Любой стратегический успех, однако, предполагает дальнейшее развитие. Оно же, в свою очередь, зависит от расстановки сил, от взаимодействия всех составных сложнейших политических и социально-экономических уравнений, от адекватности программы-задания искомой истине, от приоритетов. Если оценивать четыре дня под этим углом зрения, то у меня конференция оставила смешанные чувства и многозначные мысли.
В партии, как показывает конференция, вызревают две идейные платформы. Признается это или нет - сути не меняет. Ничего не изменяет и то, что обе фракции говорят на внешне схожем языке и в описании конечных целей одна вроде бы не исключает другую. А то обстоятельство, что делегаты с готовностью аплодировали налево и направо, лишь усугубляет ситуацию, ибо в какой-то непрекрасный момент они пойдут за сильным, но не обязательно мудрым.
Вы лично квалифицировали статью Н. Андреевой как "манифест антиперестройки". Чем же отличается от статьи в "Сов. России" выступление Ю.В. Бондарева? Тем, что оно хуже, ибо умнее и бьет на "оскорбленный национализм"?
У большинства не было ни грана сомнений в том, что Е.К. Лигачев всей душой с т. Бондаревым. Но не только меня покоробило, с каким цинизмом и в каком контексте он это засвидетельствовал, с каким проникновением в специфику аудитории и с нетерпением обрабатывал сию ниву, излагая свое кредо.
Что с нами вместе увидел и услышал весь мир? Мы-то убеждали себя и мир, что новое советское руководство является действительно новым, что оно вызвано к жизни самой жизнью, что перестройка не кабинетная выдумка, а выстраданная народом и партией политика. И вот выходит на партийную трибуну некий "серый кардинал" и возвещает - он с сотоварищами делает и расставляет в СССР кадры. Он "творец Горбачева". От него зависело, стартовать перестройке или нет. Пост Генсекретаря вполне мог бы быть отдан и на откуп очередному маразматику или смертельно больному человеку. Короче, если бы не он, то... Партии (заодно остальным) разъясняют таким образом, почему ему, Лигачеву, поручено вести Секретариат и прочее.
Самовосхвалением на фоне Томска можно было бы пренебречь, если бы и там не тлел запал - пока некоторые умники болтали, я, Лигачев, дело делал, и результат, убедитесь сами, сытый город. Не приглашение ли это поразмыслить: стоит или не стоит дольше терпеть "некоторых теоретиков" в Политбюро, может, сменить их на проверенных практиков?
Почему разоткровенничался, да еще на конференции? Могу ошибаться, но думаю, причины тут две: сделанный Вами выбор в пользу разделения власти, несколько ограничивающей произвол партаппарата, и в пользу гласности, позволяющей вскрывать отдельные безобразия, а также вера т. Лигачева, что аппарат пойдет за ним. "Все существующее разумно", за исключением частностей, - нашептывают потенциальным жертвам перестройки и призывают аппарат к бдительности.
Спасибо, что Вы не дали мне слова на конференции. Текст (прилагаю) я не стал передавать и для включения в стенограмму. Если бы мне довелось держать речь после т. Лигачева, совесть не позволила бы обойти его перлы. А перенапрягать конференцию было опасно и, похоже, ни к чему.
Для меня перестройке нет альтернативы. Значит, не может быть двух мнений по отношению к платформе Андреевой - Бондарева - Лигачева. Если Вы согласны в принципе с такой постановкой, то надеюсь, не отвергнете и моего вывода: работать на позицию Лигачева - это работать против партии. Против партии работать я не хочу, не могу и не буду. Ни в каком качестве.
Как юристу Вам должна быть близка латинская максима: если чувства не истинны, весь ваш разум окажется ложным. Неужели уроки прошлого нам не впрок?
Дальновидная политика не регистрирует события, но управляет ими. На стороне перестройки в Вашем прочтении большинство общественного мнения. Это объективно так. Если Вы его мобилизуете, все переменится. Не отвеченным для меня и многих других остается: отчего Вы медлите, зачем Вам нужен консенсус с Вашими оппозитами, которые готовы разбазарить перестройку оптом и в розницу? Несколько неверных ударений, и программа революционного обновления уподобится еще одной красивой мечте. Что случалось каждый раз, когда народ заставляли безмолвствовать.
В. Фалин
4.7.88".
Текстом несостоявшегося моего выступления на конференции я не располагаю. Он, впрочем, мало что-либо дополнил бы.
Как правило, М. Горбачев знакомил с моими записками и посланиями А. Яковлева. Это он закрыл их в сейф и никому ни гугу. Несколько месяцев спустя, когда мы с А. Яковлевым вышли на щекотливый сюжет - генеральный мечется, я показал собеседнику свою июльскую филиппику, вызвав его на признание - М. Горбачев "себя исчерпал".
На сердитых воду возят, шутят русские. При встречах и телефонных разговорах со мной М. Горбачев никак не трогал ни тона, ни содержания моего демарша. Тем летом, однако, он был особенно щедр на поручения. Не исключено, что и без послания все сложилось бы примерно так же. В это время готовилась к публикации книга М. Горбачевава "Перестройка". Наше агентство держало связь с иностранными издателями, обеспечивало перевод и решение некоторых других аспектов проекта.
Итак, момента истины из конференции не получилось. М. Горбачев упустил шанс определиться в своем отношении к коренному вопросу: кто мы есть и на каком историческом перегоне находимся? Мыслимо ли создать цельную концепцию искомого нового качества, можно ли извлечь должные уроки из прошлого, если руководство партии не наберется духу по-настоящему размежеваться со сталинизмом? По-настоящему, значит, вскрыв не одни следствия, но и причины деформаций советской системы, а затем ее изведения.
Чем был сталинизм? Тоталитаризмом, деспотией, тиранией. Сыщется еще с полдюжины эпитетов, чтобы обрисовать способы и порядок правления диктатора. И против них ничего не возразишь. Однако эпитеты часто выступают как метод уклонения от занятия позиции по существу.
Какую социально-экономическую формацию являл собой Советский Союз при Сталине? Какой общественный строй существовал в стране, какой способ производства господствовал в экономике, что составляло ядро сталинской идеологии? Если уничтожение миллионов невинных жертв, извращение до неузнаваемости принципов народовластия, самой философии социализма, подмена последней набором популистских клише, софизмов и банальностей не могли изменить природы советского общества, она будто и под пятой Сталина оставалась социалистической, то надо бы серьезно усомниться в здравом рассудке или честности политиков, которые подобный бред преподносили и преподносят.
Меня крайне беспокоило и озадачивало, что за внутренние тормоза срабатывали в М. Горбачеве, когда он ставился перед необходимостью сказать правду, всю правду и только правду о советском диктаторе, которому сыщется не много аналогов в почти истекших двух тысячелетиях? В отличие от Н. Хрущева, он к его злодеяниям непричастен. Милостями Сталина, как было с Л. Брежневым, не жалован. Страшился "консервативного" партаппарата? Вышел бы с антисталинской платформой перед непартийной аудиторией. В том же Ленинграде, не однажды на себе узнавшем тяжесть сталинского гнева и его карающей десницы.
Обращение к гражданскому обществу было бы логичным. Партия устами Н. Хрущева формально расквиталась со своим первым генеральным секретарем-магистром. До Сталина - конструктора государственного устройства, антипода любому виду демократии, - однако, не дотянулись. Под него были подлажены, пригнаны все структуры не только в партии, но и в государстве. Личное всевластие после Сталина варьировалось в зависимости от специфики характера ее обладателя. Оно не было буквальным слепком со сталинской тирании. Тем не менее вплоть до М. Горбачева режим оставался авторитарным.
Конференция демонтировала часть конструкции, подпиравшей верховного правителя. Последний внешне стал даже могущественней, чем Сталин или Хрущев, которые легально не выступали в качестве глав государства. Здесь М. Горбачев, собственно, и поставил сам себе капкан.
Авторитарный режим без несущей его пирамиды? Такое противоречие не в природе вещей. Войдя в клинч с партийным активом, с республиканскими лидерами, с парламентом СССР, М. Горбачев очутился в блестящей изоляции. Уделом стала зависимость от тех, кто видел в нем полезное орудие, но уже для собственных целей.
Согласно древнему поверью, человек пресыщается всем, чего у него и вокруг него в изобилии. Всем, кроме власти. Наш пример учит, что избыток власти - не к добру также для ее носителя. И это тем скорее дает себя знать, чем хуже властитель распоряжается присвоенной им властью.
Глава V. О ПОЛЬЗЕ ДИАЛОГОВ С САМИМ СОБОЙ
Покидая парадную сцену, наши перестройщики утешали себя и уверяли других: реалии оказались мрачнее их исходных представлений о состоянии советского общества вообще и экономики в особенности. Больному терапия помочь, не могла, а хвататься за хирургический инструментарий поостереглись: слишком неопределенным представлялся исход радикального вмешательства.
Допустим, что перед нами не фиговый лист, и сюда уходит корнями беспомощность М. Горбачева при формулировании концепции преобразований, что тут кроется разгадка одиозных промахов в экономике, когда и если от толчеи воды в ступе перебирались к делу. Заскобим суровый окрик Спинозы - "невежество (незнание) не аргумент". Как-никак Адамы Смиты и Людвиги Эрхарды встречаются не чаще, чем ювелирные алмазы в пару-другую сотен карат в кимберлитовых трубках.
Уместно тем не менее спросить, что мешало правителям не плодить бесчисленных и порой бессмысленных обещаний, оторванных от ресурсов и не подкрепленных хотя бы волей облечь посулы в плоть?
Или не отдавалось отчета в том, что политические и тем паче социальные векселя по истечении срока, отмеренного терпением, предъявляются к оплате?
Кант определял "мышление" как "диалог с самим собой". Занятие если не спасительное, то очистительное. При условии, конечно, что наедине с собой человек не лицедействует и берет над своей спесью верх. Не каждому смертному такое удается, а политикам и подавно. Любому диалогу они предпочитают монолог. Скольких катастроф, будь иначе, недосчитались бы летописцы, как отощал бы каталог проблем, биться над которыми обречены потомки.
Когда же всевластие дозволяет творить все без разбору, легко вообще разучиться думать. Вот тогда-то предают святыни на поругание суесловию, лишают нации прошлого и отрезают им пути в лучшее будущее. Мало что меняется от того, совершалось ли отступничество намеренно или оно суммировалось из слабостей и заблуждений, природу которых не всегда дано раскодировать. История не терпит сослагательного наклонения. Ее строительный материал - факты.
На нынешнем уровне обнажения фактов перестроечные мистерии, возможно, лучше высветит поэт, нежели ученый. Послушаем Федора Тютчева, внесшего выдающийся вклад в российскую культуру:
Да, тут есть цель! В ленивом стаде
Замечен страшный был застой,
И нужен стал, прогресса ради,
Внезапный натиск роковой.
Сам Нострадамус позавидовал бы такой прозорливости. За сто лет поэт предвидел застой и предсказывал шоковое лечение. И все же, да извинит меня Ф. Тютчев, ни эти, ни другие его вещие строки - "нам не дано предугадать, как слово наше отзовется..." - не сообщают рентгенограммы внутреннего мира главного героя перестройки.
Меня не встретят среди тех, кто бросает камни в политиков, оступившихся при ограниченной видимости, просчитавшихся в выборе меньшего из зол, не совладавших с собственным азартом и преступивших запретную грань. Таким можно даже посочувствовать. Должно ли, однако, входить в чье-либо положение, вызванное его собственным притворством, обманом и позерством?
В 1986-1987 годы я привел в движение все доступные мне рычаги, чтобы пролился свет на тайны, в частности, предвоенной политики СССР. Готовность помощников генсекретаря А. Черняева и Г. Смирнова действовать заодно вселяла надежды. И сам довод казался неотразимым - поза сфинкса невольно делает новое руководство страны адвокатом действий Сталина, несовместимых с советским прочтением норм международного права.
Когда весной 1987 года был созван партийный Олимп для обмена мнениями по данной теме, я счел свой долг почти выполненным. Поспешил. От присутствовавшего на Политбюро Г. Смирнова мне известно, что все выступавшие, включая А. Громыко, с разной степенью определенности высказались в пользу признания существования секретных протоколов к договору о ненападении и к договору о границе и дружбе, заключенных СССР с нацистской Германией соответственно в августе и сентябре 1939 года. Кто-то из присутствовавших отмолчался. Итог подвел М. Горбачев:
"Пока передо мной не положат оригиналы, я не могу на основании копий взять на себя политическую ответственность и признать, что протоколы существовали".
Вроде бы забота о чести Отечества и государственная мудрость повелевали семь раз отмерить, прежде чем раз отрезать. Не хочу гадать, как отозвалась сентенция генерального секретаря в душах его коллег, но дебатов не было. И если бы спор даже развернулся, кто сумел бы подвергнуть сомнению утверждение М. Горбачева, будто советские альтернаты протоколов как в воду канули? Никто, кроме В. Болдина, хранителя высших тайн партии и государства. А он приучен был держать язык за зубами.
Между тем Валерию Болдину было что поведать собравшимся. За три дня до заседания Политбюро он, заведующий Общим отделом ЦК, доложил генсекретарю, что оригиналы протоколов в 1946 году перекочевали из канцелярии В. Молотова в партийный архив и с той поры недвижимо покоятся там. Не только доложил, но для убедительности предъявил документы своему патрону, о чем, как заведено у архивариусов повсюду в мире, сделал отметку в сопроводительной учетной карточке.
Что же получалось? Не превышение власти, а явное ею злоупотребление. Пользуясь тем, что Общий отдел находился в его исключительном ведении, М. Горбачев в нарушение регламента Политбюро, согласно которому все члены этого гремиума считались равными в правах, определял, кому, что и сколько надлежало знать о прошлом, настоящем и будущем. Без санкции генерального ни одна сколько-нибудь значащая бумага не была доступна для руководителя любого ранга, в том числе для председателя Президиума Верховного Совета и для главы Правительства СССР. Сверх того, ведомства, напрямую подчинявшиеся М. Горбачеву: МИД, Министерство обороны, КГБ, МВД и прочие, - не могли без предварительного согласования отвечать по существу дела на запросы или делиться материалами "особой важности", в том числе касавшимися событий давно минувших дней.
Мы без устали долдонили о гласности, о свободном доступе к информации, прекратили глушение "вражеских голосов". Парламент принял закон о печати, тянувший по сталинским представлениям о демократии на высшую меру наказания. А наш главный поборник гражданских свобод и прав, оказывается, водил за нос даже ближайших своих сподвижников. К великому сожалению, имевшиеся на сей счет предположения и подозрения нашли объективное подтверждение слишком поздно - после 1992 года, когда оставалось кусать свои локти.
Не было никакого доклада В. Болдина, не держал в руках секретных протоколов и географической карты с размашистым автографом Сталина, не перестает повторять М. Горбачев. В такие же детали, как зафиксированные в учетной карточке точная дата и имя лица, знакомившегося с документами, он не входит или, коль деваться некуда, напускает смогу: учетная карточка не доказательство, а подделка. Политики ошибаются пуще всего, когда не признаются в собственных ошибках, уже совершенных, или же умаляют их.
Именно информация превращает должность во власть. В Советской России раньше других усвоил это Сталин. Он окружил Ленина густой сетью осведомителей. Сталину доносили, что писал, диктовал, говорил Ленин, какие и кому давал поручения. Сталин провел решение, которое возлагало на него поддержание контактов с Лениным, заточенным после инсульта в Горках, и запрещало всем остальным членам Политбюро, а также правительству "волновать" больного. Будущий диктатор просеивал "продукты нездорового мозга", под которыми понималось критическое и самокритическое сопоставление Лениным благих утопий и правды жизни.
Наследники Сталина с разной степенью интенсивности и искусства выводили свои пьесы на информационных клавишах. При Л. Брежневе, к примеру, была в ходу "шутка": Ю. Андропов знает про каждого из нас больше, чем мы сами. Слухи, сплетни, клевета - ничто в хозяйстве не терялось и, аккуратно подшитое в досье, засылалось в зависимости от "объекта разработки" на самый верх, где под настроение выносился вердикт - карать или миловать. Из числа житейских проступков реже остального прощались "излишнее любопытство" и "неуважение" к авторитетам.
Кому-кому, а партийному ареопагу не надо было лишний раз об этом напоминать. Членство в Политбюро жаловалось и погашалось по воле генерального. Чем он придирчивей или подозрительней держал себя, тем реже у коллег возникали неудобные вопросы. Последний из генеральных затмил хрущевские и брежневские образцы по части шлюзования информационных потоков, а также разнообразию воспитательных средств.
От взгляда на гражданский долг и гибкости стана зависело, принимать отводимую вам нишу безоговорочно или с резервом. Когда внушали, что альтернатива не прорисовывается или что документов нет, и с нажимом давалось понять: "быть посему", то подмывало возразить: "нет, быть по факту". Только пробиваться к фактам становилось по мере расцвета демократии все проблематичней, особенно когда престиж верховных правителей и факты без видимых причин коллизировали. Так и выходило - рассчитывал до истины докопаться, а отрывал себе яму. С Н. Хрущевым и Ю. Андроповым мои познания тут изрядно обогатились, но горбатого лишь могила выправляет.
Безвыходные ситуации бывают разве что на войне. В иной обстановке можно ретироваться, сыскав предписываемый придворным этикетом предлог. Кое-кто именно так и поступал. Поскольку примеры подавались людьми уважаемыми, они невольно отзывались сомнениями - правильна ли лично моя позиция.