Спроси меня, что я узнал, и я тебе отвечу. Я узнал, что этот гарнитур сделал один московский ювелир, очень талантливый и, кроме того, знающий (это важно!) человек. От своего деда, тоже ювелира, это в их роду семейная профессия, этот молодой человек унаследовал набор дореволюционных клейм. На досуге, для собственного удовольствия, он работает "под старину", то есть делает украшения, в точности копируя работу старых мастеров, и ставит старинные клейма. К чести молодого человека надо сказать, что он не обманывает своих заказчиков, говорит им правду и берет за работу по двойному тарифу. А то и по тройному, в зависимости от сложности работы. Клейма он ставит для того, чтобы заказчики могли хвалиться перед знакомыми тем, что по случаю купили уникальную вещь. Но дело не в клеймах и не в тарифах. Дело в том, что я нашел его и сделал заказ на золотые серьги с изумрудом и перстень к ним. Боже упаси - не в точности такие, как у Софьи Алтеровны! Я попросил сделать что-то очень красивое, потому что ничего иного не могу дарить моей любимой жене - только самое лучшее и самое красивое. Ювелир предложил сделать, как он выразился, "ажурное изделие" и карандашом нарисовал мне, что он имеет в виду. Мне понравилось, уверен, что тебе тоже понравится. Замечательная работа. Клейма тоже стоят. "Дарить козу, так с ведром", - говорили у нас в Гуре, так что я уже сочинил для тебя замечательную историю о том, как в Киеве после нашего выступления ты встретила вашу старую знакомую, которая качала тебя на руках, бывшую богачку, и она сделала тебе такой царский подарок. Или говори правду - говори, что муж подарил, а я стану загадочно отмалчиваться в ответ на вопросы и разводить руками. Где, мол, купил, там уже нет, штучная вещь. Вещи действительно штучные, потому что других таких нет. Я буду поддерживать знакомство с этим ювелиром (имени его я нарочно не называю, потому что старинные клейма - дело немножко скользкое) и время от времени стану заказывать у него для тебя, золотая моя, подарки. Об одном только прошу меня не спрашивать - о том, сколько стоит. Ты же знаешь, дорогая моя, что я тебе на этот вопрос не отвечу. "Гульден, еще гульден и еще немножко", - говорили у нас в Гуре.
Да, кстати, не волнуйся насчет того, что перстень не подойдет по размеру. Я же не вчера родился на свет, несмотря на то что часто произвожу впечатление непрактичного человека. Я сообразил отнести ювелиру одно из твоих колец, чтобы он снял мерку. И не волнуйся по поводу серег, любовь моя. Они не тяжелые, они просто воздушные. Не могу на них налюбоваться. На всякий случай я попросил Ирочку примерить серьги, чтобы узнать, удобны ли они. Вот почему Ирочка знает о приготовленном для тебя подарке. Ирочка сказала, что не чувствует этих серег. Они очень ей понравились, что хорошо - буду знать, какой подарок сделать ей на день рождения. В письмо я вкладываю рисунок ювелира, чтобы ты представила, о чем я веду речь. Это подарок не к какой-то дате и не к празднику, это подарок без повода. Мне захотелось порадовать мою милую женушку, и я позволил себе такое удовольствие. О, какое же это удовольствие - делать подарки тебе, любимая моя! Если бы мог, то подарил бы тебе все сокровища мира, весь мир бросил бы к твоим ногам. Ты сейчас скажешь: "Солидный человек, а пишет такие глупости, словно ему шестнадцать лет, - как можно бросить к ногам весь мир?" Но это не глупости, просто я не могу найти подходящих слов, чтобы выразить мою любовь к тебе. Вот и прибегаю к подобным выражениям. Как выразить? Сказать "сильно"? Но я же люблю тебя сильнее сильного, люблю такой великой любовью, которую невозможно сравнить ни с чем! Мне кажется, что вся любовь мира заключена в моем сердце. Вот видишь, снова пишу глупости, потому что на самом деле любовь заключена не в сердце, а в голове. Про сердце кто-то придумал, и так пошло́.
Люблю тебя так, как только я умею любить, драгоценная моя, ненаглядная моя Аида! С нетерпением жду твоего возвращения. Не спрашивай, пожалуйста, что мне привезти. Привези себя, и этого будет достаточно!
Люблю тебя, обнимаю тебя, целую тебя тысячу раз!
Твой В.
27 июля 1956 года
Дорогая моя Аида!
Мне надо выговориться, доверить свои чувства хотя бы бумаге, раз я не могу рассказать тебе с глазу на глаз, поэтому пишу тебе это письмо.
Говорят же: "К субботе новость". Вот и я получил новость. Очередную неприятную новость от моего вечного оппонента. Не знаю, почему уважаемый человек, ученый, профессор, вдруг вздумал критиковать меня в своих выступлениях. Удивляюсь - неужели ему мало того почета, который он имеет, что он старается добавить, "разоблачая" меня? Что он надеется обрести, когда публично унижает меня? Уважение? Славу? Мне кажется, что все дело в славе, точнее, в его зависти к моей славе. Как же! Останови на улице любого, и он утвердительно ответит на вопрос "знаете ли вы Вольфа Мессинга?". А о профессоре К. может знать только один из тысячи, если не меньше. Вот он и завидует, вот и старается опорочить меня. Знаешь, что больше всего ранит меня во всей этой истории с "разоблачениями"? То, что на меня нападает свой брат еврей. Я далек от идеи всеобщего еврейского братства, я понимаю, что в каждой нации есть и хорошие, и плохие люди, но обида от еврея для меня вдвойне больнее. Мало того, К. еще и ссылается на одного из тех, кто со мной работал, когда называет меня "артистом". У него это слово звучит как бранное. Мессинг - артист, он улавливает незаметные другим движения и т. п. Вот мне рассказали о еще одном выпаде в мой адрес, и я снова расстраиваюсь. Как ты знаешь, от публичной дискуссии со мной К. наотрез отказывается. Лазарь хотел вмешаться (он знаком с К.), но я сказал ему: "Не надо, прошу тебя, оставь меня подобно порогу, пускай меня попирает всякий". Повлиять на К., переубедить его не получится. Зато он станет трепать и Лазаря и рассказывать, как Мессинг подсылает к нему "парламентеров". О, этот человек умеет из всего извлечь пользу, много пользы.
Кто бы научил меня не расстраиваться по пустякам? Ведь это, в сущности, пустяк, а я расстраиваюсь. Мне доверяли и доверяют такие люди, до которых К. так же далеко, как далеко гусю до раввина. Но я же не могу рассказывать об этом, ты понимаешь. Вот как научиться спокойно реагировать на выпады в мой адрес? Завидую толстокожим людям. Взять хотя бы портного Осипа Давыдовича. Чтобы ни случилось, он спокоен как скала. Заказчик устроит скандал, дочь разведется с мужем, обокрадут квартиру - он всегда говорит: "ничего, ничего, все пустяки, это дело не стоит слез". Так и вижу, как на своих собственных похоронах наш Осип Давыдович приподнимается и говорит плачущим: "Все пустяки, это дело не стоит слез". Я однажды спросил у него, как мне научиться такому непоколебимому спокойствию, и услышал в ответ, что надо таким родиться. Та же история, что и с моим даром. Только мне от моего дара одни сложности, а Осипу Давыдовичу - благо.
Вот, пожаловался тебе, драгоценная моя, и чувствую, что начинаю успокаиваться. Ты, любовь моя, мое спасение и мое утешение. Уже не думаю о К. с раздражением, а снисходительно жалею его. У него нет такой милой жены, как у меня. Жену его, правда, я не видел, но дело не в этом, дорогая моя Аидочка, а в том, что другой такой, как ты, нет на всем белом свете. Ты сокровище из сокровищ и награда из наград. Какая бы ни была жена у К. (если она вообще у него есть), ей с тобой не сравниться. Даже пусть и не пробует.
У К. нет ни такой жены, как у меня, ни такого дара, как у меня, ни такой известности. Он несчастлив и потому злобствует. Известно же, что счастье располагает к добру, а несчастья заставляют злиться. Пусть себе говорит обо мне что хочет! Мне нет до этого дела. У русских есть на этот случай хорошая поговорка про собаку и ветер. Во всяком случае, дорогая моя, я постараюсь впредь так думать и, может быть, не стану так сильно расстраиваться. Впрочем, еврей и из расстройства извлечет пользу. Всякий раз, когда я узнаю о том, что К. снова высказывался в мой адрес, я придумываю новые опыты. Очень интересные опыты. В пику ему. Вот и сейчас придумал один. И хочу спросить тебя - нет ли в русской литературе какой-нибудь басни про человека, который не верит в очевидное? Что-то наподобие стишка про Шимеле-дурачка. Она бы очень мне пригодилась во время этого опыта. Спрашивал у Ирочки, но та ничего подходящего вспомнить не смогла. Лучше бы не спрашивал (надо было сообразить раньше), потому что Ирочка начала горевать о сожженной в блокаду библиотеке своего мужа и расстроилась.
Прости за грустное письмо, дорогая моя. Даже думал - стоит ли отправлять его или нет, но все же решил отправить. Ты же знаешь, что я предпочитаю доводить начатое до конца. К тому же между своими стенаниями я написал о любви к тебе, а такое письмо разорвать и выбросить уже не поднимется рука.
Начал плохо, но закончу хорошо. Дорогая моя, на фоне того, что ты у меня есть, на фоне этого огромнейшего (и совершенно незаслуженного!) счастья все мои неприятности выглядят ничтожными и не заслуживающими внимания. Тьфу на неприятности! Тьфу на плохих людей! Тьфу на К.! (он достоин отдельного плевка, не буду жадничать). У меня есть ты, любовь моя, и от этого я счастлив безмерно. Одарив меня с рождения, на середине жизни Бог послал мне другой дар, еще более уникальный, чем первый. Хвала Ему за все, что он для нас сделал!
Драгоценная моя! Непременно сохрани это письмо и показывай мне всякий раз, когда я стану сердиться по пустякам.
Целую тебя крепко, любовь моя!
Твой В.
P. S. Египетский президент (рука так и хочет написать: "Чтобы он сдох!", но я знаю, что это случится ой как нескоро) национализировал Суэцкий канал, как я и предсказывал в предыдущем письме. Об этом пишут с таким восторгом, как будто в Египте уже наступил рай. Никогда там не будет ни рая, ни чего-то хорошего. Эта земля проклята на вечные времена. Но если ты покажешь письмо вместе со штемпелем на конверте К., то он скажет: "Подделка!"
В.
14 сентября 1956 года
Дорогая Аида!
Попасть в больницу в канун Йом-Кипура - вот это счастье! Настоящее еврейское счастье, про которое моя бабка Рейзл, да будет благословенна ее память, непременно сказала бы: "При таком счастье никакого горя не надо". У нас в Гуре был один сапожник, который приходил в синагогу только в Йом-Кипур. Благочестия в нем было не больше, чем в его молотке. И надо же было такому случиться, чтобы он умер в тот момент, когда читали Кол-Нидрей. На этом основании его сочли праведником из праведников и похоронили с таким почетом, которого не всякий цадик удостаивался.
Меня продержат здесь десять дней. Что ж, я не могу с этим спорить. Видимо, есть какой-то высший, непонятный мне смысл в том, чтобы я провел Йом-Кипур здесь. Ко мне относятся с большим вниманием. Поскольку здесь в реанимационном отделении нет палат, а только один большой зал, меня отгородили ширмой. Это создает некоторую иллюзию уединения. Сильно мешает шум, но с этим приходится мириться. Постоянно кого-то привозят или увозят, постоянно кого-то лечат, некоторые пациенты кричат или громко стонут. Но можно заткнуть уши ватой. Мне дали вату, мне приносят чай, как только я попрошу, только дают некрепкий, потому что крепкий вреден для сердца. Аппетита нет, но это естественно.
Пусть тебя не пугают страшные слова "реанимационное отделение", драгоценная моя! Я здесь только потому, что за мной хотят пристально наблюдать два-три дня. У меня все в порядке, я чувствую себя хорошо, настолько хорошо, насколько это возможно в моем состоянии, но мне пока что не разрешают вставать и постоянно ставят капельницы. Ужасно нудное занятие - лежать под капельницей, скажу я тебе. Но повторяю, что ничего страшного нет. Доктора скажут тебе то же самое, но ты можешь им не поверить. Поверь мне. Клянусь тебе, что конец праздника я проведу дома. Кроме сердца, докторов беспокоят мои легкие, но я знаю, что и с легкими тоже все в порядке. Пусть не в полном, но более-менее все хорошо. Не волнуйся, драгоценная моя, умоляю тебя. Нет никаких поводов для волнения. Мне, в конце концов, пятьдесят семь лет (как славно мы отпраздновали мой день рождения, всегда хорошо, но в этом году особенно!), так вот, возраст у меня солидный, вдобавок то, что мне пришлось пережить, порядком потрепало мой организм. Каждый день пути из Польши в Советский Союз можно считать за год. Но не беспокойся, любимая моя, твой муж еще бодр и полон сил. Ты хочешь доказательств? Пожалуйста - смотри, какое длинное письмо пишу я и как четок мой почерк. Разве это почерк ослабленного болезнью человека?
Теперь о деле. Драгоценная моя, меня беспокоит судьба моего архива. Ночью, когда я лежал под очередной капельницей, меня вдруг охватило сильное беспокойство по поводу моих бумаг. А беспокойство такого рода никогда не бывает напрасным, я в этом давно убедился. Моему архиву опасность угрожает с трех сторон. Мои враги-"разоблачители" хотели бы уничтожить его, чтобы после меня не осталось бы никакой памяти. Те, кто пытается подражать мне, могут надеяться найти в моих бумагах что-то полезное. Много полезного! Эти наивные прохиндеи (да, дорогая моя, прохиндеи тоже могут быть наивными и недалекими) тоже не верят в то, что у меня есть особый дар. Они убеждены, будто я владею изощренными способами обмана публики. Третью, и самую сильную опасность представляют те, кого я не хочу называть, потому что тебе и так все ясно. Им нечего опасаться, но из предосторожности многое может быть сделано.
Больница оказала на меня удивительное действие. Или все дело было в капельнице? Когда смотрю на то, как капли падают одна за другой, впадаю в состояние невероятной отрешенности. Редко бывает так, что я вижу свое будущее столь же ясно, как и чужое. Для этого, как тебе известно, нужна особая концентрация усилий и отрешенность. Свое можно увидеть лишь в том случае, если получится посмотреть на самого себя словно со стороны. Прошедшая ночь была одной из самых богатых на видения ночей в моей жизни. Я даже испугался - уж не последняя ли это ночь в моей жизни? Но увидел, что, слава Богу, далеко не последняя, но на эту тему прошу тебя мне вопросов никогда не задавать, любимая моя. Есть знание, которое может быть только моим и ничьим больше.
Пока доктора и медсестры возились со мной (сменяли капельницы, измеряли давление, снимали кардиограммы), я мысленно переносился все дальше и дальше. О том, что я увидел, мы еще поговорим, когда я вернусь домой, но сейчас у меня к тебе срочная просьба. Возьми мешок, сложи туда все мои папки, оберни клеенкой для сохранности и отвези к нашему Львенку. Пусть мои бумаги хранятся там до моего возвращения домой. Сейчас они никому, кроме меня, не нужны и никому, кроме меня, не опасны, но придет время - и их станут внимательно изучать. Сначала, как водится, начнется с журналистов, а следом за ними моим архивом займутся ученые. Это случится через шестьдесят лет. Не знаю, какое слово здесь употребить - "только" или "уже"? С точки зрения истории человечества шестьдесят лет - это даже не песчинка в часах, это тысячная доля той песчинки. С моей точки зрения, это почти что вечность. Шестьдесят лет! Я не Моше, чтобы дожить до ста двадцати! Но лучше поздно, чем никогда. Я видел, как мой архив издают отдельной книгой, видел свой портрет на обложке, видел, как люди читали эту книгу. Увиденное так мне понравилось, что сердце сразу стало биться ровно и тяжесть в груди исчезла. Ты же знаешь, любимая моя, как важно для меня не быть забытым навечно и не остаться в памяти людей ловким обманщиком. Ты скажешь: "Не о людской памяти надо думать, когда тебя привозят в больницу" и будешь тысячу раз права, драгоценная моя. Совсем не об этом следует думать на больничной койке в канун Йом-Кипура! Я бы и не думал бы сейчас об этом, если бы вдруг не начал бы беспокоиться за свой архив. Ирочка в санатории, я в больнице, тебя постоянно нет дома - мало ли что может случиться. Мне вообще не стоило держать свои папки дома. Мы часто бываем в отъезде, а архив мне постоянно не нужен. Он, если уж говорить честно, самому мне не нужен. Я же собираю его для будущих поколений. По возвращении домой я заберу папки, переберу все бумаги, отделяя важное от не очень важного, и помещу архив туда, где я буду за него совершенно спокоен. В Польше до войны была такая удобная вещь, как сейфы в банках. Заплатишь за год или за десять, получишь ключ, положишь все свои ценности - и живи спокойно. Один ключ у тебя, другой у банка, сейф открывается только двумя ключами сразу, банк надежно охраняется, а что самое главное - все можно сделать анонимно. Никто не знает, кто держит свои ценности в этом сейфе, Вольф Мессинг или Пинхас Шайнер.