8 июня. Пришли Шкловские - племянники Дионео. Виктор похож на Лермонтова - по определению Репина. А брат - хоть и из евреев - страшно религиозен, преподает в Духовной академии французский яз. - и весь склад имеет семинарский. Даже фразы семинарские: "Идеализация бывает отрицательная и положительная. У этого автора отрицательная идеализация". Б.А.Садовской очень симпатичен, архаичен, первого человека вижу, у которого и вправду есть в душе старинный склад, поэзия дворянства. Но все это мелко, куце, без философии. Была Нимфа, и в первый раз Молчанова, незаконная дочь Савиной, кажется? Пришел Репин. Я стал читать стихи Городецкого - ярило - ярился, которые Репину нравились, вдруг он рассвирепел:
- Чепуха! это теперь мода, думают, что прежние женщины были так же развратны, как они! Нет, древние женщины были целомудреннее нас. Почему-то воображают их такими же проститутками.
И, уже уходя от нас, кричал Нимфе:
- Те женщины не были так развратны, как вы.
- То есть как это вы?
- Вы, вы…
Потом спохватился:
- Не только вы, но и все мы.
Перед этим я читал Достоевского и "Крокодил", и Репин фыркал, прервал и стал браниться: бездарно, не смешно. Вы меня хоть щекочите, не засмеюсь, это ничтожно, отвратительно.
И перевернул к стене диван.
15 июня. Сегодня И.Е. пришел к нам серый, без улыбок. Очень взволнованный, ждал телеграммы. Послал за телеграммой на станцию Кузьму - велел на лошади, а Кузьма сдуру пешком. Не мог усидеть, я предложил пойти навстречу. - Ну что… Ненужно… еще разминемся, - но через минуту: - Хорошо, пойдем…
Мы пошли, - и И.Е., очень волнуясь, вглядывался в дорогу, не идет ли Кузьма. - Идет! Отчего так медленно? - Кузьма по-солдатски с бумажкой в руке. И.Е. взял бумагу: там написано Logarno (sic!) подана в 1 час дня. 28 june. Peintre Elias Repine. Nordman Mourantexfornow Suisse. Fomas, бывший учитель французского языка в русской гимназии.
Умирает? Ни одного слова печали, но лицо совсем потухло, стало мертвое. Так мы стояли у забора, молча. "Но что значит fomow? Пойдем, у вас есть словарь?" Рылись в словаре. "Какие у вас прекрасные яблоки. Прошлогодние, а как сохранились". Видимо, себя взбадривал. Кроме Бориса Садовского и Шкловского у нас не было никого… Пошли наверх, я стал читать басни Крылова, Садовской сказал: вот великий поэт! А Репин вспомнил, что И.С.Тургенев отрицал в Крылове всякую поэзию. Потом мы с Садовским читали пьесу Садовского "Мальтийский рыцарь", и Репину очень нравилась, особенно вторая часть. Я подсунул ему альбомчик, и он нарисовал пером и визитной карточкой, обмакиваемой в чернила, - Шкловского и Садовского. Потом мы в театр, где Гибшман - о Папе и султане, футбол в публике и частушка, спетая хором, с припевом:
Я лимон рвала,
Лимонад пила,
В лимонадке я жила.
Певцы загримированы фабричными, очень хорошо. Жена Блока, дочь Менделеева, не пела, а кричала, по-бабьи, выходило очень хорошо, до ужаса. Вообще было что-то из Достоевского в этой ужасной лимонадке, похоже на мухоедство, - и какой лимон рвать она могла в России, где лимоны? Но неукоснительно, безжалостно, с голосом отчаяния и покорности Року эти бледные мастеровые и девки фабричные выкрикивали: - Я лимон рвала.
Жива ли Н.Б.?
Сегодня, 15-го, я был у И.Е., он уже уехал в Пб. в 8 час.
У Шкловского украли лодку, перекрасили, сломали весла. Он спал на берегу, наконец нашел лодку и уехал в Дюны.
Дети учат немецкие дни недели. - Обоим трудно. Mittwoch.
19 июня. Вчера со Ст. П.Крачковским я пошел на Варшавский вокзал проводить И.Е. за границу. Он стоял в широкой черной шляпе у самой двери на сквозняке. Взял у Крачковского билет, поговорил о сдаче 3 р. 40 к. и потом сказал:
- А ведь она умерла.
Сказал очень печально. Потом перескочил на другое:
- Я, К.И., два раза к вам посылал, искал вас повсюду: ведь я нашел фотографию для "Нивы" - и портрет матери (для репинского №).
Пришел Федор Борисович, брат Нат. Борисовны, циник, чиновник, пьянчужка. И.Е. дал ему много денег. Ф.Б. сказал, что получил от сестры милосердия извещение, написанное под диктовку Н.Б., что она желает быть погребенной в Suisse.
- Нет, нет, - сказал И.Е., - это она чтоб дешевле. Нужно бальзамировать и в Россию, на мое место, в Невскую лавру.
Я послал контрдепешу, но не знаю, как по-французски "бальзамировать", сказал Ф.Б. Он, впрочем, быстро откланялся и уехал как ни в чем не бывало на дачу. И.Е. тоже как ни в чем не бывало заговорил о "Деловом Дворе" и, взяв меня за талию, повел угощать нарзаном. Нарзану не случилось. Мы чокнулись ессентуками. - Теперь в Ессентуках - Вера. - Он поручил мне напечатать объявление от его имени. Просил написать что-ниб. от лица писателей:
- Ее это очень обрадует.
Мы вошли в вагон, и Т. к. Репин дрожал, что мы останемся, не успеем соскочить, мы скоро ушли и оставили его одного. Я уверен, что он спал лучше меня.
22 [июня], вчера. Сплю отвратительно. Ничего не пишу. Томительные дни: не знаю, что с И.Е., вот уже неделя, как он уехал, - а от него никаких вестей. Был вчера в осиротелых Пенатах. Там ходят Гильма и Анна Александровна и собирают ягоды. А.А. вытирает - слезы ли, пот ли, не понять. Показала мне письмо Н.Б. - последнее, где умирающая обещает приехать и взять ее к себе в услужение. "Так как я совсем порвала с И.Е., - пишет она за неделю до смерти, - то до моего приезда сложите вместе в сундук все мое серебро, весь мой скарб. Венки уничтожьте, а ленты сложите. Не подавайте И.Е. моих чайных чашек" и т. д. Я искал в душе умиления, грусти - но не было ничего - как бесчувственный.
Третьего дня, в понедельник 15 июля - И.Е. вернулся. Загорелый, пополневший, с красивой траурной лентой на шляпе. Первым делом - к нам. Привез меду, пошли на море. Странно, что в этот самый миг мы сидели с Беном Лившицем и говорили о нем, я показывал его письма и рукописи. Флюиды! О ней он говорит с сокрушением, но утверждает, что, по словам врачей, она умерла от алкоголизма. Последнее время почти ничего не ела, но пила, пила. Денег там растранжирила множество.
Война… Бена берут в солдаты. Очень жалко. Он по мне. Большая личность: находчив, силен, остроумен, сентиментален, в дружбе крепок и теперь пишет хорошие стихи. Вчера, в среду, я повел его, Арнштама и мраморную муху, Мандельштама, в Пенаты, и Репину больше всех понравился Бен. Каков он будет, когда его коснется слава, не знаю; но сейчас он очень хорош. Прочитав в газетах о мобилизации, немедленно собрался - и весело зашагал. Я нашел ему комнату в лавке - наверху, на чердаке, он ее принял с удовольствием. Поэт в нем есть, но и нигилист. Он - одесский.
У меня все спуталось. Если война, сытинскому делу не быть. Значит, у меня ни копейки. Моя последняя статейка - о Чехове - почти бездарна, а я корпел над нею с января.
Характерно, что брат Натальи Борисовны - Федор Борисович - уже несколько раз справлялся о наследстве.
Был вчера, 26 июля, в городе. За деньгами: отвозил статью в "Ниву". В "Ниве" плохо. За подписчиками еще дополучить 200 000 р., сказал мне Панин. У них забрали 30 типографских служащих, 12 - из конторы, 6 - из имения г-жи Маркс. У писателей безденежье. Как томился длинноволосый - и час, и два - в прихожей с какой-то рукописью. Видел Сергея Городецкого. Он форсированно и демонстративно патриотичен: "К черту этого изменника Милюкова!" Пишет патриотические стихи, и когда мы проходили мимо германского посольства - выразил радость, что оно так разгромлено. "В деревне мобилизация - эпос!" - восхищается. Но за всем этим какое-то уныние: денег нет ничего, а Нимфа, должно быть, не придумала, какую позу принять.
Был у А.Ф.Кони. Он только что из Зимнего дворца, где Государь говорил речь народным представителям. Кони рассказал странное: будто когда Государю Германия уже объявила войну и Государь, поработав, пошел в 1 ч. ночи пить к Государыне чай, принесли телеграмму от Вильгельма И: прошу отложить мобилизацию. Но Кони, как и Репин, не оглушен этой войной. Репин во время всеобщей паники, когда все бегут из Финляндии, красит свой дом (снаружи) и до азарта занят насыпанием в Пенатах холма на том месте, где было болото: "потому что Н.Б-не болото было вредно". Кони с увлечением рассказывает о письмах Некрасова, к-рые ему подарила наследница Ераковых - Данилова.
Потом пошли разговоры о Суворине: оказывается, у Суворина в 1873 г. (или в 74-м) жена отправилась в гостиницу с каким-то уродом офицером военным, и там они оба найдены были убитыми. Кони как прокурор вел это дело, и Суворин приходил к нему с просьбой рассказать всю правду. Кони, понятно, скрывал. Суворин был близок к самоубийству. Бывало, сидит в гостиной у Кони и изливает свои муки Щедрину, тот слушает с участием, но чуть Суворин уйдет, издевается над ним и ругает его. Некрасов был не таков: он был порочный, но не дурной человек.
О Зиночке. Бывало, говорит: - Зиночка, выдь, я сейчас нехорошее слово скажу. - Зиночка выходила.
Опять о Государе: побледнел, помолодел, похорошел, прежде был обрюзгший и неуверенный.
После долгих мытарств в "Ниве" иду в "Речь". Там встречаю Ярцева, театрального критика. Говорю: как будем мы снискивать хлеб свой, если единственный театр теперь - это театр военных действий, а единственная книга - это "Оранжевая книга"! В "Современном Слове" Ганфман и Татьяна Александровна рассказывают о Зимнем дворце и о Думе. В Думе: они находят декларацию поляков очень хитрой, тонкой, речь Керенского умной, речь Хаустова глупой, а во время речи Милюкова - плакал почему-то Бирилев… Говорят, что г-жа Милюкова, у которой дача в Финляндии, где до 6000 книг, заперла их на ключ и ключ вручила коменданту: пожалуйста, размещайте здесь офицеров, но солдат не надо.
У меня весь день омрачен тем, что, заглянув в свой паспорт, который я только вчера разыскал, я увидел в графе "отношение к воинской повинности" совершенно пустое место. Я отправился к воинскому начальнику с карточкой от одного чиновника - но ничего не мог добиться; сволочь писарь в Пскове - в мещанской управе спьяну не проставил, что я единственный сын! В вагоне разговоры о войне.
4 августа. Был у Кульбина. Там - как это ни дико - мы играли в "чепуху".
Много смеялись. Острили. Потом пошли - и прожекторы, которые шарят по небу, не летят ли с запада цеппелины. Я высказал уверенность, что немцы непременно на этой неделе пустят над Петербургом и Кронштадтом несколько парсифалей. Мы так подошли до дома Евреинова, которого издали окликнула Елена Анатольевна Молчанова (секретарша Николая Николаевича - умная, начитанная, кажется, в него влюблена, очень нервная; рассказывая, вскакивает со стула и ходит; на лбу у нее от волнения красное пятно; курит; деятельна очень; падчерица Савиной и дочь председателя Театрального общества Молчанова), она была в городе и крикнула издали: новости. - Что такое? - Мы накануне войны с Турцией. Завтра будет объявлена! - Четыре мильона русских лавой идут на Берлин: там им такие волчьи ямы и западни. Два мильона пройдут, а два мильона в резерве. - В Берлине ужас - революция неминуема. Оказывается, кайзер в третьем поколении уже сифилитик: безумный! Что делали с русскими в Германии! Карсавина ехала, привязанная к площадке! 6 суток ехала! В Марию Федоровну плевали! - Все по она говорила, трясясь, как-то сологубо-передоновски.
1916
21 июля. Вчера именины Репина. Руманов решил милостиво прислать ему добавочные 500 рублей при таком письме: "Глубокоуважаемый И.Е. Правление Т-ва А.Ф.Маркса в новом составе плице И.Д.Сытина, В.П.Фролова и А.В.Руманова, ознакомившись с Вашим прекрасным трудом и желанием получить дополнительное вознаграждение в сумме 500 рублей, не предусмотренное договором, считает своим приятным долгом препроводить Вам эту сумму. С истинным уважением В.Фролов".
Я вошел в кабинет И.Е., поздравил и прочел письмо. Он изменился в лице, затопал ногами:
- Вон, вон; мерзавец, хочет купить меня за 500 рублей, сволочь, сапоги бутылками (Сытин), отдайте ему назад эти 500, и вот еще тысяча, - он полез в задний карман брюк… - отдайте… под суд! под суд, - и т. д. Я был очень огорчен, что эта чепуха доставила ему столько страдания. Сегодня снова хочу попытать свое счастье.
Сегодня - после двухлетнего перерыва - я впервые взялся за стихи Блока - и словно ожил: вот мое, подлинное, а не Вильтон, не Кушинниковы - не Киселева - не Гец, - не все это мещанство, ликующее, праздно болтающее, которое вокруг. Последние дни мое безделье - подлое - дошло до апогея, и я вдруг опомнился и сегодня весь день сижу за столом: все 4 тысячи, что дала мне книжка, да две тысячи, что дали мне статьи, ушли в полгода, не дав мне ни минуты радости.
[Сентябрь, 22]. Вчера познакомился с Горьким. Гржебин сказал, что едем к Репину в 1 ч. 15 м. Я на вокзал. Не нашел. Но глянув в окно купе 1 - го класса - увидел оттуда шершавое нелепое лицо - понял: это он. Вошел. Он очень угрюм: сконфузился. Не глядя на меня, заговаривал с Гржебиным: - Чем торгует этот бритый, на перроне? Пари, что это русский под англичанина. Он из Сибири - пари! Не верите, я пойду спрошу. - Я видел, что он от застенчивости, и решил деловитыми словами устранить неловкость: заговорил о том, почему Розинеру до сих пор не сказали, что Сытин уже купил Репина. Горький присоединился: конечно, пора напомнить Розинеру, что он не редактор, а приказчик.
Заговорили о Венгрове, Маяковском - лицо его стало нежным, голос мягким - преувеличенно, - он заговорил в манере Миролюбова: "Им надо Библию читать… Библию… Да, Библию. В Маяковском что-то происходит в душе… да, в душе".
Но, видно, худо разбирается, ибо Венгров - нейрастенический, растрепанный, еще не существует, а Маяковский - однообразен и беден. Когда городская жизнь и то и другое…
Приехали на станцию - одна таратайка, да и ту заняли какие-то двое: седой муж и молодая жена. А у Горького больная нога, и ходить он не может. Те милостиво согласились посадить его на облучок - приняв его за бедного какого-то. У Репина Горький чувствовал себя связанным. Уныло толкался из угла в угол. Репин посадил его в профиль и стал писать. Но он позировал дико - болтал головою, смотрел на Репина - когда надо было смотреть на меня и на Гржебина. Рассказал несколько любопытных вещей. Как он ходил объясняться в цензуру.
Горький: - Ваш цензор неинтеллигентный человек.
Главный цензор: - Да как вы смеете так говорить!
- Потому что это правда, сударь.
- Как вы смеете звать меня сударем. Я не сударь, я "ваше превосходительство".
- Идите, ваше превосходительство, к черту.
Оказывается, цензор не знал, что это Горький…
Тут Юрий Репин робко: "Я очень сочувствую, как вы о войне пишете". Горький заговорил о войне: - Ни к чему… столько полезнейших мозгов по земле зря… французских, немецких, английских… да и наших, не дурацких. Англичане покуда на Урале (столько-то) десятин захватили. Был у нас в Нижнем купец - ах, странные русские люди! - так он недавно пришел из тех мест и из одного кармана вынимает золото, из другого вольфрам, из третьего серебро и т. д., вот, вот, вот все это на моей земле - неужто достанется англичанам - нет, нет! - ругает англичан. Вдруг видит карточку фотографическую на столе. - Кто это? - Англичанин. - Чем занимается? - Да вот этими делами… Покупает… - Голубчик, нельзя ли познакомить? Я бы ему за миллион продал.
Пошли обедать, и к концу обеда офицера, сидевшего весь обед спокойно, прорвало: он ни с того ни с сего, не глядя на Горького, судорожно и напряженно заговорил о том, что мы победим, что наши французские союзники - доблестны, и английские союзники тоже доблестны… тра-та-та… и Россия, которая дала миру Петра Великого, Пушкина и Репина, должна быть грудью защищена против немецкого милитаризма.
- Съели! - сказал я Горькому.
- Этот человек, кажется, вообразил, будто я командую немецкой армией… - сказал он.
17 октября. Вчера был у меня И.Е. Я вздумал читать ему "Бесы" (при Сухраварди). Он сдерживал себя как мог, только приговаривал: дрянь, негодная, мелкая душа и т. д. - и в конце концов не мог даже дослушать о Кармазинове.
- И какой банальный язык, и сколько пустословия! Несчастный, он воображал, будто он остроумен… Нет, я как 40 лет назад швырнул эту книгу (а Поленов поднял), так и сейчас не могу.
1917
1 января. Лида, Коля и Боба больны. Служанки нет. Я вчера вечером вернулся из города, Лида читает вслух:
- Клянусь Богом, - сказал евнуху султан, - я владею роскошнейшей женщиной в мире, и все одалиски гарема…
Я ушел из комнаты в ужасе: ай да редактор детского журнала, у которого в собственной семье так.
21 февраля. Сейчас от Мережковских. Не могу забыть их собачьи голодные лица. У них план: взять в свои руки "Ниву". Я ничего этого не знал. Я просто приехал к ним, потому что болен Философов, а Философова я нежно люблю, и мне хотелось его навестить. Справился по телефону, можно ли. Гиппиус ответила неожиданно ласково: будем рады, пожалуйста, ждем. Я приехал. Милый Дмитрий Владимирович пополнел, кажется здоровым, но усталым. Чаепитие. Стали спрашивать обо мне и, конечно, о моих делах. Меня изумило: что за такой внезапный ко мне интерес? Я заговорил о "Ниве". Они встрепенулись. Выслушали "Крокодила" с большим вниманием. Гиппиус похвалила первую часть за то, что она глупая, - "вторая с планом, не так первобытна". Вошел Мережковский - и тоже о "Ниве". В чем дело, отчего "Нива" такая плохая? Я сказал им все, что знаю: надо Эйзена вон, надо Далькевича вон. - Ну а кого бы вы назначили? - (Всё это с огромным интересом.) Я, не понимая, почему их заботит "Нива", ответил: - Ну хотя бы Ильюшку Василевского. - Они ухмыльнулись загадочно. "Ну а вы сами пошли бы?" Я ответил, что об этом уже был разговор, но я один боюсь. И вот после долгих нащупываний, переглядываний, очень хитрых умолчаний - они поставили дело так, что "Ниву" должна вести Зинаида. - Ну вот Зина, например. - Я ответил, не подумав: - Еще бы! Зинаида Николаевна отличный редактор. - Или я, - невинно сказал Мережковский, и я увидел, что разыграл дурака, что это давно лелеемый план, что затем меня и звали, что на меня и на "Крокодила" им плевать, что все это у них прорепетировано заранее, - и меня просто затошнило от отвращения, как будто я присутствую при чем-то неприличном. Вот тут-то у них и сделались собачьи, голодные лица, словно им показали кость: