Когда я планировал мое издательское дело, А. Штадтхаген предупреждал меня: "Смотри, дорогой, чтобы твои коммерческие предприятия не отнимали все твое время". "Ну, за это ты можешь быть спокоен! – говорил я ему. – Если мои коммерческие дела будут мешать политической деятельности, я быстро их сверну". И так оно и вышло.
С М. Горьким у меня были разные деловые расчеты. Я должен был ему некоторые суммы, которые заработал на издании и постановке его пьесы "На дне", притом что мне была положена часть всех заграничных отчислений за постановки и гонораров за издание, которые причитались ему за его произведения, изданные между 1903 и 1913 гг., в награду за то, что все свои заграничные гонорары и отчисления он получил лишь благодаря придуманной мной юридической лазейке. Позже, когда я вернулся после моего бегства из Сибири в Берлин, Роза Люксембург рассказала мне, что во время пребывания Горького в Берлине издательское дело было по полюбовному соглашению ликвидировано и все взаимные обязательства были объявлены выполненными. "Вы оказали Горькому большую услугу", – сказал я тогда ей. Покончено, и дело с концом – я больше не возвращался к этому вопросу. От Горького я ничего больше с тех пор не слышал. С чего вдруг появились слухи, что я его чем-то обделил?
Если он действительно считает, что я ему что-то недодал, то я предлагаю ему еще раз произвести взаиморасчет. Пусть посчитает, что я ему должен и что я получил от него согласно договору от 1903 г. Если же возникнет разница в его пользу, я готов сразу покрыть ее, а если разница будет в мою пользу, то пусть он перечислит ее какому-нибудь социалистическому рабочему учреждению.
Русская революция отвлекла меня от издательских и коммерческих планов. Вернувшись в Германию, я вновь посвятил себя научным изысканиям. Финансовые вопросы и назревающий военный кризис были в центре моего научного интереса. Эти исследования, связанные с политической деятельностью, почти не оставляли места для деятельности коммерческой. В 1910 г. я решил отправиться в Константинополь, чтобы поближе изучить турецкую революцию, а также дипломатические усилия, предпринимавшиеся в самом центре образовавшегося гордиева узла.
В Константинополе я обнаружил как раз то, что и ожидал: сплетение дипломатических уловок и интриг, сговор банковских групп, империалистическую возгонку, все это было очевидно любому научно подготовленному наблюдателю. Результаты моих исследований имели в Турции большой резонанс, в особенности анализ финансовой системы, с помощью которой европейский капитал затянул Турцию в свои сети.
Уже в 1890-х гг. в полемике с Э. Бернштейном я периодически высмеивал его преклонение перед "гениальными бонусными управляющими". Я говорил, что речь идет не о гениальности, а об объективном методе расчета, созданном капиталистическим развитием промышленности. В Турции эти возможности раскрылись передо мной в полной мере. Тем не менее мне было трудно добраться до них, покуда у меня не было собственного капитала и предпринимательских связей. Со временем я нажил как капитал, так и связи. Когда началась мировая война, передо мной широко открылись пути капиталистического накопления.
Война подтолкнула многих либералов по призванию к торговле. Это произошло по той простой причине, что война разорвала устоявшиеся связи мирового рынка, а мобилизация опустошила фабрики и торговые конторы. Между тем потребности военного времени были огромны. Неограниченная платежная способность придала новое и неожиданное направление коммерческой и промышленной деятельности.
По сравнению с остальными я обладал тем преимуществом, что вовремя осознал обусловленную капиталистическими отношениями взаимосвязь событий и еще перед войной создал коммерческую основу для обеспечения своей деятельности.
Простые обыватели обычно так понимают – если кто-то заработал во время войны, значит, обогатился на завышенных ценах. Однако это не всегда соответствует действительности. Лично я использовал совершенно иные методы. Я плыл против течения и зарабатывал не на повышении цен, т.е. не на эксплуатации дефицита товаров, а на покрытии этого дефицита, на организации поставок этих товаров.
Отношения эти весьма несложно отследить, поскольку коммерческая деятельность свела меня с сотнями людей, с банками, торговыми домами, пароходными компаниями, маклерами, посредниками, адвокатами, нотариусами, городскими управами, товариществами и пр. Клеветники же, разумеется, абсолютно не заинтересованы в том, чтобы пролить свет на правду, а напротив, всячески стремятся затушевать ее. Еще проще устроились те пасквилянты, что жонглируют штампами "обогатился", "свободно ездит по всей Германии", "выступает за победу Германии", прикрывая свои нелепицы бранью в мой адрес. Подобное случалось не десяток, а сотню раз, лезло непонятно откуда со всех сторон и крепко впечаталось в сознание публики.
Люди из охранки работали по команде, к ним подключились люди из "Нового времени" и приверженцы партии Милюкова; вслед за ними стройными рядами маршировали "наши собственные корреспонденты" и другие репортеры, стремившиеся блеснуть сенсационной новостью; среди этого отребья с самого начала затесались профессиональные клеветники и шпики; вскоре и забытые и полузабытые литераторы и политики в отставке не преминули поделиться своим мнением, страстно желая, пусть хоть на минуту, вновь блеснуть перед публикой на волне сенсации. В конце концов, когда сенсация уже случилась, в поле зрения возникли и разные мои знакомые, поспешившие от меня отмежеваться, чтобы ни в коем случае не вызвать подозрения в симпатиях ко мне. Велика подлость человечества, но ничто не сравнится с человеческой трусостью.
У меня нет ни желания, ни возможности спорить с каждым лжецом и пасквилянтом, имя которым легион. Поэтому, чтобы охарактеризовать всю эту сволочь, ограничусь лишь несколькими особо выдающимися типами.
Из клеветников по призванию в первую очередь, безусловно, следует назвать господина Алексинского, бывшего депутата от социал-демократов II Государственной думы. Оспорить его приоритет в этой области невозможно хотя бы потому, что именно за клевету он был исключен целым рядом социалистических организаций. Опорочить кого-то, ложно обвинить, плести против кого-то интриги, поставить подножку для него так же естественно и просто, как трели соловья или лай собаки. Он типичный Терсит – мелочный, завистливый, брызжущий ядом. Сапожник по профессии, Алексинский полностью отдает себе отчет, что его пролетарскость не благоприобретенная, а врожденная, как, например, родовое дворянство. Однако пролетариат пролетариату рознь. Пролетариат есть революционный, но эксплуатируемый класс. Если бы принадлежность к пролетариату обеспечивала место в цветнике человеческих добродетелей, к чему тогда вообще была бы нужна борьба? Жестокость, зависть, злоба, наглость и целый ряд прочих низменных и отвратительных чувств, свойственных природе людей, не искореняются бедностью или рабским положением, а наоборот, в этих жизненных условиях находят благодатную почву для развития. Воплощением данной негативной стороны рабочего класса как раз и являются господа типа Алексинского. Алексинский относится к пролетариату, но олицетворяет при этом то же самое, что плесень в подвальных квартирах и отрыжка нищеты. Настоящие духовные представители борющегося пролетариата люди совершенно иного типа.
Непосредственно вслед за Алексинским стоит назвать господина Бурцева как самого выдающегося представителя репортерской литературы. Удивительно, насколько иногда успех может измельчить человека!
Господин Бурцев знаком мне уже давно. Впервые я встретил его в Цюрихе в 1886 г. Тогда он рассказал мне, что, находясь в ссылке, читал русские газеты 1860-х гг. и убедился в том, что русские либералы того времени писали весьма радикально и вследствие этого, по его мнению, недопустимо так пренебрежительно отзываться о русском либерализме. Это наивное откровение повергло меня в изумление. Я отвечал ему, что нас, социал-демократов, не может удовлетворить не только русская либеральная болтовня 1860-х гг., но и развитой европейский либерализм: "Если вы подольше пробудете за границей, то непременно станете социал-демократом".
Я заблуждался: Бурцев социал-демократом не стал. Копаясь в архивах, он остался чужд окружавшей его западноевропейской жизни. Кроме того, именно его архивные изыскания продемонстрировали полное отсутствие у него исторического подхода. Более 30 лет этот писатель занимается историей русского революционного движения и ни разу не поднялся выше пересказа анекдотов.
Скромный и наивный архивист Бурцев вдруг стал большой знаменитостью, когда временная победа революции 1905 г. и думская деятельность предоставили ему возможность рассеять туман тайн русской политической полиции. Бурцев потерял голову. С тех пор он только и бегает вслед за сенсациями. Бывший собиратель политических преданий превратился в детектива, место архивных исследований заняли газетные репортажи. Когда против меня развернулась газетная кампания, Бурцев не смог остаться в стороне. Этого требовал его, так сказать, престиж репортера. Он был моим политическим противником, поскольку выступал за победу России. Привести против меня факты он не смог. Признать это публично ему мешало, помимо всего прочего, его тщеславное стремление быть вторым Шерлоком Холмсом. Другие авторы, его конкуренты на ниве политического репортажа, громогласно обвиняли меня, а ему, знаменитому Бурцеву, совершенно нечего было сказать по этому поводу. Тогда он прибег к коварным и подлым действиям: ему-де неизвестно, говорил он, ничего дискредитирующего Парвуса, однако есть основания полагать, что кое-что было, нечто однозначно требующее расследования, и заключил беспочвенным обвинением, что я агент Вильгельма II. Этот метод высказывать безосновательные подозрения, примененный Бурцевым в отношении меня, один из самых отвратительных приемов бывшей царской охранки. Так низко пал борец за чистоту политических нравов в России! Это было еще до революции. Широко объявленное тогда расследование Бурцев не опубликовал до сих пор. А если бы он на самом деле предпринял такое расследование, то убедился бы, что развернутая против меня газетная травля была организована охранкой. Невозможно было бы не натолкнуться на этот факт, особенно когда революция открыла доступ ко всем дипломатическим документам, равно как и к документам жандармского отделения. Из сообщений болгарского премьер-министра Радославова мне известно, что царское правительство, наряду с направленной против меня газетной кампанией в Болгарии, предприняло ряд шагов дипломатического характера. Что-нибудь об этом непременно должно было содержаться в документах, но Бурцев молчит. Перед лицом всех честных людей я обличаю его как трусливого пасквилянта, скрывающего факты, чтобы дать ход кампании по шельмованию.
Шельмование, повторенное тысячу раз на разные лады с тысячи сторон, настолько затуманило в конце концов головы, что публика уже не хотела слушать обо мне ничего другого, кроме гадостей. Возник общественный психоз наподобие процессов Дрейфуса или Бейлиса. Общественное мнение больше не нуждалось в доказательствах, даже наоборот, тяготилось ими, оно требовало лишь новых подтверждений обвинения. В то время достаточно было знакомства со мной, чтобы уже быть замаранным в общественном мнении. Те же, кто присоединились к хору гонителей, сорвали бурные аплодисменты.
Тут возникли господа наподобие Семенова, бывшего русского эмигранта.
Каждый раз, когда я встречал Семенова, я невольно вспоминал стихотворение Некрасова, которое приблизительно звучит так: "Пахом похож на мельницу: одним не птица мельница, что, как ни машет крыльями, небось, не полетит".