Письмо – без ответа
Письмо, еще раз скажу, не то чтобы очень ясное и убедительное. Ельцин считает "негодным" стиль работы Лигачева, но доказательств его "негодности" приводится не слишком много (возможно, он рассчитывает привести их в личном разговоре с Горбачевым). Как-то ребячески звучит обвинение в адрес "некоторых товарищей из состава Политбюро ЦК": "они умные" и "быстро "перестроились", стали "удобны"… Так ведь это обычное дело для чиновничьих корпораций, особенно в тоталитарном, авторитарном государстве. Об этом уместно писать публицисту, беллетристу, обличающему существующие порядки, но стоит ли высокопоставленному партийному функционеру упоминать о таком в разговоре с самым главным партийным чиновником?
Пока что не видно и особого повода для Ельцина уходить в отставку. Возможно, просьба об отставке нужна лишь для того, чтобы Горбачев осознал, что ситуация в высшем партийном руководстве сложилась критическая и надо что-то немедленно предпринимать, чтобы ее оздоровить. Во всяком случае, Ельцин, надо полагать, питает такую надежду.
С другой стороны, по свидетельству его домашних, и перспективу своей отставки он воспринимает как более чем вероятную. Во всяком случае, отправив Горбачеву это письмо, он ВПЕРВЫЕ решает посвятить родных в свои партийные, рабочие дела. Татьяна Юмашева:
– Папа сам принимал решения, так было в Свердловске, так продолжилось и в Москве. О том, что происходит в Москве, что первый секретарь МГК партии делает, с кем встречается, какие стройки, детские сады, предприятия посещает, мы узнавали из газет или теленовостей. Все, самые тяжелые и сложные решения он принимал всегда сам, и с мамой, тем более с нами, он своими планами не делился. Это случилось лишь один раз, и то, когда само решение он уже принял, – поставил нас лишь в известность, что он написал письмо Горбачеву, и, возможно, будет уволен со всех постов, и больше никакой работы найти не сможет. Папа говорил со мной и с Леной отдельно у себя в кабинете. Мы, конечно, его поддержали. Маме сказал, что, наверное, придется вернуться в Свердловск, а там простым прорабом на стройку его возьмут…
Близкие Бориса Николаевича были шокированы услышанным предупреждением. Поразило не только его содержание, но и сам факт, что глава семьи заговорил о своей работе. Такое случилось, повторяю, впервые. Обычно он все держал в себе, не распространялся в домашнем кругу. Уезжал на работу в семь утра, в одиннадцать – двенадцать возвращался… И то, что сейчас он нарушил "обет молчания", свидетельствовало: терпение его иссякло.
Как бы то ни было, каким бы ни оказался в конечном счете исход этого дела, ясно было, что снова требуется личная встреча с Горбачевым, личный разговор, чтобы объяснить генсеку все четко и ясно, услышать от него четкий и ясный ответ.
Но ответа не было. Валентин Юмашев (в разговоре со мной в ноябре 2012 года):
– Горбачев вообще не ответил на письмо. Борис Николаевич мне говорил, что его это абсолютно потрясло. Это был первый случай в истории КПСС, когда человек добровольно заявляет о своем желании уйти с поста кандидата в члены Политбюро. Обычно "с треском" выгоняли. Бывало, что и расстреливали. А тут человек сам пишет: "Ухожу в отставку…", и – полная тишина. Впрочем, нет, от Горбачева был какой-то звонок, но говорили совсем на другую тему. Под конец Борис Николаевич все же его спросил: "Михаил Сергеевич, вы письмо-то мое прочитали?" В ответ услышал: "Я вернусь, и мы с тобой поговорим".
Эта неопределенность продолжалась и после того, как Горбачев вернулся из отпуска в конце сентября. Он позвонил Ельцину, сказал: "Давай встретимся позже".
Кто кого опередит
Вокруг этого неопределенного "позже" все в дальнейшем и завертелось. Ельцин:
"Я еще подумал, что такое "позже", непонятно… Стал ждать. Неделя, две недели. Приглашения для разговора не последовало. Я решил, что свободен от своих обязательств, что он, видимо, передумал встретиться со мной и решил довести дело до Пленума ЦК и меня из кандидатов в члены Политбюро именно там вывести.
Потом по этому поводу было много разных толков. Горбачев говорил, что я нарушил нашу договоренность, мы условились встретиться совершенно определенно после Октябрьского пленума, а я специально решил раньше времени выступить…"
Еще одну версию, ссылаясь, надо полагать, на слова Горбачева, приводит Вадим Медведев. Будто бы Горбачев предложил Ельцину встретиться "после праздника", подразумевая под этим 7 ноября, а Ельцин понял – после тогдашнего Дня Конституции – 7 октября (хотя в таком контексте праздником его никто не считал), и, не дождавшись встречи, решил взять инициативу на себя.
В общем, вроде бы полная путаница, кто что понимал под словом "позже". И все же, думается, прав Ельцин: в своем письме Горбачеву от 12 сентября он четко говорит, что надеется – решение касательно его, Ельцина, судьбы Горбачев примет ДО ПЛЕНУМА. Пленум приближается, а Горбачев молчит: у Ельцина есть все основания полагать, что генсек действительно хочет вынести вопрос о Ельцине на высокий партийный форум и "распотрошить" его в пух и прах, обвинив во всех мыслимых и немыслимых грехах, устроить ему своего рода гражданскую казнь, именно "с треском" выгнать со всех постов.
Правда, Медведев пишет, что Ельцин, мог бы не мучиться предположениями и сомнениями насчет значения слова "позже", а просто поднять трубку и спросить у Горбачева, когда же все-таки у них состоится разговор. Не знаю… Возможно, Ельцин просто посчитал ниже своего достоинства становиться в позу просителя, напоминать: Михаил Сергеевич, вы, если помните, обещали меня принять, поговорить со мной… Зачем? Горбачев наверняка прекрасно помнит о своем обещании, а если тянет с разговором, стало быть, имеет на этот счет какие-то особые планы.
В общем, Ельцин, не дожидаясь, когда ему устроят "головомойку" на Пленуме, решает опередить события, взять инициативу на себя.
Начало финала
Все началось еще до пленума. За несколько дней до него, 15 октября, на Политбюро обсуждали доклад Горбачева, посвященный 70-летию Октября, с которым генсеку предстояло выступить на предстоящем пленуме ЦК. Выступал и Ельцин. Вадим Медведев так пишет об этом выступлении:
"Мне, конечно, трудно, не располагая стенограммой, текстуально воспроизвести это выступление. Но я хорошо помню, что никакой обостренной и тем более конфликтной ситуации в связи с ним на заседании не возникало. Сохранившиеся у меня пометки говорят о том, что основные замечания Ельцина не несли в себе негативного отношения к докладу, шли в общем русле, носили традиционный характер. Ельцин, как и некоторые другие ораторы, возражал против смещения акцентов с октябрьской революции на февральскую, говорил о необходимости иметь в докладе "целый блок" о роли Ленина, предлагал назвать его соратников. Он критиковал доклад за то, что выпал целый период гражданской войны, предложил уменьшить объем оценочных суждений относительно оппозиции в партии до получения выводов комиссии Политбюро".
Совершенно иначе излагает дело сам Ельцин. В своей книге "Исповедь на заданную тему" он пишет:
"Обсуждение (доклада Горбачева. – О.М.) шло по кругу, довольно коротко. Почти каждый считал, что надо сказать несколько слов. В основном оценки были положительные с некоторыми непринципиальными замечаниями. Но когда дошла очередь до меня, я достаточно напористо высказал ОКОЛО ДВАДЦАТИ (выделено мной. – О.М.) замечаний, каждое из которых было очень серьезно. Вопросы касались и партии, и аппарата, и оценки прошлого, и концепции будущего развития страны, и многого другого.
Тут случилось неожиданное: Горбачев не выдержал, прервал заседание и выскочил из зала. Весь состав Политбюро и секретари молча сидели, не зная, что делать, как реагировать. Это продолжалось минут тридцать. Когда он появился, то начал высказываться не по существу моих замечаний по докладу, а лично в мой адрес. Здесь было все, что, видимо, у него накопилось в последнее время. Причем форма была крайне критическая, почти истеричная. Мне все время хотелось выйти из зала, чтобы не выслушивать близкие к оскорблению замечания.
Он говорил и то, что в Москве все плохо, и что все носятся вокруг меня, и что черты моего характера такие-сякие, и что я все время критикую и на Политбюро выступаю с такими замечаниями, и что он трудился над этим проектом, а я, зная об этом, тем не менее позволил себе высказать такие оценки докладу. Говорил он довольно долго, время я, конечно, не замечал, но, думаю, что минут сорок.
Безусловно, в этот момент Горбачев просто ненавидел меня. Честно скажу, я не ожидал этого. Знал, что он как-то отреагирует на мои слова, но чтобы в такой форме, почти как на базаре, не признав практически ничего, что было сказано!.. Кстати, многое потом в докладе было изменено, были учтены и некоторые мои замечания, но, конечно, не все.
Остальные тихо сидели, помалкивали и мечтали, чтобы их просто не замечали. Никто не защитил меня, но никто и не выступил с осуждением. Тяжелое было состояние. Когда он закончил, я все-таки встал и сказал, что, конечно, некоторые замечания продумаю, соответствуют ли они действительности, то, что справедливо, – учту в своей работе, но большинство упреков не принимаю. Не принимаю! Поскольку они тенденциозны, да еще и высказаны в недопустимой форме".
Надо полагать, никто еще так не разговаривал с генсеком. Аксиомой для партийной иерархии было: если Горбачев высказывает какие-то замечания, – встать по стойке "смирно" и заверить, что все будет выполнено. "Бу-сделано!"
"Собственно, на этом и закончилось обсуждение, – пишет далее Ельцин, – все разошлись довольно понуро. Ну, а я тем более. И это было началом. Началом финала. После этого заседания Политбюро Горбачев как бы не замечал меня, хотя мы встречались минимум два раза в неделю: в четверг – на Политбюро и еще на каком-нибудь мероприятии или совещании. Он старался даже руки мне не подавать, молча здоровался, разговоров тоже не было.
Я чувствовал, что он уже в это время решил, что надо со мной всю эту канитель заканчивать. Я оказался явным чужаком в его послушной команде".
Как видим, описание одного и того же события у Медведева и у Ельцина совершенно различные. Странно, как это Медведев мог не заметить столь драматичные события. Впрочем, память человеческая избирательна. Если человеку не хочется что-то помнить, он и не помнит. Или – "не помнит" в кавычках: не зря же мемуарист оговаривается, что он не располагает стенограммой и ему нелегко "текстуально" воспроизвести выступление Ельцина.
Медведев – человек близкий к Горбачеву. А близкие соратники бывшего генсека и президента, как и сам он, в своих воспоминаниях представляют Ельцина в довольно специфическом свете.
Впрочем, тенденциозность – в разной степени – присуща любым воспоминаниям.
Как уже говорилось, упомянутое драматичное заседание Политбюро состоялось 15 октября 1987 года, за несколько дней до того самого знаменитого пленума ЦК КПСС, на котором Ельцин пошел ва-банк.
Ельцин идет ва-банк
Собственно политическая карьера Ельцина, как он сам это признает, и началась в том самом 1987 году, с того самого пленума ЦК, состоявшегося 21 октября. Тогда на этом пленуме он совершил шаг, который мог быть для него либо самоубийством, либо выдвинуть его в ряды ведущих политиков страны…
Дочь Ельцина Татьяна вспоминает, как Ельцин собирался на этот пленум:
"Конечно, он не думал, что его за это выступление посадят или подвергнут еще каким-либо серьезным репрессиям, время все-таки было другое, но что он лишится всего – он считал это вполне реальным".
Эти слова показывают степень волнения, которое испытывал в тот момент Ельцин, и объясняют некоторые моменты его последующего поведения: в ту пору, на этом пленуме и после него, он не всегда действовал как герой без страха и упрека, скорее – как человек колеблющийся, время от времени вспоминающий, что он берет ответственность не только за себя, но и за своих близких. Как писал Евтушенко, "он знал, что вертится Земля, но у него была семья…"
Итак, пленум ЦК 21 октября 1987 года. Выступает Горбачев. Говорит почти два часа. О предстоящем великом празднике – семидесятилетии Октябрьской революции. Ельцин:
"Пока он (Горбачев. – О.М.) говорил, во мне шла борьба – выступить или не выступить?.. Было ясно, что откладывать уже бессмысленно, надо идти к трибуне, но я прекрасно понимал, что на меня обрушится через несколько минут, какой поток грязи выльется на мою голову, сколько несправедливых обвинений мне придется выслушать, с каким предательством и подлостью придется столкнуться совсем скоро".
Выступление Горбачева подходит к концу. Обычно прения по таким докладам не открываются. Всем все ясно, чего тут обсуждать. Из стенограммы пленума:
"Председательствующий т. Лигачев: Товарищи! Таким образом, доклад окончен. Возможно, у кого-нибудь будут вопросы? Пожалуйста. Нет вопросов? Если нет, то нам надо посоветоваться.
Горбачев (неожиданно. – О.М.): У товарища Ельцина есть вопрос.
Председательствующий т. Лигачев: Тогда давайте посоветуемся. Есть нам необходимость открывать прения?
Голоса: Нет.
Председательствующий т. Лигачев: Нет".
Ну нет, так нет. Можно закрывать заседание. Но Горбачев, опять-таки неожиданно, настаивает:
– У товарища Ельцина есть какое-то заявление.
И Лигачев вынужден подчиниться:
– Слово предоставляется товарищу Ельцину Борису Николаевичу – кандидату в члены Политбюро ЦК КПСС, первому секретарю Московского горкома КПСС. Пожалуйста, Борис Николаевич.
Забавная мизансцена, не правда ли? Лигачев мог и "не заметить" поднятой ельцинской руки, но Горбачев заметил. Лигачев мог и не давать Ельцину слова, поскольку зал как бы высказался против прений. Егор Кузьмич и не дал бы Ельцину слова, поскольку знал, что ничего хорошего лично о себе он не услышит. Да и вообще… Наверняка будет скандал… Зачем он, особенно на торжественном заседании? Но Горбачев своим повторным указанием на Ельцина как бы приказал дать ему слово.
Для чего он это сделал? Никакой атаки на Ельцина, никакого "разноса" в его адрес на пленуме Горбачев не планировал, это всем было ясно: пленум заканчивается, можно давать занавес. Видимо, планы у генсека были другие: все-таки поговорить с Ельциным тет-а-тет, выслушать, постараться в чем-то переубедить, ну а уж если не получится, тогда… Но если Ельцин сам рвется в бой… Что ж, может быть, действительно лучше решить все на пленуме и уж окончательно покончить с этим. Такое решение, надо полагать, возникло у Горбачева спонтанно, как импровизация.
Без текста, с одними тезисами
Ельцин:
"Когда я шел на трибуну, конечно же, не думал, что мое выступление станет каким-то шагом вперед, поднимет планку гласности, сузит зону вне критики и так далее… Нет, об этих вещах не думал. Важно было собрать волю в кулак и сказать то, что не сказать не могу".
Наверное, все же стоило бы хорошо подготовиться к выступлению, тщательно продумать текст, может быть, привлечь в редакторы кого-либо из помощников: шаг-то предстоял отчаянный, сверхсерьезный. Однако Ельцин сам не был до конца уверен, что выйдет на трибуну. Если же не выйдет, если у него не хватит духу, – покинуть зал после завершения пленума с неиспользованным текстом в кармане… Более позорной ситуации не придумать. К тому же информация об этом может просочиться наружу, распространиться, сделать его посмешищем.
В общем, он двинулся к трибуне, имея лишь тезисы, написанные на клочке бумаги, и позднее в книге "Исповедь на заданную тему" цитировал свое выступление по публикации в журнале "Известия ЦК КПСС" (эта публикация появилась лишь в 1989 году, во втором номере журнала; кто там знает, какой редактуре подвергся текст, сейчас этого уже не определишь).
Ельцин начал "за здравие" – сказал, что по докладу у него замечаний нет, и он его полностью поддерживает. Вместе с тем за время работы в Политбюро у него накопился ряд вопросов. Он согласен с тем, что "сейчас очень большие трудности в перестройке". Но, по его мнению, прежде всего перестраивать нужно бы работу партийных комитетов, партии в целом, начиная с секретариата ЦК. Об этом уже говорилось на июньском пленуме ЦК, но за прошедшие месяцы в стиле работы секретариата, в стиле работы товарища Лигачева ничего не изменилось. (Не зря все же Лигачев не хотел замечать поднятой руки Ельцина, давать ему слово). По-прежнему на всех уровнях преобладают разносы, "накачки"… Товарищеского отношения к партийным комитетам на местах не чувствуется.
По словам Ельцина, время идет, а больших положительных изменений в стране не видно. Отсюда и отношение к перестройке: "сначала был сильнейший энтузиазм – подъем", а теперь, при отсутствии видимых улучшений жизни, вера в нее стала "как-то падать", людей беспокоит, что реально они "ничего за это время и не получили".
В заключение Ельцин сказал, что его тревожит возрождение некоторых опасных тенденций в высших эшелонах партии. За прошедшие семьдесят лет у нас были победы ("о чем было сказано Михаилом Сергеевичем"), но были и "уроки тяжелых, тяжелых поражений". Поражения эти происходили из-за того, что в руководстве партией, страной не было коллегиальности, что вся партийная власть была передана в одни единственные руки (ясно, – чьи), благодаря тому, что этот единственный человек, стоявший на вершине власти (ясно, – кто), "был огражден от всякой критики". Нечто похожее начинает складываться и сегодня:
"В последнее время обозначился определенный рост, я бы сказал, славословия от некоторых членов Политбюро… в адрес Генерального секретаря. Считаю, что как раз вот сейчас это просто недопустимо. Именно сейчас, когда закладываются самые демократические формы, отношения принципиальности друг к другу, товарищеского отношения и товарищества друг к другу. Это недопустимо. Высказать критику в лицо, глаза в глаза – это да, это нужно. А не увлекаться славословием, что постепенно, постепенно опять может стать "нормой", культом личности. Мы этого допустить не можем. Нельзя этого допустить".
В самом конце, после некоторой паузы, Ельцин опять вернулся к теме своей отставки:
"Видимо, у меня не получается в работе в составе Политбюро. По разным причинам. Видимо, и опыт, и другое, может быть, просто и отсутствие некоторой поддержки со стороны, особенно товарища Лигачева, я бы подчеркнул, привели меня к мысли, что я перед вами должен поставить вопрос об освобождении меня от должности, от обязанностей кандидата в члены Политбюро. Соответствующее заявление я передал (видимо, имеется в виду – в том самом письме Горбачеву от 12 сентября. – О.М.), а как будет в отношении первого секретаря городского комитета партии, это будет решать уже, видимо, пленум городского комитета партии".