Дни моей жизни - Чуковский Корней Иванович 14 стр.


Я прихожу на заседания рано. Иду в зал заседаний - против окон видны силуэты: Горький беседует с Ольденбургом. Тот, как воробей, прыгает вверх - (Ольденбург всегда форсированный, демонстрирующий энергию). Там же сидит одиноко Блок - с обычным видом грустного и покорного недоумения: "И зачем я здесь? И что со мной сделали? И почему здесь Чуковский? Здравствуйте, Корней Иванович!" Я иду наверх - мимо нашей собственной мешочницы Розы Васильевны. Роза Васильевна стала у нас учреждением - она сидит в верхней прихожей, у кабинета Тихонова - разложив на столе сторублевые коврижки, сторублевые карамельки - и все профессора и поэты здороваются с нею за руку, с каждым у нее своя интонация, свои счеты - и всех она презирает великолепным еврейским презрением и перед всеми лебезит. В следующей комнате - прием посетителей; теперь там пустовато. В следующей Вера Александровна - секретарша, подсчитывающая нам гонорары, - впечатлительная, обидчивая, без подбородка, податливая на ласку, втайне влюбленная в Тихонова; у ее стола по целым часам млеет Сильверсван. Кабинет Тихонова огромен. Там сидит он - в кабинете, свеженький, хорошенький, очень деловитый и в деловитости простодушный. Он обложен рукописями, к нему ежеминутно являются с докладом из конторы, из разных учреждений, он серьезный социал-демократ, друг Горького и т. д., но я не удивился бы, если бы оказалось, что… впрочем, Бог с ним. Я его люблю. В одном из ящиков его стола мешочек с сахаром, в другом - яйца и кусочек масла: завтракает он у себя в кабинете. Вечером, перед концом заседания, к нему приходит его возлюбленная - в красной шубке - и ждет его в кабинете. Вчера, войдя в зал заседаний, я увидел тихоновский мешочек с сахаром там на столе - и только потом рассмотрел в углу Тихонова и Анненкова. Анненков начал портрет Тихонова, в виде американца, и в первый же сеанс великолепно взял главное - и артистически разработал все плоскости подбородка. Глаз еще нет, но даже кожа - тихоновская. Анненков говорит, что он хочет написать на фоне фабричной трубы, плакатов - вообще обамериканить портрет. Горький на заседание не пришел: болен. Он прислал мне записку, которую при сем прилагаю. На первом заседании я читал своего Персея, который неожиданно всем понравился. На втором заседании мы говорили о записке от лица литераторов, которую мы намерены послать Ленину. К концу заседания мне сообщили, что нас ждет Гржебин. Я сказал Блоку, и мы гуськом сбежали (скандалезно): я, Лернер, Блок, Гумилев, Замятин - в комнату машинисток (где теплая лежанка). Рассуждали об издании ста лучших книг. Блок неожиданно, замогильным голосом, сказал, что литература XIX века не показательна для России, что в XIX в. вся Европа (и Россия) сошла с ума, что Гоголь, Толстой, Достоевский - сумасшедшие. Гумилев говорил, что Майков был бездарный поэт, что Иванов-Разумник - отвратительный критик. Гржебин в шутку назвал меня негодяем, я швырнул в него портфелем Гумилева - и сломал ручку. Говорили о деньгах - очень горячо - выяснилось, что все мы - нищие банкроты, что о деньгах нынешний писатель может говорить страстно, безумно, отчаянно. Потом я вернулся домой - и Лидочка читала мне Шекспира "Генрих IV", чтобы усыпить меня. Я боялся, что не усну, Т. к. сегодня открытие Дома Искусств, а я никогда не сплю накануне событий. - Лида теперь занята рефератом о Москве - забавная трудолюбивая носатка!

20 ноября. Итак, вчера мы открывали Дом Искусства. Огромная холодная квартира, в которой каким-то чудом натопили две комнаты, - стол с дивными письменными принадлежностями, всё - как по маслу: прислуга, в уборной графин и стакан, гости. Горького не было, он болен. Все были так изумлены, когда им подали карамельки, стаканы горячего чаю и булочки, что немедленно избрали Сазонова товарищем председателя! Прежде Сазонов - в качестве эконома - и доступа не имел бы в зал заседаний коллегии! Теперь эконом - первая фигура в ученых и литературных собраниях. На него смотрели молитвенно: авось даст свечку. Он тоже не ударил в грязь лицом: узнав, что не хватает стаканов, он собственноручно принес свои собственные с Фонтанки на Мойку - в чемодане. Заседания не описываю, ибо Блок описал его для меняв Чукоккале. Кое-что подсказывал ему я (об Анненкове). Немирович председательствовал - беспомощно: ему приходилось суфлировать каждое слово. - Холодно у вас? - спросил я его. - Да, три градуса, но я пишу об Африке, об Испании, - и согреваюсь! - отвечал бравый старикан. Мы ходили осматривать елисеевскую квартиру (нанятую нами для Дома Искусств). Безвкусица оглушительная. Уборная m-me Елисеевой вся расписана: морские волны, кораблекрушение. Множество каких-то гимнастических приборов, напоминающих орудия пытки. Блок ходил и с недоумением спрашивал: - А это для чего?

Блок очень впечатлителен и переимчив. Я недавно читал в коллегии докладец о том, что в 40-х гг. писали: аплодисманы, мебели (множественное число) и т. д. Теперь в его статейке об Андрееве встретилось слово "мебели" (множественное число) и в отчете о заседании - "аплодисманы".

Не явились на открытие Дома Искусств: Федор Сологуб, Мережковский, Петров-Водкин. Мережковский в это время был у меняй спорил с Шатуновским. Очень, очень хочется мне помочь Анненкову, он ужасно нуждается. Он пишет портрет Тихонова за пуд белой муки, но Тихонов еще не дал ему этого пуда. По окончании заседания он подозвал меня к себе, увел в другую комнату - и показал неоконченный акварельный портрет Шкловского (больше натуры - изумительно схвачено сложное выражение глаз и губ, присущее одному только Шкловскому). Мне страшно вдруг захотелось, чтобы он докончил мой портрет. Я начал переделывать "Принципы художественного перевода", но вдруг заскучал и бросил.

21 ноября. С.Ф.Ольденбург дал мне любопытную книгу "The Legend of Perseus" by E. Sidney Hartland. Утром сегодня я проснулся, предвкушая блаженство: читать эту незатейливую, но увлекательную вещь; но нет огня, нет спичек, и я промучился около часу. Теперь даже понять не могу, почему мне так хотелось читать эту книгу.

23 [ноября]. Был у Кони. Бодр. Его недавно арестовали. Не жалуется. "Там (в арестантской) я встретил миссионера Айвазова - и мы сейчас же заспорили с ним о сектантах. Вся камера слушала наш ученый диспут. Очень забавно меня допрашивал какой-то мальчик лет шестнадцати. - Ваше имя, звание? - Говорю: академик. - Чем занимаетесь?.. - Профессор… - А разве это возможно? - Что? - Быть и профессором, и академиком сразу. - Для вас, говорю, невозможно, а для меня возможно".

Старик забыл, что уже показывал мне стихи, которые были поднесены ему слушателями "Живого Слова", - и показал вновь.

Блок читал сценарий своей египетской пьесы (по Масперо). Мне понравилось - другим не очень. Тихонов возражал: не пьеса, нет драматичности. Блок в объяснение говорил непонятное: у меня там выведен царь, который растет вот так - и он начертил руками такую фигуру V; а потом цари стали расти вот так: Λ…

Очень забавен эпизод со стихами некоему служащему нашей конторы, Давиду Самойловичу Левину. Когда-то он снабдил Блока дровами, всех остальных обманул. Но и Блок, и обманутые чувствуют какую-то надежду - авось пришлет еще дров. Теперь Левин завел альбом, и ему наперебой сочиняют стишки о дровах - Блок, Гумилев, Лернер. Блок сначала думал, что он Соломонович, - я сказал ему, что он Самойлович, Блок тайком вырвал страницу и написал вновь.

Горький о Мережковском: он у меня, как фокстерьер, повис на горле - вцепился зубами и повис.

Я достал Гумилеву через Сазонова дров - получил от него во время заседания такую записку (вклеена записка, почерк II. Гумилева. - Е.Ч.):

Дрова пришли, сажень, дивные. Вечная моя благодарность Вам. Пойду благодарить П.В.

Вечно Ваш Н.Г.

П.В. - это Петр Владимирович Сазонов, чуть ли не бывший пристав, который теперь в глазах писателей, художников и пр. - единственный источник света, тепла, красоты. Он состоит заведывающим хозяйством Главархива - туда доставили дрова, он взял и распорядился направить их нам - в Дом Искусства. Какая нелепость, что Тихонов заведует там литературой, а я… театром.

24 ноября. Вчера у Горького, на Кронверкском. У него Зиновьев. У подъезда меня поразил великолепный авто, на диван которого небрежно брошена роскошная медвежья полость. В прихожей я встретил Ольденбурга - он только что виделся с Зиновьевым. Я ждал, пока Зиновьев уедет (у Ходасевич), а потом пошел в столовую. Там печник ставил печку и ругал советскую власть за то, что им - мобилизованным - третий месяц не дают жалованья. "Вот погоди, пройдет тут Зиновьев, я ему скажу". Зиновьев прошел - толстый, невысокого роста. Печник за ним в прихожую. "Тов. Зиновьев, а почему?" Зиновьев отвечал сиплым и сытым голосом. Печник воротился торжествуя: "Я ведь никого не боюсь. Я самому Великому князю Владимиру Александровичу…"

Горький очень утомлен. Я сократил свой визит до минимума - и ушел к Тихонову - в квартиру его тестя - черт знает где! Там меня угостили необыкновенным обедом: вареное мясо, мясной суп, чай с сахаром - и мы выработали программу заседания в Доме Искусств. Итак, Дом Искусств дает мне в месяц 7 000, Гржебин - 22 500, "Картины" - 6 000, "Всемирная Литература" - 6 000, итого 41 500. Откуда же я беру остальные 60 000? Сверяю письма Щедрина. Очень хочется писать статьи - о Блоке. Вчера написал новую версию "Персея".

25 ноября. Особенность моей теперешней деятельности в том, что каждый день я начинаю какую-нб. новую работу и, не кончив, принимаюсь за следующую. Сейчас, напр., у меня на столе: редактура "Гулливера" (Полонской), редактура Диккенса в переводе Иринарха Введенского, список ста лучших книг для издательства Гржебина, "Принципы художественного перевода", статья о письмах Щедрина к Некрасову, докладная записка о Студии и т. д., и т. д.

27 [ноября]. Третьего дня заседание во "Всемирной". Горький - Марье Игнатьевне очень сурово: "И откуда у вас берется время заниматься такими пустяками (с очаровательной улыбкой), да! да! такими пустяками". (Оказывается, М.И. прислала к Горькому врача-хирурга и тот нашел, что Горькому нужно лечь немедленно в постель. Теперь Горький благодарит М.И. - называя себя и свою болезнь пустяками.) Заседание по Историческим картинам. Амфитеатров читает свою пьесу о Ваське Буслаеве. Пьеса отличная - чуть ли не лучше всего, что написал Амфитеатров. Тихонов довольно бестактно делал старику замечания. Амфитеатров, читая, поглядывал украдкой на одного только Горького: прочтет удачное, выигрышное место и взглянет. Горький очень нежен с Ольденбургом - теперь у них медовый месяц. Ольденбург старается изо всех сил. После заседания "Всемирной Литературы" - Горький с Ольденбургом уезжают в "Асторию" - в экипажике Горького. Потом я, Блок, Гумилев, Замятин и Лернер отправляемся в "комнату, где умывальник" - к машинисткам - и начинаем обсуждать программу ста лучших писателей. Гумилев представил импрессионистскую: включен Денис Давыдов (потому что гусар), и нет Никитина. Замятин примкнул к Гумилеву. Блок стоит на исторической точке зрения - и составил программу идеальную: она и свежа, и будоражит, в ней нет пошлости - и научна. Мы спорили долго. Гумилев говорит по поводу моей: это провинциальный музей, где есть папироса, которую курил Толстой, а самого Толстого нет. Я издевался над гумилевской, но в глубине души уважал его очень: цельный человек. Вообще все заседание носило характер гумилевской чистоты и наивности. Блок - со своей любовью к системе - изготовил несколько табличек: сколько поэтов, сколько прозаиков, какой процент юмористов и т. д. Я включил в свою программу модернистов. "К чему вы этих молодых людей включили?", "я в этих молодых людях ничего не понимаю", - твердил Блок. Я наметил для Сологуба 2 тома. Блок: "Неужели Сологуб есть /50 всей русской литературы". На следующий день (вчера) мы встретились на заседании Дома Искусств, Блок продолжал: "Гумилев хочет дать только хорошее, абсолютное. Тогда нужно дать Пушкина, Лермонтова, Толстого, Достоевского". Я говорю: а Тютчева? "Ну что такое Тютчев? Коротко, мало, всё отрывочки. К тому же он немец, отвлеченный". Я взялся в Доме Искусств организовать студию, библиотеку, детский театр. И уже изнемог: всю ночь не спал - в темноте без свечи думал об этих вещах - а про литературу и забыл. Надо поскорее сбыть с рук эти работы, а то захвораю от переутомления. На заседании Дворца был Мережковский, который говорил мне, кокетничая: "Ну и надоел я вам, воображаю. Я самому себе надоел в аспекте Чуковского. Надоел, надоел, не отрицайте. Надоел ужасно! Надоел! Но вы - добрый. Вот З.Н. (Гиппиус) не верит, что вы добрый, а я знаю, вы добрый, но насмешливый. Насмешливый и добрый!" - все это громко, за столом, вдохновенно.

28 ноября. Я забыл записать, что при открытии Дома Искусств присутствовал С.Ольденбург. Я познакомил его с Немировичем-Данченкой. Ольденбург протянул ему руку, а потом отвел меня в сторону:

- Неужели он еще жив. Я думал, он давно умер!

Я почему-то рассердился:

- Что ж, вы думаете, я их с того света выписываю? На кладбище посылаю им повестки?

29 ноября. Горького посетила во "Всемирной Литературе" Наталия Грушко - и беседовала с ним наедине. Когда она ушла, Горький сказал Марье Игнатьевне: "Черт их знает! Нет ни дров, ни света, ни хлеба, - а они как ни в чем не бывало - извольте!" Оказывается, что у Грушко на днях родилась девочка (или мальчик), и она пригласила Горького в крестные отцы… "Ведь это моя жена, - вы знаете?" Как-то пришла бумага: "Разрешаю молочнице возить молоко жене Максима Горького - Наталье Грушко!" Блок написал пьесу о фараонах - Горький очень хвалил: "Только говорят они у вас слишком по русски, надо немного вот так" (и он вытянул руки вбок - как древний египтянин - стилизовал свою нижегородскую физиономию под Анубиса) - нужно каждую фразу поставить в профиль. Было у нас заседание по программе для Гржебина. Горький говорил, что все нужно расширить: не сто книг, а двести пятьдесят. Впервые на заседании присутствовал Иванов-Разумник. облезлый (в калошах), с прыщами на носу, молчаливый, чужой. Блок очень хлопотал привлечь его на наши заседания. Я научил Блока - как это сделать: послать Горькому письмо. Он так и поступил. Теперь они явились на заседание вдвоем, - я отодвинулся и дал им возможность сесть рядом. И вот - чуть они вошли - Горький изменился, стал "кокетничать", "играть", "рассыпать перлы". Чувствовалось, что все говорится для нового человека Горький очень любит нового человека - и всякий раз при первых встречах волнуется романтически - это в нем наивно и мило. Но Иванов-Разумник оставался неподатлив и угрюм. - Потом заседание "Всемирной Литературы" - а потом я, Тихонов (Боба сейчас читает на кухне былины. Он страшно любит былины - больше всех стихов) и Замятин в трамвае - в Дом Искусств. За столом - Бенуа, Добужинский, Ходасевич, Анненков, В.Н.Аргутинский. Мы устроили свое заседание в комнатке прислуги при кухне. Я безумно хотел есть, но после заседания пошел все же пешком к Сазонову - тот лежит больной - и оттуда через силу домой. От усталости - почти не спал. Вертятся в голове разные планы и мысли - ни к чему, беспомощно, отрывочно.

30 ноября, воскресение. Сижу при огарке и пишу об Иринархе Введенском. Для "Принципов художественного перевода".

Блок, когда ему сказали, что его египтяне в "Рамзесе" говорят слишком развязно, слишком по-русски, - сказал: "Я боюсь книжности своих писаний. Я боюсь своей книжности". Как странно - его вещи производят впечатление дневника, - раздавленных кишок. А он - книжность! Устраиваю библиотеку для Дома Искусств. С этой целью был вчера с Колей в Книжном фонде - ах, как там холодно, хламно, безнадежно. Конфискованные книги, сваленные в глупую кучу, по которой бродит, как птица, озябшая девственница - и клюет - там книжку, здесь книжку, перекладывает в другую кучу. Она в валенках, в пальто, в перчатках. Начальник девицы - Иван Иванович, в запачканной летней шляпе (фетровой с полями), с красным носиком - медленный и, кажется, очень честный. Когда я спросил, не найдется ли у них для Студии Потебня или Веселовский, он сказал:

Нашелся бы, если бы Алексей Павлович не интересовался этими книгами. - Алексей Павлович (Кудрявцев), комиссар библиотечной комиссии, - вор и пьяница - я сам видел, как в книжной лавке на Литейном какой-то букинист совал ему из-за прилавка бутылку; у меня Кудрявцев зажилил сахар - на два дня и до сих пор не отдал. Те книги, которыми он интересуется, попадают к нему - в его собственную библиотеку. В Фонде порядки странные. Книги там складываются по алфавиту - и если какая-нб. частная библиотека просит книги, ей дают какую-нибудь букву. Я сам слышал, как там говорили:

- Дай пекарям букву Г.

Это значит, что библиотека пекарей получит Григоровича, Григорьева, Герцена, Гончарова, Гербеля - но не Пушкина, не Толстого. Я подумал: спасибо, что не фиту.

3 декабря. Вчера день сплошного заседания. Начало ровно в час - о программе для Гржебина. Опять присутствует Иванов-Разумник. Я пришел, Горький уже был на месте. Когда мы заговорили о Слепцове, Горький рассказал, как Толстой читал один рассказ Слепцова - и сказал: это (сцена на печи) похоже на моего Поликушку, только у меня похуже будет. Одно только Толстому не нравилось: "стеженое одеяло", Толстой страшно ругался. Когда мы заговорили о Загоскине и Лажечникове - Горький сказал: "Не люблю. Плохие Вальтер Скотты". Опять он поражал меня доскональным знанием отечественной словесности. Когда зашла речь о Вельтмане, он сказал: а вы читали Софью Вельтман, жену романиста? Замечательный роман в "Отечественных Записках" - с огромным знанием эпохи - в 50-х гг. издан. Блок представил список, очень подробный, по годам рождения - и не спорил, когда, напр., Дельвига из второй очереди перевели в первую. Но время чтения программы Иванова-Разумника - произошел инцидент. Иванов-Разумник сказал: "Одну книжку - бывшим акмеистам". Гумилев попросил слова по личному поводу и спросил надменно: кого именно Иванов-Разумник считает бывшими акмеистами? Разумник ответил: - Вас, С.Городецкого и других. - Нет, мы не бывшие, мы… - Я потушил эту схватку. В начале заседания по "Картинам" (Ольденбург не пришел) Горький с просветленным и сконфуженным лицом сказал Блоку:

- Александр Александрович! Сын рассказывает - послушайте - приехал в Москву офицер - сунулся на квартиру к одной даме - откровенно: я офицер, был с Деникиным, не дадите ли приюта? - Пожалуйста! - Живет он у нее десять дней, вступил в близкие с ней отношения, все как следует, а потом та предложила ему: не собрать ли еще других деникинцев? Пожалуй, собери, потолкуем. Сошлось человек двадцать, он сделал им доклад о положении дел у Деникина, а потом вынул револьвер - руки вверх - и всех арестовал и доставил начальству. Оказывается, он и вправду бывший деникинец, теперь давно перешел на сторону советской власти и вот теперь занимается спортом. Недурно, а? Неглупо, не правда ли?

Назад Дальше