А осенью перед Гумилёвым предстала самая настоящая "литературная дева", манерная, но очень дружелюбная. Двухмесячное пребывание на богемных раутах у Фёдорова сообщило Ахматовой неколебимую уверенность в собственном поэтическом призвании. Она побывала среди избранных, – и мир поделился в её глазах на неравные сферы "своих" и "чужих". В этой новой системе координат Гумилёв был, безусловно, "свой". Поэтому вся гимназическая гамсуновщина была отставлена: поэт общался с поэтом. Кроме того, существовал ещё один деликатный нюанс, побуждавший Ахматову ценить осенние прогулки с Гумилёвым: "литературная дева" была… не очень начитана. Надо думать, присматриваясь к блестящей россыпи словесных перлов среди говорливых завсегдатаев "дачи Митрофаныча", она смогла прочувствовать свой досадный ущерб вполне. А Гумилёв с раннего отрочества читал много и охотно, забираясь в такие дебри, о которых Ахматова, освоившая из мировых имён лишь Пушкина (что вовсе неплохо, но, разумеется, недостаточно), даже не подозревала. Достаточно сказать, что в четвёртом классе гимназии, помимо книг Пушкина и Лермонтова (романы Жюля Верна, Купера и Хаггарда не в счёт), он зачитывался "Потерянным и возвращённым раем" Дж. Мильтона, "Неистовым Роландом" Л. Ариосто и "Гайаватой" Лонгфелло. С собой в Царское Село он привёз целую философскую библиотеку – от Канта и Карла Маркса до Шопенгауэра, Ницше и Владимира Соловьёва. Получив "Весы" – с увлечением погрузился в новейшую словесность. К тому же рассказчиком он был великолепным, ничуть не хуже Фёдорова и его дачных знатоков. Стоит ли удивляться, что в сентябре-ноябре 1904-го Ахматова, на редкость внимательная и послушная, исходила с Гумилёвым все аллеи Царского Села и Павловска?
Подобная метаморфоза, в свою очередь, не могла не произвести весьма сильного действия на Гумилёва. Рядом с ним возникла чуткая к его речам, умная и тонкая собеседница. По сохранившемуся эпистолярному признанию, он скоро осознал, что в отсутствие Ахматовой, ему ни с кем не удавалось "поговорить так, как… хотелось бы". Собственно, одно это могло само по себе пробудить незаурядную симпатию. Но как сообщают едва ли не дословно повторяя друг друга многочисленные мемуаристы, обаяние интеллектуальное и духовное причудливо переплеталось в ней с особым эротическим обаянием: она в сáмом буквальном смысле слова влюбляла в себя собеседника. Тот попадал в странную, чувственную зависимость от бесед с Ахматовой, испытывал едва ли не физическое страдание в отдалении от неё и по любому, даже самому незначительному поводу, стремился возобновить прерванный диалог, наслаждаясь уже не глубиной её суждений, а одним лишь созерцанием, простым ощущением её близости. И пусть в 1904 году она ещё не могла владеть в совершенстве всем арсеналом подобных очарований: живая непосредственность ранней юности искупала промахи. К тому же на одесских собраниях у Фёдорова она, наверняка, хотя бы вчерне, освоила куртуазные приёмы актерской и литературной богемы и теперь имела неограниченную возможность их применять и совершенствовать. Если лихие попытки ряда биографов навязать Ахматовой и Фёдорову бурную сексуальную интригу не могут выдержать никакого здравого рассуждения (об этом позже), то всеобщая влюблённость с неуловимыми намёками, волнующими комплиментами и "тайно-тревожными поцелуями", как уже говорилось, действительно, была непременным галантным фоном дачного салона на Большом Фонтане.
Поэтому нет ничего удивительного, что в осенней символической поэме Гумилёва печальная лунная дева "тихими чарами" (!!) постепенно затмевает солнечную летнюю дриаду. А в декабрьской "Русалке", преподнесённой Ахматовой в качестве рождественского подарка, признание автора звучит, в сущности, без всяких художественных недомолвок:
Я люблю её, деву-ундину…
И чувство это было взаимным и искренним! И Гумилёв, и Ахматова, вспоминая обаятельные подробности возникновения их любовного романа, рисуют полудетскую идиллию, единодушно обращаясь к трогательным образам наивных античных пастушков, созданных некогда фантазией Лонга:
И делали всё они вместе, стада свои пася друг от друга неподалеку. И часто Дафнис пригонял овец, отбившихся от стада, часто и Хлоя сгоняла с крутых утёсов слишком смелых коз. Бывало и так, что один из них сторожил оба стада, когда другой чересчур увлечется игрою. А игры были у них пастушьи, детские. Хлоя на болоте сбирала стебли златоцвета, плела из них клетки для цикад и часто, этим занявшись, овец своих забывала. А Дафнис, нарезав тонких тростинок, узлы их колен проколов, одну с другою склеив мягким воском, до ночи учился играть на свирели. И вместе, порою, они пили молоко и вино, а еду, что с собой приносили из дома, делили друг с другом. И можно б скорее увидеть, что овцы и козы врозь пасутся, чем встретить порознь Дафниса с Хлоей. <…> Он учил её играть на свирели, а когда она начинала играть, отбирал свирель у неё и сам своими губами скользил по всем тростинкам. С виду казалось, что учил он её, ошибку её поправляя, на самом же деле через эту свирель скромно Хлою он целовал.
"Мальчик мой весёлый", пишет, обращаясь к прошлому, Ахматова ("В ремешках пенал и книги были", 1912), а Гумилёв говорит о ней, тогдашней, как о "девочке милой и скромной, наклонённой над книгой Мюссе" ("Временами, не справясь с тоскою…", 1917).
Что с ней случилось, девочка милая не знала, ведь выросла она в деревне и ни разу ни от кого не слыхала даже слова "любовь". Томилась её душа, взоры рассеянно скользили, и только и говорила она, что о Дафнисе. Есть перестала, по ночам не спала, о стаде своём не заботилась, то смеялась, то рыдала, то вдруг засыпала, то снова вскакивала; лицо у неё, то бледнело, то вспыхивало огнём ("Дафнис и Хлоя").
Разумеется, эпоха декадентства вносила свои стилистические коррективы в эту пастораль. Понятно, что после "тайно-тревожных поцелуев" у ночного Карантинного кладбища Ахматова полагала, что знает о роковых страстях решительно всё, а Гумилёв хотел видеть свою подругу не иначе, как "радостною Евой для грядущих поколений" ("Разговор"). Повинуясь куртуазным правилам символистов, он сочинял для зимних вечеров в доме Шухардиной волшебные истории. Он рассказывал, как некий гениальный скульптор изваял для знатного флорентийского вельможи статую дамы, любовь к которой стала единственной властительницей души могучего владыки. С раннего утра до поздней ночи с рыданиями и вздохами склонялся несчастный влюблённый перед недвижной статуей, и великая любовь сотворила великое чудо:
– Однажды, когда особенно чёрной тоской сжималось сердце вельможи и уста его шептали особенно нежные слова, рука статуи дрогнула и протянулась к нему, как бы для поцелуя…
Провожая гостя в тёмных сенях, заставленных ящиками и мешками для переезда, Ахматова вдруг спохватилась:
– Кажется, я потеряла кольцо… Посмотрите там, на полу, не видите?
Гумилёв едва наклонился, как её кисть, скользнув ему по лицу, на миг задержалась у губ.
– Нет, верно кольцо закатилось куда-то… Но чем же кончилась история вашего флорентийца?
– Лучезарная радость прозвенела в самых дальних коридорах его сердца, – отвечал Гумилёв, – и он стал сильным, смелым и готовым для новой жизни. А статуя так навечно и осталась с протянутой рукой.
По всему Царскому Селу насмешливо судачили, что младший сын почтенного Степана Яковлевича Гумилёва превратил одну из комнат дома на Средней улице в какое-то морское дно, изобразив при помощи гимназического приятеля-художника (В. Н. Дешевова) на всех стенах водоросли, лилии, раковины и – бледную ундину, имевшую несомненное портретное сходство… Все эти забавные "декадентские" детали никак не нарушают общую картину полного благополучия влюблённых в первые месяцы 1905-го года.
Проблема в том, что для авторов многих современных жизнеописаний эта нехитрая истина остаётся тайной за семью печатями.
Тут сложились свои стойкие традиции, согласно которым Гумилёв должен непременно, всегда и всюду, выступать в качестве несчастного влюблённого, Ахматова же – оставаться неприступно-равнодушной. Сомневающихся отсылают к автобиографическим записям Ахматовой о том, как Гумилёв предлагал ей руку и сердце, как она отказывалась etcet:
Бесконечное жениховство Н<иколая> С<тепановича> и мои столь же бесконечные отказы наконец утомили даже мою кроткую маму, и она сказала мне с упрёком: "Невеста неневестная", что показалось мне кощунством. Почти каждая наша встреча кончалась моим отказом выйти за него замуж.
Никого почему-то не смущает, что речь и тут, и в нескольких других подобных репликах идёт о возможности (или невозможности) заключения брака, то есть к первым годам знакомства Ахматовой с Гумилёвым они никакого отношения не имеют. В миг любовного объяснения на пресловутой скамье в Регулярном парке даже Гумилёв, достигший по возрасту совершеннолетия, не завершил ещё гимназического курса. Об Ахматовой и вовсе говорить нечего. А это значит, что и само объяснение было иным, чем в грядущие "взрослые" годы, и Ахматову мы вовсе не обязаны видеть в роли жестокой упрямицы с достоевским "надрывом".
Для подобной роли ей ещё следовало ожесточиться.
Пока же события – пусть с поправкой на декадентские фантазии – не покидали, в общем, границ допустимого для царскосельских гимназических "парочек", и не вызывали, насколько можно судить, никаких особых переживаний ни у школьных наставников, ни у домашних в обеих семьях. Возможно, Андрей Антонович был, как обычно, недоволен новыми причудами "декадентской поэтессы", а родители Гумилёва, наверняка, без всякого энтузиазма отнеслись к постоянным визитам младшего сына в подозрительное семейство Горенко. Но от резкостей все воздерживались именно потому, что ни о каких "брачных партиях" никто и помыслить не мог. Если между самими "Дафнисом и Хлоей" возникали речи о грядущем любовном союзе (на той же романтической скамье близ "Тесея"), то лишь как грёзы о возможном, но достаточно удалённом будущем. И тут вновь, в который раз, в судьбе ранней Ахматовой неизбежно возникают классические литературные параллели:
– Как ни тяжёл мне будет этот год, отсрочивающий моё счастье, – продолжал князь Андрей, – в этот срок вы поверите себя. Я прошу вас через год сделать моё счастье; но вы свободны: помолвка наша останется тайной и, ежели вы убедились бы, что вы не любите меня, или полюбили бы… – сказал князь Андрей с неестественной улыбкой.
Речь даже не о том, что объяснение Гумилёва с родителями вышло бы, наверняка, не менее трудным, чем у толстовского героя со стариком Болконским. По действующим на тот момент законам, брачный возраст для женщин начинался с 16-ти лет, поэтому даже de jure "бесконечное жениховство" Гумилёва могло начаться лишь полугодом позже. Фактически же подобный брак был возможен только после гимназического выпускного бала – последний тогда считался "ярмаркой невест". Так что Гумилёву и Ахматовой зимой 1905 года было вполне позволительно беззаботно мечтать о чём угодно и разыгрывать влюблённость в своё удовольствие. Чем, надо полагать, они и были поглощены всецело, мало обращая внимание на окружающие новости, которые, день ото дня, становились всё фантастичнее, тревожнее и мрачнее.
Беспорядки, возникшие в столице вслед за уличной бойней 9-го января, были подавлены, но известие о Кровавом воскресенье прозвучало в разных уголках огромной страны как единый сигнал к действию для всех противоправительственных сил. В январе забунтовали Москва, Варшава, Лодзь, Рига, Киев, Харьков, Одесса, Екатеринослав, Саратов, Томск. С февраля забастовки и рабочие митинги, манифестации прибалтийских, польских и финских сепаратистов с вооружёнными стычками, поджоги и крестьянские возмущения пошли, нарастая, повсюду и уже не унимались. Вновь торжествовали эсеры-террористы: 4 февраля в самом сердце Первопрестольной, у Никольской башни Кремля (!), был в клочья разорван бомбой великий князь Сергей Александрович, командующий войсками Московского военного округа и бывший генерал-губернатор. Кошмарные подробности этого злодеяния внезапно стали… источником весёлых анекдотов, циркулировавших в студенческой и чиновничьей среде. На все лады повторялась острота о том, что "Его императорскому высочеству пришлось пораскинуть мозгами".
Об убийце – Иване Каляеве – газеты писали с почти не скрываемым восхищением. По свидетельству очевидцев, в Москве царило тогда чуть ли не праздничное настроение, и "лишь в отдельных случаях слышалось озлобление и негодование, но это исходило из самой тёмной и некультурной среды".
Возможно, разбушевавшееся общество могли бы как-то утихомирить победные сводки из Манчжурии, где с начала февраля разворачивалось грандиозное сухопутное сражение у занятого русскими Шэньяна (Мукдена). Но военные корреспонденции были странны и уклончивы: "Японцы за последние бои постарались усиленно раздуть несуществующую победу на нашем правом фланге" (24 января); "Маршал Ояма доносит, что японские войска после занятия Цинхечен идут по пути русских на север" (17 февраля); "Десятидневный кровопролитный бой не только не утихает, но и становится упорнее. Количество снарядов, выпускаемых обеими сторонами, громадно. После того как наш левый фланг завернулся к северу, переменив фронт против обходной японской колонны, оба противника упорно держаться на своих позициях. Отдельные пункты на западе переходят из рук в руки ценою больших потерь" (22 февраля, 5 ч. 30 м. дня). Наконец 24 февраля мир облетели две "молнии" агентства "Рейтер", перепечатанные, без комментариев, русскими газетами:
ТОКИО, 24,II-9,III. ("Рейтер"). Вчера сражение шло по всему фронту успешно для японцев, вытеснивших русских с важных позиций. Ночью генералу Куропаткину явилась необходимость отойти. В районе армии Оку осталось 8 000 русских убитых; остальной армии причинен втрое больший урон.
ТОКИО, 24,II-9,III. Хотя размер успеха японцев ещё не известен, но Токио уже празднует победу. Город украшен флагами, толпы народа на улицах раскупают специальные издания газет, поздравления приносят военному министерству и главному штабу…
Итоги Мукденской битвы вызывали и вызывают до сих пор большие споры. Японцы наступали и, в итоге, заняли Мукден, но эта эффектная победа досталась дорогой ценой (15 892 убитых и 59 612 раненных) и носила тактический характер. Русские, потеряв убитыми всего 8 705 человек, отошли к заранее подготовленным позициям в двух сотнях верст севернее Мукдена и, закрепившись, быстро пополняли убыль. Маршалу Ивао Ояме пополнять армию было нечем. Все его людские и материальные ресурсы были исчерпаны под Мукденом сполна, и пополнений с островов ждать не приходилось. Как и мыслил мудрый Куропаткин, грандиозное сражение на истощение сил грозило обернуться для сухопутных войск микадо подобием Бородина, а занятие Мукдена – гибельным московским триумфом, окончательно парализовавшим обескровленную армию Наполеона I в 1812 году.
Однако в эти безупречные военно-стратегические расчёты вмешалась политика. Смута, внезапно обрушившаяся на Россию в самый канун схватки, сделала "кутузовскую" стратегию неудобопонятной для потрясённого изнутри общества. Всюду разом заговорили о военной "катастрофе" на Дальнем Востоке. Газеты были наполнены паническими известиями о "бесчисленном множестве" повозок с провиантом и боеприпасами, захваченных противником, о доставшемся японцам в числе трофеев знамени Виленского полка, о страшных зверствах, учинённых победителями над русскими раненными и медицинским персоналом в оставленном Мукдене. Масляная седмица оказалась насквозь отравлена газетной желчью, страхами, гневом и не предвещала ничего хорошего ни стране, ни двум трогательным царскосельским влюблённым, затерявшимся в своём романтическом мире волшебных грёз и фантазий.
VII
Масляничные гуляния – Семья Голенищевых – Кутузовых – Сотрудник "Красного Креста" – Роковое катание на "вейках" – Переезд в дом Соколовского – Болезнь Инны фон Штейн – Любовные страсти в великопостные дни – Дуэль на Светлой седмице – Разрыв с Гумилёвым – Отъезд Штейнов в Евпаторию – Ахматова остаётся одна.
Наступление масленицы, по обыкновению, возвещалось в столичных газетах и журналах всевозможными рассказами, анекдотами, рисунками. В воздухе носился аромат горячих блинов. На бесконечных "гостевых" застольях с раскалёнными блинными стопами чередовались сёмга, балык, икра, снетки и всевозможные подливки; пили же в эти дни, преимущественно, акцизную водку, "себе и отечеству на пользу". Впрочем, в гостях заседало заслуженное старшее поколение. Для детей и простого люда устраивались балаганы, горки, снежные забавы, а молодёжь предпочитала катание на "вейках". С "широкого четвертка" эти разукрашенные открытые сани с нарядной пёстрой полостью и такими же плетёными сиденьями-подушками были видны повсюду. Лошадей щедро украшали разноцветными лентами, на шеи надевали "шаркуны" с колокольчиком и бубенцами. По улицам с утра до вечера стоял лихой звон. Извозчики красовались друг перед другом, на тротуарах шпалерами выстраивались зрители. Многие, веселясь, дурачились, "рядились", надевали маски, раскрашивали лица сажей или жжёной пробкой. Холостяков и молодожёнов со смехом и шутками забрасывали снежками.