- Мы бы верхние комнаты под Религиозно-философское о-во, - сказал он.
- И мои сочинения дать в приложении, - сказала она.
- И Андрея Белого, и Сологуба, и Брюсова дать на будущий год в приложении!
Словом, посыпались планы, словно специально рассчитанные на то, чтобы погубить "Ниву". Но какие жадные, голодные лица.
4 марта. Революция. Дни сгорают, как бумажные. Не сплю. Пешком пришел из Куоккала в Питер. Тянет на улицу, ног нет. У Набокова: его пригласили писать амнистию.
10 марта. Вчера в поезде - домой. Какой-то круглолицый, самодовольный жирный: "Бога нету! (на весь вагон). Смею уверить вас честным словом, что на свет я родился от матери, не без помощи отца, и Бог меня не делал. - Бог жулик, вы почитайте науки". А другой - седой, истовый, почти шепотом: "А я на себе испытал, есть Господь Бог Вседержитель", - и елейно глядит в потолок.
30 апреля. Сейчас к Репину ходили по воду: я, Боба, Коля, Лида, Маня и Казик. Мы взяли пустое ведро, надели на длинную палку и запели сочиненную детьми песню:
Два пня.
Два корня (которые могут встретиться по пути),
Чтобы не было разбито (ведро),
Чтобы не было пролито,
Блямс!
Илья Еф. повел меня показывать свои картины. Много безвкусицы и дряблого, но не так плохо, как я ожидал. Он сам стыдится своей "сестры, ведущей солдат в атаку", и говорит:
- Приезжал ко мне один покупатель, да я его сам отговорил. Говорю ему: дрянь картина, не стоит покупать. Про какой-то портрет: "Это, знаете, как футурист Хлебников говорил: мой портрет писал один Бурлюк в виде треугольника, но вышло не похоже". Про "Крестный ход": "Теперь уже цензура разрешит".
О своем новом портрете Толстого: "Я делал всегда Толстого - слишком мягкого, кроткого, а он был злой, у него глаза были злые - вот я теперь хочу сделать правдивее".
Показывал с удовольствием - сам - охотно. Я сказал про бандуриста, который с ребенком, что ребенок как у Уотса, он: "Верно, верно, жалко, что выходит на кого-нб. похоже".
Вынес детям по бубличку. Проводит новый водопровод в дом, чтоб зимою не замерзало. - А то умру, и дом останется не в порядке, - сказал он, не позируя.
Осенью И.Е. упал на куоккалъекой дороге и повредил себе правую руку. Теперь он пишет почти исключительно левой - семидесятитрехлетний старик!
- Я только портрет (г-жи Лемерсье) правой рукою пишу!
1 мая. Ничего не могу писать. Не спал всю ночь оттого, что "засиделся" до 10 часов с И.Е.Репиным. Дела по горло: нужно кончать сказку, писать "Крокодила", Уота Уитмэна, а я сижу ослом - и хоть бы слово. Такова вся моя литературная карьера. Пишу два раза в неделю, остальное съедает бессонница.
12 мая. Коля и Лида признались мне в лодке, что они начали бояться смерти. Я успокоил их, что это пройдет.
Дети играют с Соколовым Женей в крокет, и мне приятно слышать их смех. Теперь я понял блаженство отцовства - только теперь, когда мне исполнилось 35 лет. Очевидно, раньше - дети ненормальность, обуза, и нужно начать рожать в 35 лет. Потому-то большинство и женится в 33 года.
Читаю Уитмэна - новый писатель. До сих пор я не заботился о том, нравится ли он мне или нет, а только о том, понравится ли он публике, если я о нем напишу. Я и сам старался нравиться не себе, а публике. А теперь мне хочется понравиться только себе, - и поэтому я впервые стал мерить Уитмэна собою - и диво! Уитмэн для меня оказался нужный, жизненно-спасительный писатель. Я уезжаю в лодке - и читаю упиваясь.
Did we ihink victory great?
So it is - but now it seems to me,
when it cannot be help’d.
that defeat is great.
and that death and dismay are great.
Это мне раньше казалось только словами и wanton формулой, а теперь это для меня - полно человечного смысла.
Июнь. Ходил с детьми к Гржебину в Канерву. Гржебин, заведующий конторой "Новой Жизни", - из партии социал-прохвостов. Должен мне 200 р., у Чехонина похитил рисунки (о чем говорил мне сам Чехонин); у Кардовского похитил рисунок (о чем говорил мне Ре-Ми); у Кустодиева похитил рисунок (о чем говорил мне Кустодиев); подписался на квитанции фамилией Сомова (о чем, со слов Сомова, говорил мне Гюг Вальполь); подделал подпись Леонида Андреева (о чем говорил мне Леонид Андреев). Словом, человек вполне ясный, и все же он мне ужасно симпатичен. Он такой неуклюжий, патриархальный, покладистый. У него чудные три дочери - Капа, Ляля, Буба, - милая семья. Говоря с ним, я ни минуты не ощущаю в нем мазурика. Он кажется мне солидным и надежным.
16 июня. Вчера я тонул. Прыгнул-с лодки в воду, на глубину, поплавал, и тянет меня в воду. А Коле крикнуть не могу, все слова забыл, только глазами показываю. (Я с детства был уверен, что умру в воде. Как русские критики: Писарев, Валерьян Майков.) Наконец-то Коля догадался.
19 июня. Совсем не сплю. И вторую ночь читаю "Красное и черное" Стендаля, толстый 2-томный роман, упоительный. Он украл у меня все утро. Я с досады, что он оторвал меня от занятий, швырнул его вон. Иначе нельзя оторваться - нужен героический жест; через пять минут жена сказала о демонстрации большевиков, произведенной в Петрограде вчера. Мне это показалось менее интересным, чем измышленные страдания Жюльена, бывшие в 1830 г.
Я сочинил пьеску для детей. Вернее, первый акт. Лида сказала мне: - Папа, у тебя бывает бесписное время (когда не пишется); пиши тогда для детей.
20 июня. Пишу пьесу про царя Пузана. Дети заставили. Им была нужна какая-нб. пьеска, чтобы разыграть, вот я в два дня и катаю. Пишу с азартом, а что выйдет… Черт его знает. Потуги на остроумие. Места, не смешные для взрослых, смешат детей до слез. Вчера пришли Кушинниковы и сообщили, что немецкий фронт прорван в 3-х местах.
24 июня. Делаем детский спектакль. У нас есть конкуренты. Катя говорит: у них будет оркестр кронштадтского горизонта (гарнизона). Коля в восторге. О, с каким пылом я писал эту пьесенку, и какая вышла дрянь. 3-го дня у Репина были скандалы: явился Миша Вербов, всюду объявляющий себя учеником Репина и т. д. Репин его выгнал при всех и взволновался. И.Е. пишет Ре-Ми. Утомляется, не имеет времени поспать после обеда и оттого злится. Шмаров прочитал невинные стишки - об измене России союзникам, И.Е. не разобрал, в чем дело, - и давай кричать на Шмарова:
- Черносотенные стишки! - Адель Львовна вступилась, он набросился и на нее, как будто она автор стишков. Гости были терроризованы.
10 июля. Маша утром: "Знаешь, в России диктататура!" От волнения. Еще месяц назад я недоумевал, каким образом буржуазия получит на свою сторону войска, и казну, и власть; казалось, вопреки всем законам истории, Россия после векового самодержавия вдруг сразу становится государством социалистическим. Но нет-с, история своего никому не подарит. Вот, одним мановением руки она отняла у передовых кучек крайнего социализма власть и дала ее умеренным социалистам; у социалистов отнимет и передаст кадетам - не позднее, чем через 3 недели. Теперь это быстро. Ускорили исторический процесс.
В дневник 15 июля. Руманов говорил мне о Лебедеве, зяте Кропоткина: - Это незаметный человечек, в тени, - а между тем, не будь его, Кропоткину и всей семье нечего было бы есть! Кропоткин анархист, как же! - он не может брать за свои сочинения деньги, и вот незаметный безымянный человечек - содержит для него прислугу, кормит его и т. д.
23 июля. Итак, я сегодня у Кропоткина. Он живет на Каменном острове, 45. Дом нидерландского консула. Комфортабельный, большой, двухэтажный. Я запоздал к нему - и все из-за бритья. Нет в Питере ни одного парикмахера - в воскресение. Я был в "Пале-Рояле", в "Северной", в "Селенте" - нет нигде. Взял извозчика в "Европейскую", забегал с заднего крыльца в парикмахерские и все же поехал к Кропоткину небритый. Сад у Кропоткина сыроватый, комильфотный. Голландцы играют лаун-теннис. В розовой длинной кофте - сидит на террасе усталая Александра Петровна - силится улыбнуться и не может. - "О! я так устала… Зимний дворец… телефоны… О! я четыре часа звонила, искала Савинкова - нет нигде… Папа сейчас будет… У него Бурцев". Мы пошли пить чай. Племянница Кропоткина, Катерина Николаевна, женщина лет 45-ти, наливает чай - сладким старичкам с фальшивыми зубами и военно-морскому агенту Британского посольства, фамилии коего не знаю. Она рассказывает, как недели две назад солдаты делали у них на даче обыск - нет ли запасов продовольствия. Она говорила им: - Да вы знаете, кто здесь живет? - Кто? - Кропоткин, революционер! - А нам плевать… - И давай ломать дверь на чердак. Кропоткины позвонили комиссару Неведомскому (Миклашевскому), и солдаты поджали хвосты. В это время в боковых комнатах проходит плечистый, массивный, с пиквикским цветом лица Кропоткин, вслед за ним Бурцев… Я раскланялся с Бурцевым издали, а Кропоткин через минуту радушно и бодро подошел ко мне: - Как же! как же! Я вас всегда читаю. Здравствуйте, здравствуйте… - и сел рядом со мною и с аппетитом принялся болтать, обнаруживая светскую привычку заинтересовываться любой темой, которую затронет собеседник. Мы заговорили о Некрасове. Он: - Да, да, потерял рукопись Чернышевского "Что делать?", потерял. Ему князь Суворов (тогдашний генерал-губернатор) добыл ее из Петропавловской крепости, а он потерял. Я вам сейчас скажу стихотворение Некрасова, которое нигде не было напечатано. - И стал декламировать (по-стариковски подмигивая) известное стихотворение:
Было года мне четыре,
Мне отец сказал:
Все пустое в этом мире,
Дело - капитал!
Декламацию сопровождал жестами. Когда шла речь о кармане - хлопнул себя по карману. "Я ведь много стихов знаю - вот, например, "Курдюкову"", - и процитировал из "Курдюковой" то место, где говорится о городе Бонне. Я почувствовал себя в знакомой атмосфере Короленко, - атмосфере благодушия, самовара, стишков, анекдотов. Я бывал у Короленки каждый вечер в то время, когда он писал о смертной казни, - и это всегда была семейная благодушная идиллия.
- Стишкам Некрасова научил меня мой учитель Смирнов, - сказал Кропоткин.
Тут подошла княгиня.
- Как вам не стыдно, что не заехали к нам в Англии! - сказала она равнодушно-радушно. Тут я сразу почувствовал, что они устали, что я им в тягость, но что они покорно подчиняются уже сорок лет этой участи: принимать гостей - и выслушивать их внимательно, любезно, дружески и равнодушно.
Заговорили о Достоевском, у которого жена - стенографистка.
- Ренегат! - сказал Кропоткин. - Вернулся из Сибири и восстал против Фурье, против социализма. И замечательно, что все ренегаты после ренегатства становятся бездарны, теряют талант.
Меня изумило это мнение, ибо Достоевский после каторги и окрылился, но я почувствовал, что на огромном черепе князя Кропоткина нет эстетической шишки. Я сказал ему, как мне нравится стиль Михайловского… Он говорит:
- Да, но я никогда не мог ему простить его политической трусости. Я виделся с ним в 1867 г. Он показался мне красной девицей. Как он боялся меня и брата!.. Это он поправлял Льву Тихомирову статьи.
Княгиня спросила, есть ли в Куоккала провизия. Я сказал: - Не знаю. - Ну, значит, есть, - сказал Кропоткин. - А вот сегодня я был в Зимнем дворце у Керенского - и на нас, 4-х человек, дали на огромной тарелке с царскими вензелями, с коронами - четыре вот таких ломтика хлеба… И вода! (Он поморщился.) Мы с Сашей переломили один ломтик - а остальное оставили Керенскому.
Разговор перескочил на пишущие машины. Он стал расхваливать их с восторгом. Ну, зато ж и дорого! Простая 20 ф., а с усовершенствованиями и все 30 отдай!! То же машины Зингера - длиннейший панегирик машинам Зингера: они и чулки штопают, и петли метают. (Он указал рукой на воротник.) Вообще страшное гостеприимство чужим темам, чужим мыслям, чужой душе. Он готов приспособиться к любому уровню, и я уверен, что приди к нему клоун, кокотка, гимназист, он с каждым нашел бы его тему - и был бы с каждым на равной ноге, по-товарищески. Заговорили о Репине:
- Кланяйтесь Илье Ефимовичу. Я чту его. Я знаю все его картины (увы!) по снимкам.
Мне почудилось, что Кропоткину не нравилось то, что Репин писал портреты самодержцев, великих княгинь, и я еще раз почувствовал, что искусству он чужд совершенно.
- "Записки революционера" я диктовал по-английски. Потом Дионео переводил их. Переведет лист-полтора и приедет ко мне в Бромли, я исправляю - целый день. Он даже обижался. Я совершенно переделывал, писал заново. Но иначе было нельзя. А "Mutual Aid" я написал по-английски для "Nineteenth century"…
31 [июля], воскресение. Опять у Кропоткина. Он сидел с высоким американцем и беседовал о тракторах. Американец оказался инженер, который привез сюда ж.-д. вагоны для Сибирской железной дороги. Кропоткин говорит: незачем доставлять сюда военные снаряды, нам нужны тракторы, рельсовые перекрестки (crossing & switches). Он пальцами показал перекрещивающиеся рельсы. "Мне все говорят, что нам нужны тракторы и рельсовые перекрестки. Я хотел бы повидаться с американским послом и сказать ему об этом".
- О, это легко устроить! - сказал инженер. - И я очень хотел бы, чтобы вы поехали в Америку…
- К сожалению, Америка для меня закрыта.
- Закрыта?!
- Да, как для анархиста…
- Are you really anarchist?! - воскликнул американец.
Я посмотрел на учтивого старикана и в каждой его черточке увидел дворянина, князя, придворного.
- Да, да! я анархист, - сказал он, словно извиняясь за свой анархизм.
У Кропоткина собралось самое разнообразное общество, замучивающее всю его семью. На каждого новоприбывшего смотрят как на несчастье, с которым нужно терпеливо бороться до конца.
Я заговорил о Уоте Уитмэне.
- Никакого, к сожалению, не питаю к нему интереса. Что это за поэзия, которая выражается прозой. К тому же он был педераст! Я говорил Карпентеру… я прямо кричал на него. Помилуйте, как это можно! На Кавказе - кто соблазнит мальчика - сейчас в него кинжалом! Я знаю, у нас в корпусе - это разврат! Приучает детей к онанизму!
Рикошетом он сердился на меня, словно я виноват в гомосексуализме Уитмэна.
- И Оскар Уайльд… У него была такая милая жена. Двое детей. Моя жена давала им уроки. И он был талантливый человек: Элизе Реклю говорил, что написанное им об анархизме (?) нужно высечь на медных досках, как делали римляне. Каждое изречение - шедевр. Но сам он был - пухлый, гнусный, фи! Я видел его раз - ужас!
- В "De Profundis" он назвал вас "белым Христом из России"…
- Да, да… Чепуха. "De Profundis" - неискренняя книга.
Мы расстались, и хотя я согласен с его мнением о "De Profundis", я ушел с чувством недоумения и обиды. То же чувство я испытывал, когда читал его бескрылую книгу о русской литературе. Словно выкопали из могилы Писарева - и заставили писать о Чехове. Туповатым и ограниченным шестидесятником пахнуло на меня. В Кропоткине есть и это.
14 августа. Получил вчера тысячу рублей. Был у Буренина вечером. Старикашка. Один. Желтоватый костюмчик - серые туфли, лиловый галстук. Обстановка безвкусная. В прихожей - бюст в мерзейшем стиле модерн: он показывал мне, восхищаясь, - смотрите, веками как будто шевелит. Все стены в картинах - дешевка. "Куплено в Венеции", - говорил он, показывая какую-то грошовую, фальшивую дрянь.
- Ну, это вещь неважная! - сказал я.
- Зато рамка хороша.
Когда я пришел, он читал книгу - о крысах. "Представьте, у крыс бывает такая болезнь: сцепятся хвостами в кучу штук десять, и не расцепить. Так и подыхают. Совсем как наше правительство теперь".
О Судейкине:
- Я отца Судейкина помню, полковника. Видел его за неделю до смерти. Он был полковник, начальник охранки.
О Некрасове:
- Некрасов называл свою редакцию "Наша консистория". Я принес ему переводы из Мюссе. Через неделю он вернул их мне назад. - "Вот, отец. Наша консистория не желает печатать". Конечно, он не был добряк. Но умница, и писателям делал немало добра. И однажды читал мне стихи - вот эти самые… "Рыцарь на час" - и разревелся. Я удивился. Мне даже невозможно было вообразить себе, чтобы Некрасов мог плакать.
Много говорил о своем архитекторстве: