее. Если припомнить, что летом мне Б.Л. рассказывал о своем разговоре с А. Жидом, в котором тот отрицал наличие свободы личности в СССР, – то эти высказывания Пастернака приобретают определенный политический смысл. В результате этого разговора произошла резкая ссора <…> Позднее об этой нашей беседе, которую слышали многие (Долматовский, Арк. Коган и др.), говорил в своей речи Ставский".
Поведение Пастернака, а также писательская реакция на него и на речь Ставского оказались в поле зрения Управления государственной безопасности, что отражено в "Спецсправке о настроениях среди писателей" комиссара ГБ 3-го ранга Курского, составленной для наркома ГБ Н. И. Ежова:
За последнее время внимание литературных кругов было привлечено <…> резкой критикой поведения Пастернака в докладе Ставского на общегородском собрании писателей <…> В своей критике поведения Пастернака Ставский указал на то, что в кулуарных разговорах Пастернак оправдывал А. Жида. Б. Пастернак: "…Это просто смешно. Подходит ко мне Тарасенков и спрашивает: "Не правда ли, мол, какой Жид негодяй?" А я говорю: "Что мы с вами будем говорить о Жиде? О нем есть официальное мнение "Правды". И потом, что это все прицепились к нему – он писал, что думал, и имел на это полное право, мы его не купили". А Тарасенков набросился: "Ах так, а нас, значит, купили. Мы с вами купленные". Я говорю: "Мы – другое дело, мы живем в стране, имеем перед ней обязательства". Всеволод Иванов: "<…> Выходка Пастернака не случайна. Она является выражением настроения большинства крупных писателей". Пав. Антокольский: "Пастернак трижды прав. Он не хочет быть мелким лгуном. Жид увидел основное – что мы мелкие и трусливые твари. Мы должны гордиться, что имеем такого сильного товарища". Ал. Гатов (поэт): "Пастернак сейчас возвысился до уровня вождя, он смел, неустрашим и не боится рисковать. И важно то, что это не Васильев, его в тюрьму не посадят. А в сущности, так и должны действовать настоящие поэты. Пусть его посмеют тронуть, вся Европа подымется. Все им восхищаются". С. Буданцев: "<…> Десять лет тому назад было несравненно свободнее. Сейчас перед многими из нас стоит вопрос об уходе из жизни. Только сейчас становится особенно ясной трагедия Маяковского: он, по-видимому, видел дальше нас. Пастернак стал выразителем мнения всех честных писателей. Конечно, он будет мучеником – такова участь всех честных людей"".
Приведенные выдержки свидетельствуют не только о сохранявшемся к концу 1936 года свободомыслии писателей (за которое, впрочем, Гатов и Буданцев вскоре расплатились собственными жизнями), не только о том, что о разговоре с Тарасенковым донес, очевидно, не он, а кто-то из других собеседников поэта, но и о том, что несмотря на все признаки потери положения первого поэта, Пастернака все еще рассматривали как человека, с мнением которого и писательское, и государственное начальство вынуждено было считаться, что ему позволялось говорить то, за что другие были бы наказаны. Однако у самого Пастернака если в 1936 году еще и сохранялось подобное ощущение собственной позиции, что налагало определенные обязательства перед эпохой и современниками (об этом могут свидетельствовать, например, его выступления на президиуме правления Союза писателей 28 октября, где он по разным поводам вновь говорил о необходимости духовной и творческой свободы писателя), то уже в феврале 1937 года во время юбилейного Пушкинского пленума правления Союза писателей он выступил с уже цитировавшейся разъяснительной речью лишь принуждаемый к этому злобными нападками Д. Алтаузена, Д. Петровского и других, до этого пытаясь вовсе уклониться от участия в пленуме.
Новой позиции "затворника", избегающего официальных писательских мероприятий, немало способствовало получение Пастернаком в 1936 году дачи в Переделкине, где он с тех пор проводил не только летние месяцы, но и значительную часть зимы. Переделкинская жизнь писателей неоднократно становилась объектом неудовольствия инстанций, следивших за настроениями и поведением этой элитарной группы населения Страны Советов. В уже цитировавшейся январской 1937 года справке ГБ читаем:
"В свете характеризованных выше настроений писателей приобретает особый интерес ряд сообщений, указывающих на то, что Переделкино (подмосковный дачный поселок писателей), в котором живут Вс. Иванов, Б. Пильняк, Б. Пастернак, К. Федин, Л. Сейфуллина и др. видные писатели, становится центром особой писательской общественности, пытающимся быть независимым от Союза совет, писателей. Несколько дней тому назад на даче у Сельвинского собрались: Всеволод Иванов, Вера Инбер, Борис Пильняк, Борис Пастернак – и он им прочел 4000 строк своей поэмы "Челюскиниана". "Чтение, – рассказывает Сельвинский, – вызвало большое волнение, серьезный творческий подъем <…>" Аналогичная читка новой пьесы Сейфуллиной для театра Вахтангова была организована на даче Вс. Иванова. Присутствовали Иванов, Пильняк, Сейфуллина, Вера Инбер, Зазубрин, Афиногенов, Перец Маркиш, Адуев, Сельвинский и Пастернак с женой <…> В беседе после читки почти все говорили об усталости от "псевдообщественной суматохи", идущей по официальной линии. Многие обижены, раздражены, абсолютно не верят в искренность руководства Союза советских писателей, ухватились за переделкинскую дружбу как за подлинную жизнь писателей в кругу своих интересов".
В мае 1937 года в записке секретарям ЦК Сталину, Кагановичу, Андрееву, Жданову и Ежову из отдела культпросветработы ЦК Ангаров и Тамаркин также информировали об атмосфере в Переделкине: "<…> В Переделкино, где живет около 40 семей писателей, в числе которых 15 коммунистов, беспартийные писатели отдельно от коммунистов обсуждают вопросы, связанные с их работой и работой своего союза, договариваются о единых выступлениях и т. д. С другой стороны, и коммунисты мало интересуются жизнью, работой и настроениями писателей. Появление того или иного коммуниста в квартире беспартийного писателя связано обычно с проведением той или иной кампании. Не удивительно, если в настроениях "переделкинцев", где живут Пильняк и Пастернак, много чуждого и наносного <…>".
Пристальное внимание партийных и чекистских властей, недовольных бесконтрольностью переделкинской жизни писателей, именно к Пастернаку в последующие месяцы 1937 года и в дальнейшие годы лишь усугублялось поведением поэта. В начале лета 1937 года произошел знаменитый эпизод, когда вопреки воле Пастернака его подпись появилась среди других в "Правде" под требованием расстрела Тухачевского, Якира и др. Увидев газетную страницу, он отправился к Ставскому добиваться (естественно, безрезультатно) печатного опровержения.
Для начала 1938 года были уже абсолютно естественны в отношении Пастернака те показания, которые ленинградские чекисты выколачивали из Бенедикта Лившица: "<…> Мы активизировали формализм в поэзии. Опираясь на бухаринский доклад, работа советских поэтов вредительски ориентируется на творчество Пастернака как на вершину советской поэзии. <…> Наряду с этим нами было отодвинуто на задний план творчество Маяковского как якобы технически несовершенное и устарелое".
Еще более обострили отношения Пастернака с властями судьбы его друзей, грузинских поэтов – покончившего с собой накануне ареста Паоло Яшвили и арестованного осенью 1937 года Тициана Табидзе (он был расстрелян через несколько дней после ареста, но никто из его близких и друзей не знал об этом до середины 1950-х годов). Пастернак, насколько известно, уже не пытался сам ходатайствовать об освобождении, как он это делал неоднократно в 1920-х и первой половине 1930-х годов. Вероятно, к 1937 году стало ясно, что его заступничество пользы принести не может. Напротив, сами его переводы грузинской поэзии становятся в эти годы мишенью политических обвинений. Так, 15 марта 1938 года писательница-доносчица О. Войтинская "считала партийным долгом" информировать А. А. Жданова, что "в Грузии все было передоверено Пастернаку и Мирскому, тесно связанным с группой шпиона Яшвили". Это она ставила в ряд грубых просчетов "в системе руководства национальными литературами".
Пастернак стремился всячески поддерживать семьи репрессированных друзей, нисколько не скрывая своего к ним участия, что в те годы само по себе было достаточно вызывающим поступком. Недавно было опубликовано датирующееся предположительно 1940 годом прошение от лица жены Табидзе – Нины Александровны на имя Л. Берии, которое, видимо, не только переписано рукой Пастернака, но и непосредственно им составлено: