Пятая колонна - Владимир Бушин 14 стр.


Когда в начале апреля 1945 года предстояло штурмовать Кенигсберг, маршал Василевский тоже предложил немцам сдаться, и они опять отказались. И что? Началось уничтожение. И через три дня, 9 апреля, загубив еще 42 тысячи душ, генерал Отто Лаш во главе 92 тысяч солдат и офицеров капитулировал. К слову сказать, по приказанию Гитлера его за это приговорили заочно к смертной казни, семью арестовали, а детям изменили фамилию. У нас в плену генерала приговорили к 25 годам заключения, но уже в 1955-м освободили как неамнистированного преступника и отправили в Западную Германию, где он прожил почти до восьмидесяти лет, словно за счет тех бессмысленно погубленных им 42 тысяч.

* * *

Если обратиться к советскому искусству, то помянутую тенденцию малеванья ужасов и живописания мерзостей можно видеть, например, в "Конармии" Бабеля (1926). Вот один эпизодик. В занятой Первой Конной армией деревне изнасилована женщина. Увы, во время войн это бывает. Но насильников не один – двое. Что ж, случается, и в "Тихом Доне" есть такой эпизод в Прибалтике, да там и не двое, а, кажется, целый взвод. Но тут не просто два солдата, а отец и сын. Уж это более мерзко, чем взвод. А пострадавшая-то не какая-то женщина, а старуха. Это что ж, отец и сын – оба геронтофилы? А старуха-то не какая-нибудь, а сифилитичка. Ну, можно поверить такому нагнетанию гадостей! И это еще не все. Насильники приезжают с сифилисом домой, и отец хочет подвалиться к жене. Сын негодует: "Не тронь! Она чистая". Начинается дикая ссора, драка…

Критик В. Ковский пишет: "Конармия" – одна из самых откровенных и беспощадных книг о русской революции и Гражданской войне в мировой литературе 20-го века". И присовокупляет: "По признанию (!) В. Шкловского, "вряд ли сейчас у нас кто-нибудь пишет лучше". Ну и, естественно, книгу перевели на многие иностранные языки и "уже в 1930 году Бабель был одним из самых читаемых за рубежом советских прозаиков. Крайне лестно отзывались о нем даже (?) критики русской эмиграции". Еще бы! Адамович, например. Запомните это: одна из самых-самых в мировой литературе XX века.

Но С.М. Буденный, создатель и командующий Первой конной, обвинил книгу в клевете на своих бойцов, которые и сами возмущались книгой. Ну кто лучше знал этих бойцов – командировочный журналист или тот, кто прошел с ними весь путь? Впрочем, критика Буденного не помешала Бабелю за несколько лет десять раз переиздать свою "Конармию".

А вот уже наши дни. Тот самый роман "Штрафбат". Там красноармейцы не просто разят врагов, но еще и выдавливают глаза. Или такой сюжетец. Немцы квартируют в какой-то захваченной нашей деревне. К одной молодой колхознице повадился ходить некий Курт. И она принимает его безо всякого сопротивления, без малейшего несогласия, без тишайшего ропота. Ну, допустим. Но она же вдова, у нее мужа убили эти немцы. А она принимает. Мало того, у нее на глазах немцы убили ее сына-подростка. А она принимает. Мало того, ее малолетняя дочка, у которой немцы убили брата, радуется, когда является Курт, он каждый раз приносит конфетку… Это страшнее бабелевского рассказа о старухе-сифилитичке. И чем грязнее люди и даже их внешний вид, чем омерзительней ситуация, чем низменней человек, тем, дескать, ближе к правде, так считают творцы этого склада. Отменно преуспевал в этом деле Григорий Бакланов. Вот у него лейтенант едет с фронта на побывку домой. Разговаривает у окна вагона с милой незнакомой девушкой, которая ему, видимо, нравится, кажется, зарождается чувство. Все очень трогательно. Но вдруг девушка видит: по белому подворотничку лейтенанта ползет крупная вошь. Без этого такие мастера искусства не могут. Вот и в фильме. Далеко немолодой Штрум влюбился в молодую жену друга (как это не раз бывало у самого Гроссмана, даже уводившего жен у друзей и соседей). Мы только что видели любовную сцену с объятьями и поцелуями. Но вот Штрум пришел домой и любящая жена спрашивает: "Виктор, ты принял слабительное?". Влюбленный старичок страдает запорами. Любовь – это жизнь, запоры – судьба.

* * *

В. Кожемяко, рецензент "Правды", первой откликнувшейся на фильм "Жизнь и судьба", верит режиссеру, что "он учится на лучших образцах советского кино о войне, и эта школа здесь чувствуется". В чем? И сам режиссер говорил, что во время работы над фильмом просматривал кинохронику военных лет, советские фильмы о войне, увешал всю студию фронтовыми фотографиями и т. д. Так в какой хронике, в каком фильме, на какой фотографии или живописной картине видел он хотя бы такие чертоподобные рожи солдат – грязные, размалеванные, расписанные и перепачканные то ли сажей, то ли гуталином? Разумеется, на фронте, в боевой обстановке немало возможностей угваздаться и лицом, и одеждой, но в фильме это дается так обильно и назойливо, так демонстративно и декоративно, по выражению поэта, "так-то несъедобно, что в голос хочется завыть".

С. Урсуляк восторгается Володарским – его "мастерством, талантом и умением структурировать"! Да, структурировал он ловко. И режиссер семенит за сценаристом, порой до смешного старательно. На обложке его романа "Штрафбат" – главный герой и романа, и фильма. У него безумные глаза, отрешенный взгляд, и весь он – и лицо, и гимнастерка, и руки – размалеван грязью и кровью, которая едва ли не капает с пальцев. Вот это и усвоил Урсуляк, этому и научился.

Но ведь сразу же видно, художник, что все это нарочито, убого, примитивно, все придумано с целью дать как можно больше грязи во всем, везде и через это показать нам "настоящую войну". Да вы же не имеете о ней никакого представления. Мечутся по экрану какие-то трубочисты, стреляют, орут, падают убитыми, а мне до этого нет никакого дела: я их не знаю.

А человеку присуще стремление к чистоте как нравственной, так и физической, особенно к чистоте лица. И если ты хоть в мирной жизни, хоть на фронте перепачкал чем-то свой лик, тебе всегда скажут даже посторонние: "Утрись, мурло!". И ты утрешься хотя бы рукавом. Твардовский, побывавший и на Финской, писал:

Шумным хлопом рукавичным,
Топотней по целине
Спозаранку день обычный
Начинался на войне.

Чуть вился дымок несмелый,
Оживал костер с трудом,
В закоптелый бак гремела
Из ведра вода со льдом.

Утомленные ночлегом,
Шли бойцы из всех берлог
Греться бегом, мыться снегом,
Снегом жестким, как песок.

А тут даже в ноябре, уже кругом снег, но все те же маскарадные размалеванные рожи. Мало того, раза два-три мы видим, как кто-то всласть умывается, фыркая и разбрызгивая воду, а комиссар Крымов даже ванну принимает в бочке. Значит, есть и вода, и снег, но это не меняет общей картины: солдаты все равно чертоподобны. Одно это не позволяет мне верить в так называемые батальные сцены и отвращает от художественной беспомощности, как от фальши. Даже немцы, сожрав в окружении всех лошадей, собак и кошек, не имели таких рож.

Как раз в эти дни, когда показывали фильм, в "Правде" печатались главы из документальной книги Алексея Шахова "Тракторозаводский щит Сталинграда". И есть там такой рассказ о передислокации 124-й стрелковой бригады: "Измотанная пешим переходом в 33 километра с юга на север города вдоль берега Волги, бригада более всего нуждалась в отдыхе.

Районные власти получили уведомление: к заводу подходит бригада, люди сильно устали, приготовьте воду. По призыву властей на улицы вышли женщины с ведрами, бочками, кое-кто даже принес молоко. Бойцы очень хотели пить…". Это было 29 августа. Урсуляк изукрасил бы гуталином и всю бригаду, и женщин с ведрами, а в кринки вместо молока налил бы… Что?

Да ведь еще и о том надо заметить, что в фильме ужасно много "черных квадратов", с них он и начинается. Ведь "квадрат" Малевича (1913) имел смысл дерзкого протеста против сахарного семирадовского академизма. Подобно желтой кофте молодого Маяковского:

Хорошо,
когда в желтую кофту
душа
от осмотров
укутана…

А здесь что? Вначале я даже подумал, что испортился мой телевизор. Но нет! Черный квадрат – свет – квадрат – свет – квадрат… Вдруг сквозь мрак вылезает из квадрата лицо, или часть его, или что-то совсем непонятное. И это ваше искусство? "В ограничении познается мастер", – сказал один умный француз.

В фильме вообще невпроворот лишнего, фальшивого, надуманного. Причем порой авторы даже опровергают своего драгоценного Гроссмана. Ведь такие, как он, без конца твердили и твердят, например, что НКВД – КГБ все знали, за всеми следили, были вездесущи и немыслимо было словечко смелое сказать. Но вот у Жени, сестры Людмилы Николаевны, жены главного героя Штрума, сидят в тюрьме бывший муж и брат, а она спокойно работает то ли в каком-то секретном КБ, то ли в закрытой военной организации. Да как это возможно? А сколько антисоветских разговоров и на фронте, и в тылу! Нет, такой народ победить фашизм не мог. Тут самое невинное – всеохватного характера слова Штрума: "Мы (!) живем не по совести, думаем одно, говорим другое…". Это во время войны-то! Куда же смотрит НКВД? Полная демократия путинского образца!..

Или вот молодая женщина Женя Шапошникова разошлась с мужем, его фамилия Крымов. Почему разошлась – неизвестно. Вполне можно предположить, что он оказался человеком недостойным или неумным, что и видно в последующих сценах на фронте, где он и говорит-то лозунгами. Будучи свободной женщиной, Женя горячо полюбила полковника Новикова. Мы видим сцену их пламенной любви. Потом Крымова сажают. Вполне естественно, что

Жене его жалко, она ему сочувствует и даже носит передачи. Но вдруг пишет Новикову, что из-за Крымова навсегда порывает с ним. Что за чушь? С какой стати? Разве любовь к Новикову может помешать ей сочувствовать и помогать Крымову? Или она надумала сойтись с нелюбимым после его освобождения? И такое письмо она шлет любимому на фронт, в Сталинград, где ему каждую минуту грозит смерть…

Кто-то сказал: у Достоевского входит черт, помахивая тросточкой, и этому веришь, а у Боборыкина появляется титулярный советник, и это сомнительно. Вот они и сделали боборыкинский фильм. Документально известно, что Сталин нередко звонил по телефону наркомам, ученым, директорам заводов, писателям, разумеется, военным и т. д. Звонит он и здесь ученому Штруму, но не верится! Штрум и не такая величина, чтобы Сталин знал о нем, и не обращался он к Сталину, и откуда ему знать о делах Штрума. Не верится! Коробила даже такая фальшивая деталь. В ответ на какую-то жалобу или угрозу кто-то кричит: "Пиши хоть Иосифу Сталину!". Никто никогда, ну, кроме родственников и близких друзей, в Советское время Сталина не называл Иосифом. Или – товарищ Сталин, или – по имени-отчеству, или просто – Сталин.

* * *

Не было у меня, говорю, желания смотреть еще один образец володарщины. Но какая реклама! Какие восторги! Какая квалификация! И как о "Конармии": "Лучший роман XX века"… Даже – "Новая "Война и мир""… Впрочем, нет, Наталья Иванова объявила по телевидению: выше "Войны и мира". Что у Толстого? Подумаешь, кто-то проиграл в карты сорок тысяч… Только это она и помнит. А одна знакомая сказала мне: "Как можно после холокоста читать Толстого или Тургенева? Вот Гроссман!..".

Но позвольте, после того как "Конармия" была прочно забыта, не так уж давно лучшим романом XX века непререкаемо был объявлен "Доктор Живаго". Это зафиксировано хотя бы в книге Е. Евтушенко, нелепо озаглавленной "Политика – привилегия (!) всех" (АПН. 1990. Стр. 625.53 прелестных фотографии автора). Читаем: "Пастернак дал мне прочитать рукопись "Доктора Живаго", но на преступно (!) малый срок – всего на ночь". Ну, должно быть, не просто дал, не позвонил: "Женя, зайдите, я дам почитать кое-что", а после того дал, как по Переделкино прошел слух, что Пастернак вдруг написал какой-то необыкновенный роман, и Женя попросил его хотя бы на одну ночку. Дело было наверняка так. И после этого с какой же стати срок для чтения назван "преступным"? Его роман, на сколько хотел, на столько и давал. И не верится, что на одну ночь. Другое дело, мне Союз писателей через Екатерину Шевелеву (спустя три года – скороспелую антисоветчицу) дал рукопись на день или два, перед обсуждением в Союзе надо было, чтобы роман прочитали возможно больше народу. Но со своим любимцем, каким изображает себя сам Евтушенко, Пастернак мог и не спешить. Но не знаю, да и не в этом дело.

"Роман меня тогда разочаровал, показался скучным, – пишет Евтушенко. – Я не прочел роман – я его перелистал. Когда утром я отдавал роман Пастернаку, он пытливо спросил:

– Ну, как?

Я как можно вежливей ответил:

– Мне больше нравятся ваши стихи.

Пастернак заметно расстроился…".

Еще бы не расстроиться! Начинающий гений не бросился на шею с поздравлениями и поцелуями… Но, думается, здесь не все так. Ведь если вещь талантлива, то достаточно почитать (а уж профессиональному-то литератору!) три-четыре страницы, чтобы понять это и уже не оторваться от книги. Тем паче что речь шла о такой интересной фигуре, хорошо известной и пламенно любимой молодым поэтом. Вспомним, как Некрасов прочитал рукопись повести "Бедные люди" никому неведомого автора и среди ночи кинулись они с Григоровичем к нему домой с поздравлениями и восторгами. А на другой день Некрасов объявил Белинскому: "Новый Гоголь!..". Тот усмехнулся: "У вас Гоголи-то как грибы растут". Но взял рукопись и сам не смог оторваться. Попросил вызвать автора и все твердил ему: "Да вы сами-то понимаете ли, что написали!". Повесть напечатали, и автор сразу стал знаменит.

Так что первое впечатление Евтушенко от "Доктора Живаго", скука от него были вполне естественны, правдивы. Вот что о том же "Докторе" записал в дневнике 10 сентября 1946 года Корней Чуковский: "Был на чтении у Пастернака (на даче в Переделкино. – б. б.). Он назвал кучу народа. Роман его я плохо усвоил… Но при всей прелести отдельных кусков – главным образом о детстве и о природе – он показался мне посторонним, сбивчивым, и слишком многое не вызвало во мне никакого участия. Тут и девушка, которую развращает старик-адвокат, и ее мать, с которой он сожительствует, и какой-то Николай Николаевич, умиляющийся Нагорной проповедью и утверждающий вечную силу евангельских истин… Потом Пастернак пригласил всех ужинать. Но я был так утомлен романом и мне показался таким неуместным этот "Пир Пастернака", что я поспешил уйти".

А вот запись 10 мая уже 1955 года: "Гулял с Ираклием (Андрониковым). Встретили Пастернака. У него испепеленный вид. Он закончил вчерне роман – и видно, роман дорел его до изнеможения. Как долго П-к сохранял юношеский, студенческий вид, а теперь это седой старичок, как бы посыпанный пеплом. "Роман выходит банальный, плохой – да, да – но надо же кончить" и т. д.

Но такие, как Евтушенко, не создавать мировых идолов, итобы бить ими противников, не могут. И вот… "В 1967 году после смерти Пастернака я впервые прочитал роман", – продолжает Евтушенко. Не слишком спешил, прошло уже семь годочков, как любимый поэт умер.

"В 1972 году в США Лиллиан Хелман, Джон Чивер и несколько моих друзей почему-то затеяли спор, какой роман самый значительный в XX веке, и все мы сошлись на "Докторе Живаго"".

Прекрасно. Кричали все друзья "Ура!" и вверх ермолки все бросали. Но что значит "самый значительный"? Уж если во всем веке, то – не надо скромничать – значит, самый лучший, самый выдающийся, знаменитый, наконец, великий!

Однако уже в следующем 1973 году вдруг "самым значительным" сочинением XX века был объявлен "Архипелаг ГУЛАГ", а его автор – совестью нации. Вот что писала об этом хотя бы столь многознающая Лидия Чуковская: "Я купаюсь в океане благоуханной русской речи. Перед этим все мелко. Это книга книг. Солженицын несравним ни с кем и бесспорен вне зависимости (!) от ошибок. Читаю с наслаждением, как великое совершенство. В его языке есть нечто ахматовское, пушкинское – мощь. Какой гениальный путь…" и т. д.

Тут заслуживает внимания разве что только проблема "мощи": если сравнивать мощь и мощность языка Пушкина и Ахматовой, то в первом случае уместно вспомнить мощность Красноярской ГЭС до путинской диверсии – 6000 МВт, а во втором… Вот Ахматова писала:

Не с теми я, кто бросил землю На растерзание врагам…

"Бросить землю" – значит перестать обрабатывать ее или улететь на другую планету. А поэтесса имела в виду бросить родную землю, родину – так и надо было сказать, но не лезло в строку, не хватило поэтической мощи, мощи языка.

А кого в 1922 году, когда написано стихотворение, Ахматова считала врагами, терзающими родину – белогвардейцев с интервентами или большевиков? Непонятно, неизвестно. Дать прямой ответ мощи опять не хватает.

И вечно жалок мне изгнанник,
Как заключенный, как больной…

Тот, кто бросил родную землю, удрал за рубеж, тем более в трудный для родины час – это не изгнанник, а перебежчик, даже дезертир, допустим, генерал Власов. А изгнанниками были, например, Троцкий и Солженицын, и они действительно жалки. Но и Овидий, Данте, Вольтер, Гюго, Пушкин, Лермонтов – тоже изгнанники. У кого же повернется язык презрительно назвать их жалкими? И нельзя так именовать всех заключенных, ибо они разные. Справедливо заключенный вор или бандит, такой, скажем, как Чубайс или Прохоров, разумеется, заслуживают презрения, но ведь случаются и несправедливо осужденные.

Темна твоя дорога, странник,
Полынью пахнет хлеб чужой…

Поэтесса обращается по одному и тому же адресу, но своего адресата все время называет по-разному: то это перебежчик, то изгнанник и вот теперь – странник. Но это наименование, в отличие от двух первых, совершенно нейтральное. Как же все это увязать в одно? Тут не хватит никакой мощи. У Пушкина подобный раздрай и сумятицу найти невозможно. Но это все – к слову по поводу "Архипелага".

А прошло еще несколько лет, и главный роман века уже "Дети Арбата", а совесть нации – мой сосед Анатолий Наумович Рыбаков. Потом в роли совести побывал академик Лихачев да, кажется, еще и Виктор Астафьев.

И вот теперь вдруг "Жизнь и судьба" Гроссмана – "лучший роман об Отечественной войне", "величайший роман XX века", ""Война и мир с гаком" XX века"… А уж фильм-то – о-го-го!.. Тут и слов нет.

Назад Дальше