Около 7 часов, за два часа до отхода "Праги", явились ревизоры. Время было обеденное, и капитан усадил их за общий стол, а я вынужден был обедать в своей каюте.
Не успел я закончить свой обед, как вбежал в каюту итальянец-официант. Волнуясь, он быстро пробормотал, что на пароход прибыло с берега много солдат и что меня ищут, а потому капитан просит меня немедленно покинуть каюту и последовать за ним, официантом.
Размышлять было некогда… Официант повел меня по коридору, а затем вниз по лестнице, распахнул дверь какого-то чулана и предложил мне войти в этот чулан. Дверь захлопнулась, потянулись тяжелые минуты… Я находил, что поведение капитана крайне безрассудное. Если меня обнаружили бы в моей каюте, то сняли бы с парохода и расстреляли бы, – это был максимум того, что мне бы угрожало. Но если меня найдут в чулане, то к этому максимуму прибавится еще злорадство тех, кто охотился за мною, по поводу неудавшихся пряток… Затем я не знал, что будет, когда в моей каюте обнаружат мои чемоданы.
В это время я услышал вблизи за дверью шаги и русскую речь. "А что, разведка искала уже в багажном отделении?" – спросил чей-то властный голос. "Так точно", – прозвучал ответ. "О нем уже заведено дело", – подал кто-то реплику, смысл которой был для меня, бывшего адвоката, весьма понятным…
Затихло. Вдруг тихий стук в дверь. Входит другой официант, ведет меня за собою на палубу. Наконец свежий воздух! Тьма, холод и мелкий дождь. А я без пальто, без шляпы. Но все же это хоть не чулан!
На палубе ни души… Погрузка закончена. Раздается первый свисток.
Опять приходит за мною официант, опять другой – по счету уже третий. Какие люди! Какое сочувствие! Ведь все они, вся команда знает, что меня ищут. Но они – дети свободного народа, они не предают…
Новый чулан, но освещенный электрической лампочкой. Узнаю в углу мои чемоданы, пальто и шапку. Даже палку захватили, какие молодцы эти итальянцы!
Второй свисток, а за ним вскоре и третий… Пароход зашевелился… Мы тронулись в путь…
Через пять минут за мною приходит помощник капитана и врач, мои одесские спутники. Поздравляют с избавлением от смертельной опасности, приглашают к капитану. Добрый старик не знает пределов своей радости. Он исполнил поручение своего посольства в Константинополе, охранил меня. Угощает меня вином, шутит, что рассчитывает получить орден от украинского правительства…
Наконец успокоились – и я расспросил капитана, как все это произошло.
Оказывается, что во время обеда с берега принесли какую-то телеграмму для старшего офицера.
Он прочитал ее, сильно заволновался и послал немедленно на берег нарочного, который вскоре возвратился в сопровождении большого количества вооруженных солдат. Лишь после этого старший офицер обратился к капитану с заявлением, что он получил из Одессы телеграмму с приказом арестовать меня. Капитан предъявил, в ответ на это, журнал, где я не значился, и поспешил предупредить меня через официанта. Все протесты капитана и указания на экстерриториальность не возымели действия. Обыскали все каюты, багажное и машинное отделение… Но нельзя было без конца задерживать пароход. И я был спасен.
Однако впереди была Одесса и возможность повторения охоты на живого человека.
Было решено, что я переберусь на время стоянки в Одессе в каюту пароходного врача. Все же это не было так унизительно, как прятаться в чуланах и кладовых. Капитан же решил немедленно послать в Одессе за итальянским консулом и просить его вмешательства на случай новой попытки нарушения экстерриториальности.
Утром мы были в Одессе. Все обошлось благополучно. Прибывший на пароход итальянский консул приказал именем итальянского правительства не пускать ни одного вооруженного человека на пароход и пресекать всякие попытки обыска. Он говорил, что потребует удовлетворения за историю в Новороссийске.
Мне принесли на пароход письмо от Шмерлинга. Он был еще в Одессе, но боялся прийти ко мне. Он описывал, как он пытался сесть в поезд, который был отправлен на Киев уже в день моего отъезда из Одессы (этот второй поезд, конечно, так же не дошел до Киева, как и первый). Не успел он войти в вагон, снабженный билетом, как вслед за ним ворвались офицеры и потребовали паспорт. Установив, что он еврей, они вытащили его из вагона, повели на вокзал, в помещение, специально предназначенное для "допроса", и отняли у него все бывшие при нем деньги и чемоданы. При нем же они поделили между собою добычу, а его попросили убираться подобру-поздорову в город. "Жидам ездить в поездах не полагается", – сказали ему на прощание.
Шмерлинг писал, что такая же судьба постигла и других евреев-пассажиров. И это происходило на сей раз уже не в Жмеринке, не в Конотопе, а в таком центре, как Одесса!
К своему письму Шмерлинг приложил вырезки из одесских газет о моем путешествии по Черному морю. В одной газете (забыл ее название) сообщалось, что я разъезжаю на пароходе "Прага" по Черному морю, и выражалось недоумение, почему "правительство Добровольческой армии это терпит". Заметка была датирована 2–3 днями раньше дня отплытия "Праги" из Новороссийска. Теперь было ясно, почему телеграмма об аресте была послана из Одессы.
В другой газете (это были "Одесские новости", где у меня было много знакомых со времени дела Бейлиса) высказывалось в связи с появлением заметки о моей поездке возмущение, что одесская пресса опустилась до доносов…
Пассажиры "Праги", бывшие свидетелями обыска, возмущались и выражали мне сочувствие. Среди пассажиров был доктор Грановский, молодой еще человек, в форме военного врача. Он сел в Новороссийске и проехал до Одессы. По его словам, он со мною познакомился еще раньше, в Одессе, в начале 1919 года. Но я этого не помнил. Грановский проявил много теплоты и участия к моим переживаниям во время "облавы". Я не знал тогда, что встречусь еще раз с Грановским, при совершенно других обстоятельствах.
В Одессе опять-таки никаких сведений от моей семьи я не получил. Но от пассажиров, севших в Новороссийске, я узнал, что отца моего недавно видели в Екатеринославе и что он пробирался в Киев, что моя мать находится в Ялте, а жена и остальные члены моей семьи пребывают все в Киеве.
Это было все, что мне удалось узнать о самых близких людях такою трудною ценою. Но я знал, по крайней мере, что все мои живы.
26 октября, после 16-дневного плавания по Черному морю, я распрощался с капитаном и со всеми теми, с кем пришлось вместе столько пережить, высадился в Констанце, а на другой день был опять в Бухаресте. Отсюда я послал советнику французского посольства в Константинополе подробное письмо с изложением о том, как толкуются законы об экстерриториальности агентами Деникина в Новороссийске и Одессе.
Глава 15. Поездка в Каменец-Подольский. Евреи в Румынии. Петлюра и Петрушевич
В последнюю минуту, накануне того дня, когда Мациевич и я собирались выехать из Бухареста в Каменец-Подольский, получились известия весьма важного политического характера, задержавшие Мациевича в Бухаресте. Пришлось ехать одному.
До Черновиц сообщение было очень удобное, ходили беспересадочные скорые поезда. От Черновиц дорога шла на Новоселицу и Хотин, а засим от Днестра уже оставалось меньше 20 верст до Каменец-Подольского. Железная дорога кончалась в Новоселице, отсюда надо было уже ехать лошадьми до самого Каменца.
В Новоселице и Хотине я расспрашивал местных евреев о том, как им живется при новом румынском режиме. Ответы получились довольно благоприятные, румынское правительство вело себя вполне благоразумно и в Буковине, и в Бессарабии. В этих местностях оно отказалось от своей старой традиционной политики притеснений в отношении евреев. Снова вспомнилось последнее пребывание в Сербии…
По сравнению с тем, что переживало еврейство там, по ту сторону Днестра, сначала от банд и разложившихся частей украинской армии, затем от большевиков и деникинской армии, здесь, в Бессарабии, жизнь еврея представлялась, конечно, раем.
После этого я слышал от многих еврейских деятелей, побывавших в Бессарабии, что их впечатления совпадают с моими. Конечно, рядовые представители власти на местах еще не совсем отвыкли от старых привычек. Но руководящая линия политики центрального румынского правительства является в отношении еврейства вполне благожелательной. Вообще, сознательные румыны прилагают теперь все усилия, чтобы вывести Румынию и ее население из состояния отсталой аграрной страны и приобщить ее к семейству культурных западноевропейских государств.
Этого отнюдь нельзя пока утверждать о другом соседе Украины, Польше.
Первый человек, которого я увидел в Каменец-Подольском в тот вечер, когда я туда приехал, был Корчинский. Он только что перенес тяжелый тиф, которым переболела тогда чуть ли не половина украинской армии и населения Подольской губернии. От него я узнал, что положение армии катастрофическое, нет ни обуви, ни теплой одежды, ни лекарств. Из состава так называемой надднепровской армии надежных войск у Петлюры в это время было не более 15 тысяч, все остальное разбежалось или разложилось, заполняя собою голодные банды и добывая себе пропитание грабежом и вымогательством. Но зато галицийская армия, находившаяся также под общим украинским командованием, еще сохранилась после отступления из Киева. В ней насчитывалось чуть ли не до 50 000 душ. Но половина этой еще дисциплинированной в то время силы не имела оружия, кроме того, очень значительная часть переболела недавно тифом.
Корчинский был в то время председателем комитета по борьбе с погромами и по оказанию помощи потерпевшим. От него я узнал, что в этот, так называемый каменецкий, период Петлюре и правительству удалось наконец оздоровить оставшуюся в их распоряжении армию. Не только не было больше и попыток к устройству погромов, но вообще установились очень дружественные взаимоотношения между украинским и еврейским населением. Правда, речь шла лишь о том незначительном районе (Подольская губерния), который оставался тогда в распоряжении украинского правительства.
То же самое мне подтвердили и Красный, которого я застал в Каменце, и присяжный поверенный Альтер, у которого я остановился, и очень многие другие евреи, с которыми я разговаривал в течение трех дней моего пребывания в Каменце. Рассказывали о том, как Петлюра выступал на солдатских собраниях и со слезами на глазах умолял солдат не поддаваться агитаторам, зовущим их на злодеяния и погромы, как он появлялся всюду с Красным, желая демонстрировать пред войсками общность интересов и задач украинского и еврейского народов по искоренению анархии на Украине.
В Каменец-Подольский просачивались в то время "с оказией" киевские газеты. Как раз получился номер "Киевлянина", где была помещена статья В. Шульгина "Пытка страхом"… В одном из номеров "Киевской мысли" я прочитал телеграмму о моей поездке по Черному морю. Тон телеграммы поразил меня. Вспомнился одесский черносотенный листок и достойное поведение "Одесских новостей". Было обидно, но не за себя, а за редакцию, пропустившую такую телеграмму…
Прибыли из Киева и некоторые смельчаки, пробравшиеся пешком в ночное время лесами и окольными путями. Пришли из Киева жены И. А. Фещенко-Чоповского и Д. И. Дорошенко. Но никто не мог ничего мне сообщить о моей семье.
В Каменце состоялись мои свидания с Петлюрою, а также с диктатором украинской части Галиции доктором Петрушевичем и новым премьер-министром Мазепою. Шли как раз в это время лихорадочные совещания о том, что предпринять ввиду натиска с двух сторон – и большевиков, и деникинцев.
Петрушевич, а вместе с ним в то время уже и Панейко, бывший в Париже, склонялись к мысли о настоятельной необходимости военного союза украинской армии с армией Деникина и политического соглашения между ними. Но Петрушевич заявлял, что не желает пользоваться численным перевесом галицийской части общеукраннской армии и что он подчинится решению большинства голосов Директории, в которой он сам располагал лишь одним голосом.
Что же касается Панейко, то он, к сожалению, слишком увлекся планом спасения украинской Галиции при помощи союза с Деникиным. Как галичанин, Панейко не знал близко условий старой российской действительности, не ведал ни начальствующих лиц в деникинской армии, ни тех людей, из которых состоял ближайший круг Деникина.
Петлюра, Швец и Макаренко не находили возможным осуществление такого рода союза и соглашения, так как предвидели, что деникинское правительство, еще сильное тогда поддержкой Англии его армии, захочет диктовать условия более слабой и изнывающей из-за отсутствия всего необходимого украинской армии.
Уже после моего отъезда, в Бухаресте, я узнал о том, что значительная часть галицийской армии подписала, помимо Петрушевича, соглашение с деникинской армией и направляется, по общему стратегическому плану, к Одессе.
Наконец, я впервые говорил лично с Петлюрою. Судьба все время как-то так устраивала, что раньше мы никак не могли встретиться. А между тем этот человек так долго стоял во главе украинского движения, с которым и я был связан уже с весны 1918 года. О нем столько говорили и писали. Его, наконец, обвиняли в попустительстве во время погромов. Для меня, еврея, это было самое страшное обвинение. Думаю, однако, что и для таких людей, как В. К. Прокопович, А. Я. Шульгин, Б. П. Матюшенко и им подобные, сотрудничество с правительством или Директорией, хотя бы косвенно виновными в погромах, представлялось бы явно недопустимым. От этих же уважаемых деятелей, давно и близко знавших Петлюру, я имел о нем такие отзывы, которые совершенно исключали саму мысль о возможности проявления с его стороны не только погромного, но даже и вообще антисемитского настроения.
Правда, я уже знал, что Директория не решилась сразу покончить с Семесенко и ему подобными, невзирая на явную доказанность виновности Семесенко, Козырь-Зирки и др. Мне было известно, что Директория ограничилась заключением Семесенко в тюрьму и назначением над ним и другими атаманами, обвинявшимися в устройстве либо попустительстве погромов, предварительного следствия.
Но к рассмотрению этого вопроса о всех тех, кто самочинно творил ужасы Проскурова и всех других этапов еврейского мученичества, я еще вернусь в другом отделе этой книги. Пока же ограничусь лишь общим замечанием, что в той атмосфере безвластия и разложения, которая окружала Петлюру в проскуровские дни, единственное, что он и правительство могли сделать, – это уйти… Их уход не остановил бы, конечно, злодеев и лишь углубил бы еще больше анархию. Но Петлюра лично избавил бы себя от всякой ответственности за продолжение этих ужасов.
Однако ни Колчак, ни Деникин не ушли из-за погромов, с которыми они не могли и даже не пробовали справиться. Не ушли из-за этих погромов и члены русского политического совещания, которое являлось дипломатическим представительством армии Деникина в Париже.
Петлюра откровенно рассказал мне о том безвыходном положении, в котором находилась в это время армия. С подкупающей искренностью он бичевал и себя, и других за целый ряд ошибок в прошлом. Никакой демагогии, никакой рисовки, а один лишь здравый смысл и безграничная любовь к своему народу сквозили во всем том, что он мне говорил. Затем он стал расспрашивать меня о моих заграничных впечатлениях. По самой постановке вопросов я видел, что этот человек превосходно уже разбирался в западноевропейской политике и сильно отошел от утопизма русской социалистической мысли, на которой был, в сущности, воспитан.
Как раз в это время к нему прибыла из Варшавы специальная военно-дипломатическая миссия. Он говорил, что соглашение с Деникиным не может состояться, равно как не может быть и речи о соглашении с большевиками. Проскальзывало в его словах, что он надеется на помощь Пилсудского и Польши в борьбе с большевиками. В этом случае большое влияние мог иметь на него факт его давнишнего знакомства и дружбы с Пилсудским. Кроме того, у Петлюры была еще какая-то тень надежды, что здоровое ядро украинской армии "голыми руками", как он выразился, отстоит себя от двойного давления со стороны большевиков и армии Деникина.
Я изложил ему мое мнение о том, как он должен поступить на случай полной катастрофы. Я советовал ему ехать в таком случае в Вену или Прагу, создать там или в Париже украинский национальный комитет, как это было уже сделано в свое время сербами, поляками, армянами и другими народами во время оккупации их земель вражескими силами.
Очень скоро после этой беседы оказалось, что он не последовал этому совету и поехал в Варшаву. Одна только история рассудит, правильно ли он поступил. Время для этого еще не наступило.
Петрушевич произвел на меня самое хорошее впечатление. Благородный, рыцарский тон, страстная любовь к родной Галиции и галицко-украинской армии, которую он увел сюда, за Днестр, от грозившего ей разгрома при помощи французских пушек армии Галлера… Позже мы встречались с ним в Вене и Лондоне.
Наконец, И. П. Мазепа. Серьезное, вдумчивое выражение лица этого известного работника екатеринославского земства сразу располагало в его пользу. Я обнаружил в нем удивительное умение слушать собеседника и воспринимать его мысли – столь редкое в людях качество. Он жадно втягивал в себя все, что я ему рассказывал о заграничных ориентациях, о моем отношении к программе и тактике Тышкевича, о всей односторонности той назревавшей ориентации, которую ярче всех представлял собою Василько и к которой уже склонялся отчасти и Мациевич, о причинах моей отставки…
И я почувствовал, что, невзирая на нашу принадлежность к разным партиям (Мазепа является одним из лидеров украинской социал-демократической партии), он сходится со мною в оценке положения Украины за границей и в выборе тех мер, которые надо предпринять в Западной Европе и Америке для надлежащей постановки украинского вопроса.
В результате же этого разномыслия, которое наблюдалось в то время по вопросу об ориентациях и тактике, получилось то, что всегда бывает у людей, находящихся в состоянии крайнего отчаяния. Стали бросаться во все стороны, искать параллельно и одновременно сочувствия и поддержки в разных направлениях. Бывший тогда министром иностранных дел А. Н. Левицкий, которого я не застал в Каменце, уже готовил соглашение с Польшею. А в то же время назревала резкая оппозиция в рядах украинства, в том числе и в рядах его же политической партии (с.-д.) против этого соглашения, которое могло привести и привело в апреле 1920 года к отказу со стороны Петлюры и украинского правительства от права на украинскую часть Галиции.