Дни моей жизни - Чуковский Корней Иванович 12 стр.


Май. Хорошая погода, в течение целой недели. Солнце. Трава, благодать. Мы на новой квартире. Пишу главу о технике Некрасова - и не знаю во всей России ни одного человека, которому она была бы интересна. Вчера я устроил в Петрогорсоюзе литературный вечер: пригласил Куприна, Ремизова и Замятина. Куприн прочитал ужасный рассказ - пошлую банальщину - "Сад Пречистой Девы"; Ремизов хорошо прочитал "Пляску Иродиады", но огромный неожиданный успех имел Замятин, прочитавший "Алатырь" - вещь никому не известную. Когда он останавливался, ему кричали: дальше! пожалуйста! - (вещь очень длинная, но всю прослушали благоговейно), аплодировали без конца.

Теперь всюду у ворот введены дежурства. Особенно часто дежурит Блок. Он рассказывает, что вчера, когда отправлялся на дежурство, какой-то господин произнес ему вслед:

И каждый вечер в час назначенный,
Иль это только снится мне…
("Незнакомка")

Теперь время сокращений: есть слово МОПС - оно означает Московский Округ Путей Сообщения. Люди, встречаясь, говорят: Чик, - это значит: честь имею кланяться.

Нет, это не должно умереть для потомства: дети Лозинского гуляли по Каменноостровскому - и вдруг с неба на них упал фунт колбасы. Оказалось, летели вороны - и уронили, ура! Дети сыты - и теперь ходят по Каменноостровскому с утра до ночи и глядят с надеждой на ворон.

7 июня, воскресение. Мыс Тихоновым и Замятиным затеяли журнал "Завтра". Горькому журнал очень люб. Он набросал целый ряд статеек - некоторые читал, некоторые пересказывал - и все антибольшевистские. Я поехал в Смольный к Лисовскому просить разрешения; Лисовский разрешил, но, выдавая разрешение, сказал: прошу каждый номер доставлять мне предварительно на просмотр. Потому что мы совсем не уверены в Горьком.

Горький - член их исполнительного комитета, а они хотят цензуровать его. Чудеса!

5 июля. Вчера в Институте Зубова Гумилев читал о Блоке лекцию - четвертую. Я уговорил Блока пойти. Блок думал, что будет бездна народу, за спинами которого можно спрятаться, и пошел. Оказались девицы, сидящие полукругом. Нас угостили супом и хлебом. Гумилев читал о "Двенадцати" - вздор, - девицы записывали. Блок слушал как каменный. Было очень жарко. Я смотрел - его лицо и потное было величественно: Гёте и Данте. Когда кончилось, он сказал очень значительно, с паузами: мне тоже не нравится конец "Двенадцати". Но он цельный, не приклеенный. Он с поэмой одно целое. Помню, когда я кончил, я задумался: почему же Христос? И тогда же записал у себя: "к сожалению, Христос. К сожалению, именно Христос".

Любопытно: когда мы ели суп, Блок взял мою ложку и стал есть. Я спросил: не противно? Он сказал: "Нисколько. До войны я был брезглив. После войны - ничего". В моем представлении это как-то слилось с "Двенадцатью". Не написал бы "Двенадцати", если бы был брезглив.

Сегодня был у Шаляпина. Шаляпин удручен:

- Цены растут - я трачу 5–6 тысяч в день. Чем я дальше буду жить? Продавать вещи? Но ведь мне за них ничего не дадут. Да и покупателей нету. И какой ужас: видеть своих детей, умирающих с голоду.

И он по-актерски разыграл предо мною эту сцену.

9 июля. Был сегодня у Мережковского. Он повел меня в темную комнату, посадил на диванчик и сказал:

- Надо послать Луначарскому телеграмму о том, что "Мережковский умирает с голоду. Требует, чтобы у него купили его сочинения. Деньги нужны до зарезу".

Между тем не прошло и двух недель, как я дал Мережковскому пятьдесят шесть тысяч, полученных им от большевиков за "Александра", да двадцать тысяч, полученных Зинаидой Николаевной Гиппиус. Итого 76 тысяч эти люди получили две недели назад. И теперь он готов унижаться и симулировать бедность, чтобы выцарапать еще тысяч сто.

Сегодня Шкловский написал обо мне фельетон - о моей лекции про "Технику некрасовской лирики". Но мне лень даже развернуть газету: голод, смерть, не до того.

4 сентября. Сейчас видел плачущего Горького - "Арестован Сергей Федорович Ольденбург!" - вскричал он, вбегая в комнату издательства Гржебина, - и пробежал к Строеву. Я пошел за ним попросить о Бенкендорф (моей помощнице в Студии), которую почему-то тоже арестовали. Я подошел к нему, а он начал какую-то длинную фразу в ответ и безмолвно проделал всю жестикуляцию, соответствующую этой несказанной фразе. "Ну что же я могу, - наконец выговорил он. - Ведь Ольденбург дороже стоит. Я им, подлецам - то есть подлецу, - заявил, что если он не выпустит их сию минуту… я им сделаю скандал, я уйду совсем - из коммунистов. Ну их к черту". Глаза у него были мокрые.

Третьего дня Блок рассказывал, как он с кем-то в "Алконосте" запьянствовал, засиделся, и их чуть не заарестовали: - Почему сидите в чужой квартире после 12-ти час.? Ваши паспорта?.. Я должен вас задержать…

К счастью, председателем домового комитета оказался Азов. Он заявил арестовывающему: - Да ведь это известный поэт Ал. Блок. - И отпустили.

Блок аккуратен до болезненности. У него по карманам рассовано несколько записных книжечек, и он все, что ему нужно, аккуратненько записывает во все книжечки; он читает все декреты, те, которые хотя бы косвенно относятся к нему, вырезывает - сортирует, носит в пиджаке. Нельзя себе представить, чтобы возле него был мусор, кавардак - на столе или на диване. Все линии отчетливы и чисты.

20 сентября. Вчера Горький читал в нашей Студии о картинах для кинематографа и театра. Слушателей было мало. Я предложил ему сесть за стол, он сказал: "Нет, лучше сюда! - и сел за детскую парту: - В детстве не довелось посидеть на этой скамье".

Он очень удручен смертью Леонида Андреева. "Это был огромный талант. Я такого не видал. У него было воображение - бешеное. Скажи ему, какая вещь лежала на столе, он сразу скажет все остальные вещи. Нужно написать воспоминания о Леониде Андрееве. И вы, Корней Ив., напишите. Помню, на Капри, мы шли и увидели отвесную стену, высокую, - и я сказал ему: вообразите, что там наверху - человек. Он мгновенно построил рассказ "Любовь к ближнему" - но рассказал его лучше, чем у него написалось".

24 сентября. Заседание по сценариям. Впервые присутствует Марья Игнатьевна Бенкендорф, и, как ни странно, Горький хотя и не говорил ни слова ей, но все говорил для нее, распуская весь павлиний хвост. Был очень остроумен, словоохотлив, блестящ, как гимназист на балу.

26 октября. Горький вспоминал о Чехове: был в Ялте татарин - все подмигивал одним глазом: ходил к знаменитостям и подмигивал. Чехов его не любил. Один раз спрашивает маму: - Мамаша, зачем приходил этот татарин? - А он, Антоша, хотел спросить у тебя одну вещь. - Какую? - Как ловят китов? - Китов? Ну, это очень просто: берут много селедок, целую сотню, и бросают киту. Кит наестся соленого и захочет пить. А пить ему не дают - нарочно! В море вода тоже соленая - вот он и плывет к реке, где пресная вода. Чуть он заберется в реку, люди делают в реке загородку, чтобы назад ему ходу не было, и кит пойман. - Мамаша кинулась разыскивать татарина, чтобы рассказать ему, как ловят китов. Дразнил бедную старуху.

28 октября. Должно было быть заседание Исторических картин, но не состоялось (Тихонов заболтался с дамой - Кемеровой) - и Горький стал рассказывать нам разные истории. Мы сидели как очарованные. Рассказывал конфузливо, в усы - а потом разошелся. Начал с обезьяны - как он пошел с Шаляпиным в цирк, и там показывали обезьяну, которая кушала, курила и т. д. И вот неожиданно - смотрю: Федор тут же, при публике, делает все обезьяньи жесты - чешет рукою за ухом и т. д. Изумительно! Потом Горький перешел на селедку - как сельдь "идет": вот этакий остров - появляется в Каспийском (опаловом, зеленоватом) море и движется. Слой сельдей такой густой, что вставь весло - стоит. Верхние уже не в воде, а сверху, в воздухе - уже сонные - очень красиво. Есть такие озорники (люди), что ныряют вглубь, но потом не вынырнуть, все равно как под лед нырнули, тонут.

- А вы тонули? - спросил С.Ф.Ольденбург.

- Раз шесть. Один раз в Нижнем. Зацепился ногою за якорный канат (там был на дне якорь) и не мог освободить ногу. Так и остался бы на дне, если бы не увидел извозчик, который ехал по откосу, - он увидел, что вон человек нырнул, и кинулся поскорее. Ну, конечно, я без чувств был - и вот тогда я узнал, что такое, когда в чувство приводят. У меня и так кожа с ноги была содрана, как чулок (за якорь зацепили), а потом, как приводили в чувство, катали меня по камням, по доскам - все тело занозили, исцарапали; я глянул и думаю: здорово! Ведь они меня швыряли, как мертвого. И чуть очнулся, я сейчас же драться с околоточным - тот меня в участок свести хотел. Я не давался, но все же попал.

А другой раз нас оторвало в Каспийском море - баржу - человек сто было - ну, бабы вели себя отлично, а мужчины сплоховали, двое с ума сошли: нас носило по волнам 62 часа…

Ах, ну и бабы же там на рыбных промыслах! Например, вот этакий стол - вдвое длиннее этого, они стоят рядом, и вот попадает к ним трехпудовая рыба - и так из рук в руки катится, ни минуты не задерживается - вырежут икру, молоки… (он назвал штук десять специальных терминов) - и даже не заметишь, как они это делают. Вот такие - руки голые - мускулистые дамы - и вот (он показал на груди); этот промысел у них наследственный - они еще при Екатерине этим занимались. Отличные бабы.

Потом рассказывал, как он перебегал перед самым паровозом - рельсы. Страшно и весело: вот-вот наскочит.

Мы все слушали как очарованные, особенно Блок. Никакого заседания не было - никто и не вспомнил о заседании. Потом Ольденбург говорил о том, что он ни за что не поедет за границу, что ему стыдно, что теперь в Европе к русским отношение собачье. Когда Ольденбург высказывает какое-нб. мнение, кажется, что он ждет от вас похвального отзыва - что вы скажете ему "паинька". Он даже поглядывает на вас искоса - тайком - видите ли вы, какой он славный? И когда ласковым вкрадчивым голосом он выражает научные мнения, он высказывает их как первый ученик - застенчиво, задушевно, и ждет одобрительного кивка головы (главным образом со стороны Горького, но и нашими не брезгует). Горький в него влюблен, они сидят визави и все время переглядываются; Горький говорит: "Вот какой должен быть ученый". А откуда он знает! Мне кажется, что Ольденбург - усваиватель, но не создатель. Ему легче прочитать тысячу книг, чем написать одну.

На заседании "Всемирной Литературы" произошел смешной эпизод. Гумилев приготовил для народного издания Саути - и вдруг Горький заявил, что оттуда надо изъять… все переводы Жуковского, которые рядом с переводами Гумилева страшно теряют! Блок пришел в священный ужас, я визжал - я говорил, что мои дети читают Варвика и Гаттона с восторгом. Горький стоял на своем. По-моему, его представление о народе - неверное. Народ отличит хорошее от дурного - сам, а если не отличит, тем хуже для него. Но мы не должны прятать от него Жуковского и подсовывать ему Гумилева.

Сегодня я написал воспоминания об Андрееве. В комнате холодно. Руки покрываются красными пятнами.

Блок показывал мне свои воспоминания об Андрееве: по-моему, мямление и канитель.

1 ноября. Сегодня Волынский выразил желание протестовать против горьковского выступления (насчет Жуковского).

Возле нашего переулка - палая лошадь. Лежит вторую неделю. Кто-то вырезал у нее из крупа фунтов десять - надеюсь, на продажу, а не для себя. Вчера я был в Доме Литераторов: у всех одежа мятая, обвислая, видно, что люди спят не раздеваясь, укрываясь пальто. Женщины - как жеваные. Будто их кто жевал - и выплюнул. Горький на днях очень хорошо показывал Блоку, как какой-то подмигивающий обыватель постукивал по дереву на Петербургской стороне, у трамвая. "Ночью он его срубит", - таинственно шептал Горький. Юрий Анненков - начал писать мой портрет. Но как у него холодно! Он топит дверьми: снимет дверь, рубит на куски - и вместе с ручками в плиту!

2 ноября. Я сижу и редактирую "Копперфильда" в переводе Введенского. Перевод гнусный, пьяный. - Бенкендорф рассказывает, что в церкви, когда люди станут на колени, очень любопытно рассматривать целую коллекцию дыр на подошвах. Ни одной подошвы - без дыры!

3 ноября. Был у меня как-то Кузмин. Войдя, он воскликнул:

- Ваш кабинет похож на детскую!

Взял у меня "до вечера" 500 рублей - и сгинул.

Секция исторических картин, коей я состою членом, отрядила меня к Горнфельду для переговоров. Я пошел. Горнфельд живет на Бассейной - ход со двора, с Фонтанной - крошечный горбатый человечек, с личиком в кулачок; ходит, волоча за собою ногу; руками чуть не касается полу. Пройдя полкомнаты, запыхивается, устает, падает в изнеможении. Но, несмотря на это, всегда чисто выбрит, щегольски одет, острит - с капризными интонациями избалованного умного мальчика - и через 10 минут разговора вы забываете, что перед вами - урод. Я прочитал ему свою статью об Андрееве. Вначале он говорил: "ой, как зло!" А потом: "нет, нет!" Общий его приговор: "Написано эффектно, но неверно. Андреев был пошляк, мешанин. У него был талант, но не было ни воли, ни ума". Я думаю, Горнфельд прав; он рассказывал, как Андреев был у него - предлагал подписать какой-то протест. "Я увидел, что его не столько интересует самый протест, сколько то, что в том протесте участвует Бунин. Он был мелкий, мелочной человек".

4 ноября. Мне все кажется, что Андреев жив. Я писал воспоминания о нем - и ни одной минуты не думал о нем как о покойнике. Неделю назад мы с Гржебиным возвращались от Тихонова - он рассказывал, как Андреев, вернувшись из Берлина, влюбился в жену Копельмана и она отвечала ему взаимностью - но, увы, в то время она была беременна - и Андреев тотчас же сделал предложение сестрам Денисевич - обеим сразу. Это помню и я. Толя сказала, что она замужем - (тайно!). Тогда он к Маргарите, которую переделал в Анну.

Гржебин зашел ко мне на кухню вечером - и, ходя по кухне, вспоминал, как Андреев пил - и к нему в трактире подходила одна компания за другой, а он все сидел и пил - всех перепивал. "Я устроил для него ванну, - он не хотел купаться, тогда мы подвели его к ванне одетого - и будто нечаянно толкнули в воду - ему поневоле пришлось раздеться - и он принял ванну. После ванны он сейчас же засыпал".

5 ноября. Вчера ходил я на Смольный проспект, на почту, получать посылку. Получил мешок отличных сухарей - полпуда! Кто послал? Какой-то Яковенко, - а кто он такой, не знаю. Какому-то Яковенко было не жалко - отдать превосходный мешок, сушить сухари - пойти на почту и т. д., и т. д. Я нес этот мешок как бриллианты. Все смотрели на меня и завидовали. Дети пришли в экстаз.

Вчера Горький рассказывал, что он получил из Кремля упрек, что мы во время заседания ведем… разговоры. Это очень взволновало его. Он говорит, что пришла к нему дама - на ней фунта четыре серебра, фунта два золота, - и просит о двух мужчинах, которые сидят на Гороховой: они оба мои мужья. "Я обещал похлопотать… А она спрашивает: сколько же вы за это возьмете?" Вопрос о Жуковском кончился очень забавно: Гумилев поспорил с Горьким о Жуковском - и ждал, что Горький прогонит его, а Горький - поручил Гумилеву редактировать Жуковского для Гржебина.

Редактирую "Копперфильда" - работа кропотливая.

Обсуждали мы, какого художника пригласить в декораторы к пьесе Гумилева. Кто-то предложил Анненкова. Горький сказал: Но ведь у него будут все треугольники… Предложили Радакова. Но ведь у него все первобытные люди выйдут похожи на Аверченко. Сейчас Оцуп читал мне сонет о Горьком. Начинается "с улыбкой хитрой". Горький - хитрый?! Он не хитрый, а простодушный до невменяемости. Он ничего в действительной жизни не понимает - младенчески. Если все вокруг него (те, кого он любит) расположены к какому-нб. человеку, и он инстинктивно, не думая, не рассуждая - любит этого человека. Если кто-нб. из его близких (m-me Шайкевич, Марья Федоровна, "купчиха" Ходасевич, Тихонов, Гржебин) вдруг невзлюбят кого-нб. - кончено! Для тех, кто принадлежит к своим, он делает все, подписывает всякую бумагу, становится в их руках пешкою. Гржебин из Горького может веревки вить. Но все чужие - враги. Я теперь (после полуторагодовой совместной работы) так ясно вижу этого человека, как втянули его в "Новую Жизнь", в большевизм, во что хотите - во "Всемирную Литературу". Обмануть его легче легкого - наш Боба обманет его. В кругу своих он доверчив и покорен. Оттого что спекулянт Махлин живет рядом с Тихоновым, на одной лестнице, Горький высвободил этого человека из Чрезвычайки, спас от расстрела…

6 ноября. Первый зимний (солнечный) день. В такие дни особенно прекрасны дымы из труб. Но теперь - ни одного дыма: никто не топит. Сейчас был у меня Мережковский - второй раз. Он хочет, чтобы я похлопотал за него пред Ионовым, чтобы тот купил у него "Трилогию", которая уже продана Мережковским Гржебину. Вопреки обычаю, Мережковский произвел на этот раз отличное впечатление. Я прочитал ему статейку об Андрееве - ему она не понравилась, и он очень интересно говорил о ней. Он говорил, что Андреев все же не плевел, что в нем был туман, а туман вечнее гранита, он убеждал меня написать о том, что Андреев был писатель метафизический, - хоть и дрянь, а метафизик. Мережковский увлекся, встал (в шубе) с диванчика - и глаза у него заблестели наивно, живо. Это бывает очень редко. Марья Борисовна предложила ему пирожка, он попросил бумажку, завернул - и понес Зинаиде Николаевне. Публичная библиотека купила у него рукопись "14 декабря" за 15 000 рублей. Говорил Мережковский о том, что Андреев гораздо выше Горького, ибо Горький не чувствует мира, не чувствует вечности, не чувствует Бога. Горький - высшая и страшная пошлость.

7 ноября. Сейчас вспомнил, как Андреев, получив от Цетлина аванс за собрание своих сочинений, купил себе - ни с того ни с сего - осла. - Для чего вам осел? - Очень нужен. Он напоминает мне Цетлина. Чуть я забуду о своем счастье, осел закричит, я вспомню. - Лет восемь назад он рассказывал мне и Брусянину, что, будучи московским студентом, он, бывало, с пятирублевкой в кармане совершал по Москве кругосветное плавание, т. е. кружил по переулкам и улицам, заходя по дороге во все кабаки и трактиры, и в каждом выпивал по рюмке. Вся цель такого плавания заключалась в том, чтобы не пропустить ни одного заведения и добросовестно прийти круговым путем, откуда вышел. - Сперва все шло у меня хорошо, я плыл на всех парусах, но в середине пути всякий раз натыкался на мель. Дело в том, что в одном переулке две пивные помещались визави, дверь против двери; выходя из одной, я шел в другую и оттуда опять возвращался в первую: всякий раз, когда я выходил из одной, меня брало сомнение, был ли я во второй, и Т. к. я человек добросовестный, то я и ходил два часа между двумя заведениями, пока не погибал окончательно.

Назад Дальше