Ахматова. Юные годы Царскосельской Музы - Юрий Зобнин 33 стр.


Елена Ивановна Страннолюбская была замечательной женщиной. Дочь известного военного и общественного деятеля, она, выйдя замуж за одного из основателей Бестужевских курсов, всю жизнь провела в общении с выдающимся представителями российской научной, военной и творческой элиты. Страннолюбская училась в Оксфорде, была талантливой переводчицей и увлекательным собеседником. Неизвестно, насколько она отмечала среди круга своих друзей Андрея Антоновича Горенко во время замужества, однако теперь, овдовев, потянулась к нему в поиске если не любви, то поддержки.

Славная мудрость Мартина Лютера, что wer nicht liebt Wein, Weib, Gesang, der bleibt ein Narr sein Leben lang, была во все годы жизни не чужда Андрею Антоновичу. Это было известно всем близким статского советника, включая жену и детей, которые давно смирились с такой особенностью натуры главы семейства. Любовные истории иногда прорывались в семейный быт, производили там протуберанцы, но всегда неизменно угасали и расточались без следа, не мешая дальнейшему жизненному течению возвратить всё, поколебленное очередной ссорой, на круги своя. Но Страннолюбская, разменявшая шестой десяток, никак не могла стать объектом необоримого эротического вожделения жизнелюбивого черноморца, умудрённого и, надо полагать, отчасти успокоенного прожитыми годами. К тому же Елена Ивановна была нехороша собой – рядом со статным чиновником особых поручений она казалась горбуньей. Очевидно, речь шла не о бурной страсти, а о возникшей тесной душевной близости двух немолодых людей, проживших жизнь внутренне одинокую и вдруг, на закате её, нашедших полное понимание, сострадание и поддержку друг в друге.

И это явилось совершенной катастрофой для всех прежних родственных связей Андрея Антоновича. Семья Горенко, уже миновавшая, казалось, все подводные рифы и бури житейского плавания, в 1904 году вдруг стала постепенно, но бесповоротно рушится и рассыпаться. Царскосельские сплетники толковали, что статский советник чуть ли ни открыто "живёт на две семьи". По комнатам верхних апартаментов дома Шухардиной вновь часами раздавалась неумолчная дробь: Инна Эразмовна, погрузившись в задумчивую прострацию, как обычно, барабанила пальцами по столешнице. А выросшие дети, сочувствуя матери, с недоумением и неприязнью смотрели на отца во время его редких появлений в родных царскосельских пенатах.

Ахматова навещала опальную Инну при любом удобном случае. У Штейнов постоянно гостили Мейер, Селиверстов, Варшавский и прочие участники студенческой bande joyeuse, а по четвергам устраивались "журфиксы", на которые приезжали петербургские знакомые, читали стихи, пили чай с пряниками, болтали. Под Новый год сестра Штейна Наталья (гимназическая подруга Инны) вышла замуж за Валентина Анненского и та же студенческая компания стала собираться и в их комнатах на нижнем этаже директорских апартаментов в здании Николаевской гимназии. Принимали тут, разумеется, солиднее. Чай пили в общей столовой "наверху", где подавал директорский лакей в белых перчатках, а иногда, на понедельничные "журфиксы", старший Анненский сам спускался к молодёжи. "Папа меня не пускал ни туда, ни сюда, – вспоминала Ахматова, – так что мама меня по секрету отпускала до 12 часов к Инне и к Анненским, когда папы не было дома".

Обращал ли "поэт Ник. Т-о" внимание на высокую, замкнутую гимназистку во время поэтических вечеринок на половине сына? Ахматова неоднократно рассказывала историю, из которой вроде бы следует, что с сёстрами Горенко Иннокентий Фёдорович был знаком ещё до замужества Инны:

Когда Инн<окентию> Фёдоров<ичу> Анненскому сказали, что брат его belleflle Наташи (Штейн) женится на старшей Горенко, он ответил: "Я бы женился на младшей". Этот весьма ограниченный комплимент был одной из лучших драгоценностей Ани.

И. Ф. Анненский вполне мог составить мнение о "младшей Горенко": у него учились братья Ахматовой Андрей и Виктор Горенко, а будущий ахматовский beaufrère Штейн дружил с его сыном с 1901 года. После одесского лета Ахматова на "журфиксах" наверняка читала какие-то собственные стихи, то есть была заметна вдвойне: и как самая юная во всём собрании, и как выступающий автор. С другой стороны, сложно предположить, что, удостоившись непосредственного внимания старшего поэта, Ахматова впоследствии никак не обмолвилась бы о том, а хранила в памяти как свою "лучшую драгоценность" лишь "весьма ограниченный комплимент", полученный из вторых рук – либо со слов Штейна, либо со слов В. И. Анненского-Кривича. Тем не менее, Ахматова несколько месяцев находилась среди ближайшего анненского окружения, была вхожа в дом – это можно сказать наверняка. И это уже немало.

15 ноября 1904 года Сергей фон Штейн присутствовал на докладе Анненского-старшего о лирике К. Д. Бальмонта в петербургском неофилологическом обществе и был свидетелем ожесточённой полемики докладчика со старой университетской профессурой, не переносившей "декадентства". Защитник Бальмонта был разруган тогда "до последнего предела". Вернувшись в Царское Село, взволнованный Штейн, застав у жены свояченицу, с жаром рассказывал сёстрам об этом поединке, и Ахматова отмечала переживания, испытанные ею во время его рассказа, среди своих первых по-настоящему сильных "литературных впечатлений". Поэзию Бальмонта она потом, по словам Тюльпановой, "прилежно изучала". А вот стихотворения Александра Фёдорова, о котором Ахматова, разумеется, рассказывала своим новым друзьям, особого успеха тут не имели. Большинство участников литературных "журфиксов" склонялись к "новой литературе", хотя читательские пристрастия и были различны. "Конечно, никто, вероятно, и не ждёт, что у нас был тогда "абсолютный вкус", – писала Ахматова. – До Надсона и Вербицкой мы, правда, не докатились, но весьма модного среди молодёжи Апухтина прочитывали и проглатывали без особого отвращения тогдашние французские романы, вроде Бурже, Прево, Жип (я имею в виду 900-е годы, в 10-х всё уже было иначе)".

"Новой поэзией" был увлечён и Гумилёв, с которым Ахматова продолжала видеться постоянно. Он подписался на критико-библиографический ежемесячник "Весы", который выходил в Москве под редакцией Валерия Брюсова. Постоянными авторами журнала (под собственными именами и под псевдонимами) были Бальмонт, Андрей Белый, Вячеслав Иванов, Юргис Балтрушайтис, эпизодически выступали Розанов, Александр Блок, Фёдор Сологуб, Алексей Ремизов, Георгий Чулков и модный критик-скандалист Корней Чуковский. Парижским эмиссаром "Весов" являлся некий Максимилиан Волошин, который, как видно, имел обширные связи в среде французских литераторов и художников и стремился привлечь их к сотрудничеству. Отчёты о немецком искусстве присылал из Берлина художник Максимилиан Шик. Таким образом, читатель "Весов" был в курсе всех заметных новинок не только отечественного, но и европейского символизма.

Писатели-символисты, по словам французского поэта Мореаса, должны были прежде всего перенести внимание с внешних форм жизни на её внутренние процессы. Вместо "слова-понятия" они вели поиски "слова-символа", позволяющего обозначить всю сложность изменчивого до непостижимости мироздания. "Отсюда, – заключал Мореас, – непривычные словообразования, периоды то неуклюже-тяжеловесные, то пленительно-гибкие, многозначительные повторы, таинственные умолчания, неожиданная недоговорённость…". Начитавшись "Весов", Гумилёв в невероятно туманных стихах (там фигурировали всесожжения на "жертвенных алтарях", "девы-дриады", "Белый Всадник", "Венценосная Богиня" и "мировые волны", сотрясающие "радостный эфир") воспел свой любовный разрыв с гимназисткой Марианной Поляковой. Мировая трагедия заключалась в том, что возмущённая Полякова в эти осенние дни, действительно, постоянно пламенела гневом, видя рядом с Принцем Огня некую Бледную Жену:

Кто объяснит нам, почему
У той жены всегда печальной
Глаза являют полутьму,
Хотя и кроют отблеск дальний?

Зачем высокое чело
Дрожит морщинами сомненья,
И меж бровями залегло
Веков тяжёлое томленье?

И улыбаются уста
Зачем загадочно и зыбко?
И страстно требует мечта,
Чтоб этой не было улыбки?

Зачем в ней столько тихих чар?
Зачем в очах огонь пожара?
Она для нас больной кошмар,
Иль правда, горестней кошмара.

Обиду Поляковой понять было можно. Встречи Ахматовой с Гумилёвым, регулярно дежурившим в половине третьего на Леонтьевской в ожидании последнего звонка ("Пойдёмте в парк, погуляем, поболтаем!"), уже привлекли заинтересованное внимание. Одноклассницы, насмешничая, судачили о "парочке". Ни признаний, ни клятв не было произнесено, и ничто в их бесконечных хождениях вдвоём не напоминало гимназических любовных свиданий. Сторонний взгляд принял бы их, скорее, за почтительного кузена с трогательной кузиной, "витающих", по словам Ахматовой, "в таинственных высях и имеющих некоторые смутные обязательства по отношению друг к другу". Она уже считала само собой разумеющимся, что Гумилёв постоянно находится где-то рядом на правах родственного существа и величала его "названным братцем". Он, действительно, стал своим в семействе Инны Эразмовны – с ним крепко подружился Андрей Горенко. Оба были "николаевскими" гимназистами, бывали друг у друга, и, навещая дом Шухардиной Гумилёв, естественно, запросто встречался там с Ахматовой:

Н<иколай> Г<умилёв>, – вспоминает Срезневская, – был дружен с Андр<еем> Андр<еевичем> Горенко, который был единственным тонким, чутким, культурным, превосходно образованным человеком на фоне царскосельской молодёжи – грубой, невежественной и снобической. Андрей Андр<еевич> Горенко прекрасно знал античную поэзию, латинский язык. Он понимал стихи модернистов и был одним из немногих слушателей стихов Н. Г. Н. Г. вступал с ним в обсуждение и своих стихов и всей современной поэзии.

Гумилёв познакомился и со Штейнами и даже был вместе с Ахматовой и всей их студенческой компанией на историческом представлении американской танцовщицы-босоножки Айседоры Дункан, выступавшей в зале петербургского Дворянского собрания (нынешней Филармонии) 13 декабря 1904 года. Посмотреть на новаторскую хореографическую трактовку музыки Шопена пришли тогда великие князья Владимир Александрович и Борис Владимирович, министерские политики, общественные деятели и представители творческой интеллигенции, в том числе – будущие создатели нового русского балета С. П. Дягилев и М. М. Фокин. Двадцатисемилетняя Дункан была в ударе, партер, по сообщениям газетных репортёров, "бурно реагировал", а студенческая и курсисткая толпа, заполнявшая хоры, неистовствовала. "Для Дункан общепринятое понятие "танец" абсолютно не подходит, – писал журнал "Театр и искусство" (1904. № 51). – Это полуобнаженная девушка, появляющаяся на освещённой сцене в полупрозрачной греческой тунике и дающая полную свободу движениям своего тела. Она босая, ничто не стесняет ее движений. Пропорционально сложенная фигура. Её внешность нельзя назвать выдающейся, но у неё очень привлекательное, спокойное лицо. Тем не менее, первое впечатление очень сильное из-за необычности увиденного".

Воскрешая в памяти эти последние месяцы рокового 1904 года, Ахматова обычно вспоминала их совместное с "названным братцем" участие в благотворительном спектакле в клубе на Широкой улице, катание на коньках, посещение литературного вечера, который устраивали Штейн и его университетские друзья в зале Артиллерийского собрания в Софии, а также – "несколько спиритических сеансов у Бор<иса> Мейера (к которым Гумилёв отнёсся весьма иронически)". Дело было, понятно, под Рождество, когда суровая к гадальщикам русская церковь, вспоминая святых царей-волхвов Каспара, Валтасара и Мельхиора, меняет гнев на милость. Можно не сомневаться, что собравшаяся у Мейера молодежь ворожила, как полагается, "на суженого". К их услугам был богатейший арсенал традиционной народной магии: на воске, с башмачком, с зеркалом при свечах, с зеркалом на перекрёстке, с лодочкой и т. д. Впрочем, возможно, вместо этой вульгарной архаики, они действительно прибегали к благородному столоверчению, – но цель действа оставалась все той же:

Суженый-ряженый,
Мне судьбой предсказанный,
Ряженый-суженый!
Приди со мной ужинать…

Как можно понять, на "магическом собрании" в доме Мейеров зеркала или духи нагадали Ахматовой что-то такое, что заставило её впервые по-иному взглянуть на своего "названного братца". Тот был по обыкновению наигранно невозмутим, но это "что-то", явившееся вдруг путем нехоженым, лугом некошеным, было настолько невероятным и значительным, что обычная светская маска показалась суеверной Ахматовой "весьма иронической". Гумилёв же только кривил улыбкой губы. А на следующий день неожиданно явился в Безымянный переулок с целым коробом рождественских подарков. "Я купил у Александра на Невском, – вспоминал он, – большую коробку, обтянутую материей в цветы, и наполнил её доверху, положил в неё шесть пар шёлковых чулок, флакон духов "Коти", два фунта шоколада Крафта, черепаховый гребень с шишками – я знал, что она о нём давно мечтает – и томик Тристана Корбьера "Жёлтая любовь". Как она обрадовалась! Она прыгала по комнате от радости. Ведь у неё в семье её не особенно-то баловали".

В коробку был положен листок с аккуратной записью нового гумилёвского стихотворения "Русалка":

На русалке горит ожерелье
И рубины греховно-красны,
Это странно-печальные сны
Мирового, больного похмелья.
На русалке горит ожерелье
И рубины греховно-красны.
………
Я люблю её, деву-ундину,
Озарённую тайной ночной,
Я люблю её взгляд заревой
И горящие негой рубины…
Потому что я сам из пучины,
Из бездонной пучины морской.

Как сокрушённо признавалась Ахматова, "с этого стихотворения всё и началось".

V

Падение Порт-Артура – Японская агентура и русские революционеры – Священник Георгий Гапон – "Собрание русских фабрично-заводских рабочих г. Санкт-Петербурга" – Инцидент на Путиловском заводе – "Петиция" Гапона – 9 января 1905 года.

21 декабря 1904 года император Николай II, испугавший накануне своей ледяной флегмой придворных, записал в дневнике: "Получил ночью потрясающее известие от <генерала> Стесселя о сдаче Порт-Артура японцам ввиду громадных потерь и болезненности среди гарнизона и полного израсходования снарядов! Тяжело и больно, хотя оно и предвиделось, но хотелось верить, что армия выручит крепость. Защитники все герои и сделали более того, что можно было предполагать. На то, значит, воля Божья!".

Обстановка внутри страны накалилась до предела. Волна панических слухов, с лихвой восполняющих угрюмые недомолвки газет, обрушилась на россиян сразу после летней неудачи под Ляояном – и с этого момента, как по мановению насмешливого чародея, в публичных залах и домашних гостиных вместо велеречивых патриотических здравиц вдруг зазвучали злорадные шуточки невесть откуда повыскакивавших вольнодумцев. К концу года общественные настроения переменились целиком. Особенно свирепствовали столичные университетские либералы, стремительно доводя градус своих пророчеств до полного пораженчества. "В университете что-то не все ещё ладно, – свидетельствует современник трагических зимних событий 1904–1905 годов. – Уверяют, что среди студентов и курсисток отыскался кружок лиц, решивших выразить свое сочувствие микадо и японцам посылкой ему приветственной телеграммы и сбором денег в его пользу. Телеграмма эта – передают дальше – была подана на телеграф, но конечно доставлена совсем другому микадо: градоначальнику, а тот поскакал с нею к Государю. Всему этому, зная мудрых наших будущих людей, ещё можно поверить; несомненно, они знали, куда и кому попадет их телеграмма вместо Японии, и подали ее нарочно с этой целью. Но дальнейшее пахнет выдумкой; просмотрев смехотворный, в сущности, документ, Государь заявил: "ничего не имею против депеши и сбора денег со стороны этих гг., только пусть они то и другое отправятся лично вручить микадо"".

Назад Дальше