Каботажное плавание - Жоржи Амаду 22 стр.


Мариэл Марискот - воплощенная любезность - доставил Мустаки до самого дома Винисиуса, но уклонился от приглашения посетить шоу с участием композитора, имевшее быть через два дня в театре "Кастро Алвес". Он очень благодарен, но просит извинить: не может злоупотреблять снисходительностью полиции. Вот каким манером прибыл Жорж Мустаки в нашу сюрреалистическую отчизну - как же было не полюбить ее, как не признать своей?! Именно так и случилось: он стал бразильским композитором, и когда Жак Шансель снимал здесь, в Баии, свою программу "Le Grand Echiquier", он выступал рядом с Каймми, Каэтано, Жилем. Здесь черпал он вдохновение, здесь сочинил две песни, облетевшие мир. Сколько раз приезжал он сюда, сколько раз приедет?!

Он появляется всюду, где надо защитить и поддержать свободу, он поет для палестницев, для курдов, для ливанцев, для Нельсона Манделы - для всех, кто этого заслуживает и в этом нуждается. Страсть и свобода - вот краеугольные камни его философии, вот вечный источник его творчества. Я мог бы рассказать о нем десятки историй (иные я наблюдал собственными глазами), но ограничусь лишь одной: довольно будет, чтобы вы поняли, кто таков мой друг Жорж Мустаки.

Случилась у него как-то раз скоропалительная любовь с одной арабской девушкой. Она провела у него пять дней, сказала "Пока!" и удалилась, не оставив адреса. Однако через несколько дней Жорж узнал о ней из газет: девушку арестовали в аэропорту Тель-Авива, ибо обширный ее багаж состоял, главным образом, из взрывчатки, которая, будучи приведена в действие, разнесла бы в клочья пол-Израиля. На допросе террористка заявила, что она - жена всемирно известного композитора Жоржа Мустаки.

Прочитав об этом, он удивился, но не смутился. Да, они прожили с ней неполную неделю, не обвенчались ни в церкви, ни в синагоге, ни в мечети, и в книге не записались, и кольцами не обменялись - была только взаимная страсть, взаимное обладание, но наш композитор (всемирно известный) не считал, что этого мало. Он не стал разоблачать самозванку, назвавшую его мужем, а принялся помогать ей.

Ее приговорили к длительной отсидке, и несколько раз появлялся в тюрьме Жорж, устраивал концерты для нее и для других арестанток и даже подружился с директрисой этого исправительного заведения. Он нанял адвокатов, он хлопотал, чтобы ей скостили срок, и добился своего. Через три года ее выпустили. Он снял ей квартирку неподалеку от собственной. Она пожила там некоторое время и отправилась навстречу своей судьбе.

Баия, 1965

В те времена излюбленным моим развлечением было дарить на память о Баии кустарные глиняные кувшины для воды - самые огромные и самые уродливые из всех, какие только можно было отыскать на рынке. Я держал дома не менее десятка этих чудищ, чтобы в час проводов не оказаться с пустыми руками.

Тогда, в 60-е годы был у нас в городе единственный приличный отель, располагавшийся на Кампо-Гранде, - там и только там останавливались знатные чужестранцы. И когда подходил к концу срок пребывания в нашем волшебном городе, и гость собирался уже ехать в аэропорт, ему приносили исполинских размеров глиняное корявое страшилище, художественной ценности не представлявшее, но завернутое в нарядную бумагу, перехваченное ленточкой с подсунутой под нее визитной карточкой - я пошел и на этот расход, где было написано: "Примите, любезный друг, на добрую память о путешествии и пребывании в Баии эту амфору - творение народных умельцев". Вручался дар в самую последнюю минуту, и любезному другу ничего не оставалось, как кротко и смиренно присовокупить его к прочему багажу. Иным изменяла выдержка: я своими ушами - ибо почитал своей непременной обязанностью присутствовать при этой сцене - слышал, например, как Афранио Коутиньо, заскрипев зубами, пробормотал: "Могло бы быть поменьше и полегче…" Но дальше сдавленных проклятий дело не шло. Забыл вам сказать: на визитных карточках стояли имена наших баиянских грандов - губернатора штата, префекта, редактора крупнейшей газеты, директора музея, банкира… У кого же хватит духу оставить в холле такой трогательный знак внимания со стороны столь видных лиц, тем паче, что уж они-то дрянь какую-нибудь не подсунут…

Рио-де-Жанейро, 1970

По случаю приезда португальского издателя Франсишко Лиона де Кастро главный редактор газеты "Маншете" Адолфо Блох устраивает обед в его честь, созывает весь цвет нашей литературы и журналистики. Затеваются совместные проекты, запускаются новые серии.

За столом, после того, как отдана дань приличествующим случаю темам, живо интересующим гостя, - дела издательские, взаимоотношения с цензурой, которая не дает дыхнуть ни издателям, ни писателям, беседа плавно перетекает к вопросу, греющему душу хозяев, близкому им с юности, знакомому и теоретически, и - в большей или меньшей степени - практически. Речь заходит о таком животрепещущем предмете, как публичные дома - не какие-нибудь грошовые грязные притоны, нет, фешенебельные и уютные, закрытые для посторонних, гарантирующие, что никто без надежных рекомендаций туда не войдет и никто не потревожит клиента, баснословно дорогие, высшего разбора заведения, бордели для миллионеров и знаменитостей. Участники обсуждения наперебой демонстрируют искушенность и всеобъемлющую осведомленность: как поставлено дело в разных странах, какими фирменными блюдами угостят тут, что предложат там. Приводятся подробности и примеры, вспоминаются особо врезавшиеся в память эпизоды, называются имена и клички, адреса и пароли.

Раймундо Магальяэнс Жуниор, проживший много лет в Соединенных Штатах, широкими размашистыми мазками набрасывает панораму распутства североамериканского, и если собрать все его познания воедино, выйдет объемистый том. Наш хозяин Адолфо - человек всеядный, истый гражданин мира, globetrotter, исколесивший Европу и Азию. Фернандо Сабино уснащает свой рассказ подробностями столь живописными, что невольно закрадывается сомнение в правдивости его слов. Карлос Эйтор Кони проявил обширные познания относительно нашего, исконного, не заемного, бразильского товара.

Шико Лион слушал терпеливо, но мне показалось, что он чувствует себя неловко и не разделяет общего оживления, ибо потоки фривольностей уже начали переливаться через края, беседа же стала приобретать попросту скабрезный характер. В какой-то момент один из знатоков - кто именно: издатель? литератор? напрягусь, так вспомню, но стоит ли? - уставив вилку в грудь лузитанского гостя и продолжая жевать нежнейшее филе, произнес сурово и печально:

- А в вашей стране, друг мой, сложилась практика поистине нетерпимая… Это какой-то ужас…

- Что вы имеете в виду? - оживился Шико, явно обрадовавшись тому, что беседа приняла иной оборот и перешла на политику. - Преследование инакомыслящих, произвол, тюрьмы, цензуру?

- Нет-нет, есть кое-что похуже. Невыносимо, невыносимо, друг мой… Представьте, я вхожу в заведение, выбираю девицу, поднимаюсь с нею в комнату, и тут она спрашивает: "Какие будут пожелания у вашего превосходительства?" И все! Это действует на меня оглушительно и мгновенно. Как только я слышу "ваше превосходительство", мне уже ничего от нее не надо, ничего не хочется, я становлюсь импотентом! И так - всякий раз!

Подождав, пока смолкнет дружный хохот, я спрашиваю португальца:

- Скажите, Шико, когда вы устраиваете обед с писателями и коллегами в своем издательстве "Эуропа - Америка", у вас за столом такие темы обсуждаются?

Там, за морем, на Пиренеях, люди ведут себя чопорно и сдержанно, их с детства приучают к притворству и скрытности, но португальский издатель, застигнутый врасплох, окончательно сбитый с толку, вздрагивает всем телом и отвечает как на духу:

- Никогда! Ни в издательстве, ни дома! У нас такие вещи обсуждать не принято.

- Ваше превосходительство… - бурчит один из бразильцев. - Такое обращение действует лучше брома.

Прага, 1950 - Вена, 1952

Мой парижский приятель, гаитянский поэт Рене Депестр, нынешняя знаменитость, тогда был еще совсем юным. Тот год принес ему череду неприятностей: с Гаити он, коммунист и активист, бежал, из Франции его выслали, и только что женившийся Рене надеялся обрести приют в братской Чехословакии, где власть в руках коммунистов. Он-то думал найти там тихую пристань - посвятить себя поэзии и борьбе за освобождение своей далекой и нищей отчизны.

Не тут-то было! Он в полном смысле слова угодил из огня да в полымя: Прага в ужасе и оцепенении, идет процесс Рудольфа Сланского и других видных коммунистов, страх и доносы, переполненные тюрьмы. Депестр больше всего боится за жену, очаровательную румынскую еврейку Эдит - над ее головой сгущаются тучи, ей грозит обвинение в шпионаже. Вздор и чушь, казалось бы, но страна больна манией преследования, и тучи все гуще. Круг людей, связанных с Рене, редеет, всяческие союзы и комитеты, обещавшие оказать ему гостеприимство, от обещаний своих отказываются. Ему уже некуда деться, и тут некий доброжелатель подсказывает выход, дает совет вполне в духе времени. Надо развестись с Эдит и "отмежеваться" - тогда все будет хорошо, его-то ведь никто ни в чем не подозревает. Рене отклоняет заманчивое предложение и делает это так грубо, кратко и резко, что оказывается со своим изгнанническим барахлишком и красавицей Эдит, внесенной в проскрипционные списки, на улице. Верней сказать, в глухом тупике. Им в буквальном смысле негде было голову приклонить.

Тут мы с ними и повстречались. И я пригласил его приехать в местечко Добрис, под Прагой, где стоял так называемый "Замок писателей" и где жили тогда мы с Зелией. Рене с радостью соглашается, но что скажут руководители Союза писателей? Обещаю потолковать с Яном Дрдой, генеральным секретарем этого учреждения, членом ЦК, героем Сопротивления, автором книги "Немая баррикада" и моим другом. Дрда погружается в размышления: он человек безупречной порядочности, но жуткий политический климат страны воздействует и на него, он и в своем-то завтрашнем дне не слишком уверен… Пригласить Рене Депестра с его Эдит стать гостем Союза - это, пожалуй, чересчур… И тут меня осеняет: я найму Рене себе в секретари, и вся ответственность - на мне! И это позволит чете Депестров жить в Добрисе!

Вот как вышло, что виднейший франкоязычный поэт и прозаик, лауреат премии Ренодо, одной из самых престижных, стал, ненадолго, правда, моим секретарем. Все это было синекурой или, если угодно, липой: обязанностей у Рене не было, как, впрочем, и жалованья. Зато он мог творить в свое удовольствие, покуда жены чехословацких писателей ревниво и злобно косились на скульптурные формы полуобнаженной Эдит, загоравшей в парке. В самом деле, подозрительная личность - больно уж хороша.

Минуло два года, и мы встретились с ними вновь - теперь уже в Вене, где они блуждали, как в дремучем лесу, на Конгрессе сторонников мира. Рене в очередной раз попросили покинуть пределы Франции, и снова, как он поэтически выражался, некуда было ему "поставить свой маленький светильник гаитянский". И снова я расстарался и отыскал ему прибежище.

На Венском конгрессе было решено созвать Всеамериканский съезд деятелей культуры и провести его в Чили, в Сантьяго. Во-первых, это отчизна Пабло Неруды, во-вторых, демократическая страна с сильной и легально действующей компартией. Ответственным за организацию и ходатаем перед вышестоящим руководством назначили меня. Я же первым делом ввел Рене в состав секретариата, где ему надлежало представлять страны Центральной Америки и Антильские острова. Даром, что ли, он родился на Гаити? Таким образом они с Эдит могли за счет Движения сторонников мира отплыть из Марселя в Вальпараисо. Мы - Неруда, Володя Тейтельбойм, Диего Ривера и еще несколько человек - работали дружно, веселились до упаду.

Из Чили Депестр переселился в Бразилию, жил некоторое время то в Рио, то в Сан-Пауло. Потом снова стал кочевать по белу свету, перемежая надежду с разочарованием. Пожил немного на Гаити - там как раз в это время основал свою династию Папа Док Дювалье, товарищ по парижскому изгнанию и партнер по картам. Подольше - на Кубе, родине всех изгнанников, но и там первоначальное очарование вскоре рассеялось. Потом - журналистика и Москва, череда жен, пока Рене наконец не обрел желанный покой в объятиях Нелли.

Я старался не терять его из виду, следил за его перемещениями в пространстве, за появлявшимися в печати стихами и новеллами, иногда встречал то тут, то там. Но вот он осел во Франции, разбил свой бедуинский шатер в провинции - и не утерял ни душевной щедрости, ни веселого нрава. "Маленький гаитянский светильник" ярок по-прежнему.

А в начале 1953-го мы с ним в условиях строжайшей конспирации - с завязанными глазами вывозили куда-то за город, можете себе представить?! - прошли курс обучения теории и практике революционной борьбы в так называемой "Школе Сталина". Целый месяц продолжались эти лекции и семинары, на которые обязаны мы были ходить в порядке партийной дисциплины. Но к тому времени и Депестра, и меня уже сильно и всерьез одолевали сомнения. А кое-что из того, что вещали нам преподаватели, вызывало оторопь и отвращение.

Как сейчас помню, занятие посвящено было китайской революции, и лектор поведал о директиве китайского ЦК: говорилось там, что дети, во исполнение революционного долга и для искоренения буржуазных предрассудков должны сообщать куда следует о настроениях и высказываниях своих родителей. Ничего нового председатель Мао тут не придумал, в СССР давным-давно уже поставили памятник мальчику, именно так и поступившему. Он следил за родителями, донес на них, засадил в тюрьму и стал героем…

Рене, сидя рядом со мною в первом ряду, толкает меня локтем в бок. Не усваиваются у нас эти уроки, не обогащают нас эти моральные ценности, мы стали плохими коммунистами - непоследовательными, половинчатыми, не умеющими отрешиться от гнилой буржуазной морали, предписывающей любить папу с мамой…

- Доносить на родителей!.. Да я бы скорей умер! - говорит Рене в перерыве и добавляет по-французски: - Quelle connerie!

Сплюнув, он растирает плевок подошвой.

- Да уж… - бормочу я.

В смятении глядим мы друг на друга - зыбкие, хлипкие людишки, не то перерожденцы, не то двурушники. Гнать таких надо из партшколы.

Варшава, 1953

Польская столица занесена снегом, насквозь продута ледяным арктическим ветром. Войдя в вестибюль полуразрушенного отеля "Бристоль", я встречаю скорчившегося у калорифера Жозе Гильерме Мендеса, и здесь, на чужбине, давний знакомец переходит в статус близкого друга. Он - журналист, пишет о строительстве социализма в Польше и в равной степени очарован и социализмом и Польшей, предрекает полный успех всем начинаниям правительства.

За ужином, заходясь и захлебываясь от восторга, он повествует о незабываемых впечатлениях, полученных в сельхозкооперативе "Красная Заря". Картофельное поле - под снегом, но зато ему удалось посетить птицефабрику, где разводят кур и уток для московских гастрономов. Он ел и пил за одним столом с героями труда в доме председателя кооператива, произносились речи и провозглашались тосты за процветание и укрепление крестьянского интернационализма. Польские товарищи на пальцах показывали ему все преимущества социалистического способа производства, земледелия и птицеводства, приводили радужную статистику, ели с аппетитом, пили умело и вволю. Зе Гильерме, отличный оратор, поведал им об ужасах бразильских латифундий, о бесправных рабах и полновластных хозяевах, о засухе и голоде, о коррупции - и сам чуть не прослезился, и слушателей опечалил. Он блистал красноречием, цитировал Престеса. И пил при этом польскую водку. Под вечер решили поразмяться, устроили в честь бразильского гостя танцы в клубе, созвали белокурых темпераментных работниц, Зе и здесь лицом в грязь не ударил… Он заливается, а мы с Войцехом Грудой, который переводит мои книги на польский, внимаем.

Сейчас самое время рассказать об этом человеке. Я, кстати, не знаю, как сложилась его судьба впоследствии, когда началась в Польше смута. Он еще мальчиком вместе с родителями эмигрировал в Бразилию, начал торговать в захолустье штата Парана, процвел. Тут война, оккупация Польши, очередной - который по счету? - раздел страны между Сталиным и Гитлером. Юный Войцех был патриотом, ликвидировал свое дело, на каком-то сухогрузе, уворачиваясь от германских субмарин, доплыл до Лондона и там записался в польскую армию, которую формировал в Англии, генерал… Как его звали, не помню. А вся армия была - несколько сот человек.

В первый же день новобранца Груду - его, как и всех остальных готовили к заброске на территорию Польши - стали учить прыгать с парашютом. Пока с вышки. Прыгнуть-то он прыгнул, но парашют не раскрылся, и будущий десантник брякнулся оземь с приличной высоты, переломал себе кости, а из госпиталя вышел хромым и негодным к строевой. Его демобилизовали. Тут и война кончилась, и англичане поспешили выпихнуть поляков, солдат и штатских, домой, на родину, освобожденную от немцев (но не от русских) и провозглашенную последними народной республикой, строящей социализм.

До тех пор Груда был просто патриотом, а оказавшись в Варшаве, быстро сделался активным и рьяным коммунистом, и хромота, полученная, можно сказать, в битве с фашизмом, помогла ему получить в Совете профсоюзов скромную должность с еще более скромной зарплатой. Сводить концы с концами помогали ему гонорары за переводы моих книг. Меня в ту пору широко издавали в Польше: "Вы были единственным коммунистическим писателем, которого читала молодежь", - сказал мне много лет спустя Роман Поланский, посетивший Баию. Так что не успел я появиться в Варшаве, как Войцех, отпросившись у начальства, которому сообщил о моем приезде и о том, что без него я пропаду, получил отпуск с сохранением содержания и, как писали в прошлом веке в романах, сделался со мною неразлучен. Лауреат Сталинской премии требовал его постоянного присутствия рядом, а потому Войцех не расставался с ним, завтракал, обедал и ужинал. И этот бразильский пройдоха, заброшенный судьбой в польскую стужу строить социализм, в самом деле мне пригодился - он мне не давал скучать, развлекал и смешил. Ну, а меня ему просто Бог послал.

На следующий день Зе Гильерме, утеплившись как мог - шапка, шуба, шарф, рукавицы, - отправился осматривать новостройки, вернуться должен был лишь вечером, и мы условились, что в таком-то часу поужинаем вместе. Я же решил сыграть с ним шутку - никто из моих друзей не спасся от розыгрышей, - посвятил в свой замысел Войцеха, тот пришел в восторг. Мы отправились на рынок, купили четырех живых кур и петуха - надо признаться, что в те далекие годы польские издатели неукоснительно выплачивали мне деньги за право перевода и издания, так что злотые у меня были в немалом количестве, - привезли несчастных в отель. Я заговорил зубы портье, получил ключ от номера Зе, открыл дверь и запустил птичек внутрь. Последнее, что я видел, - петух взлетел на кровать.

Назад Дальше