– Потому что вы для нее еще слишком молоды, – рассмеялась Екатерина. – А если серьезно… – Она помрачнела. – Правда, как всегда, не из приятных. Мне многие помогали взойти на престол. Потом пришлось платить. Те, кого представляет Милиссино, хотели видеть графа на этой должности. Я разочлась с ними, а теперь, – в ее глазах заплясали веселые чертики, – мешаю ему работать. Вашими руками.
Сказать, что Потемкин был доволен этими откровениями, нельзя. Ему и раньше не нравилось, что он играет роль противовеса собственному начальнику. Но теперь оказалось, его противопоставляли целой группе каких-то буйно помешенных мистиков – по отзывам, тайных и всемогущих. Но играть следует с теми картами, которые на руках. Он решил сблизиться с Елагиным. Это принесло свои плоды. Милиссино стал опасаться заместителя. А после громового провала проекта на Совете люто возненавидел.
– Милостивый государь, – слова императрицы хлестали обер-прокурора по щекам, – вы предлагаете мне переиначить установления двухтысячелетней давности. Начнутся волнения. Какую славу вы мне пророчите? Екатерины Кровавой?
Остальные сановники качали головами. Самое мягкое, что граф услышал в этот день: "Ваша бестактность может обернуться для правительства катастрофой".
– Щенок! – кричал Милиссино потом в кабинете, комкая в руках беловик проекта с язвительными императорскими пометами. – Как вы смели мешать мне? Блестящие идеи, достойные самого Руссо, осмеяны тупоголовой толпой! Думаете, я посыплю голову пеплом и удалюсь в изгнание?
– Думаю, не стоит мять собственноручные поправки Ее Величества. – Григорий повернулся на каблуках и вышел.
Он не видел, как граф схватил с каминной полки восковую головку заместителя и в сердцах всадил ей отточенное гусиное перо в глаз.
Некоторые люди читают книги. Некоторые – их едят. Такого Гаргантюа на печатные новинки, как Потемкин, Петербург не видел со дня основания. Гриц опустошал лавки с варварской быстротой. У Самойловых имелась библиотека, купленная вместе с домом. Целая зала со шкафами, а посреди бильярдный стол. Сюда-то Григорий и пристрастился забираться ночью, снимал с полок то один, то другой фолиант, лежал на зеленом сукне, листал и так засыпал, погребенный книгами, как Ахилл трупами поверженных троянцев.
Марья, разделявшая простонародное убеждение, что человек может зачитаться до смерти, братских бдений не одобряла.
– Всему надо знать меру. Днем ты в Синоде над бумажками корпишь. Домой пришел – опять за книжки. Ехал бы на Невский, прогулялся, барышню какую высмотрел. Писанина из человека соки сосет. Самый мужской корень подрубает.
Накаркала. У Грица начались адские головные боли. И правда, работал он в Синоде много. Да еще ночью не спал. Суток ему не хватало. Вот бы их вдвое растянуть! Боли пришли разом. Охватили лоб раскаленным обручем. Пульсировали так, что отдавало в глаза.
Гриц испугался. Он никогда не болел. Даже пустякового насморка не мог припомнить. И вдруг – точно мозги на сковородке поджаривали.
– За доктором надо послать. – Марья тоже не на шутку всполошилась. Ей все казалось, что она будет отвечать за меньшого брата перед маменькой.
– Не надо доктора… – Ох, и не любил Григорий докторов. С переворота осталось сильное отвращение. С того самого раза, как вез он в Ропшу лейб-медика Крузе. К уже мертвому государю. Теперь для него слово врач означало то же, что могильщик. – Знахаря найдите. Слышал, у Аничкова моста живет какой-то Ерофеич.
Послали к Аничкову мосту сына Самойловых Сашку, сержанта Семеновского полка. Он всего на пять лет дяди-то и был моложе. Расторопный, крепкий парень, притащил Ерофеича за шиворот. Сестра руками всплеснула:
– Зачем тебе этот грязный мужик? Может, лучше полкового доктора?
– Полковой доктор только кобыл умеет лечить, – ответил знахарь степенно. – Про меня же весь город знает. Я, матушка, ни к кому не набиваюсь.
Они бы и дальше препирались. Но Григория скрутил такой пароксизм, что Марья сдалась.
– Лечи, как умеешь, косой черт, только чтоб брата моего на ноги поставил.
– Я и на востоке был, и на западе был, и Алатырь-камень видал, – бубнил Ерофеич, развязывая мешочки с травами. – Топи баню-то, экая нерасторопная!
Мужик выслушал рассказ Григория, подивился, что лихоманка отдает в глаза, состряпал мазь из какой-то трухи, потребовал чистой холстины и, наложив зеленую вонючую кашицу на бинты, замотал ими голову страдальца так, что повязка закрывала не только лоб, но и глаза.
– Ступай-ка, касатик, в баню, да полежи на пологе, чтоб жар мазь глубоко вогнал.
Спотыкаясь, поддерживаемый Сашкой, Потемкин побрел в баню. Улегся, но и тут не мог отказать себе в удовольствии: "Сань, принеси из моей комнаты Плутарха". Сдвинул повязку с одного глаза и погрузился в чтение.
Полчаса прошло тихо. Потом громкий вопль огласил окрест, и из бани, как был голый, в развевающихся бинтах выскочил Гриц. Лицо его налилось кровью и почернело, будто он висел вниз головой. Всю боль, что огненной змеей билась у него в черепе, стянуло к одному глазу. Когда терпеть было уже невмочь, он соскочил с полатей, стал срывать бинты, сунул голову в кадушку с водой, да не в ту – ошпарился. На ощупь нашел нужную и лил, лил на темя из ледяного ковша – не помогало. Только угасла боль, как уголек. Вышла дымом. А глаз, проклятый глаз, ничего не видел.
Гриц сидел на мокром полу, растопырив ноги и вцепившись руками в волосы. Боль не возвращалась. Но и зрение тоже.
Первым опомнился муж Марьи – Николай:
– Где этот черт трухлявый?
Хватились знахаря. А его как не было. Стали пытать Сашку:
– Ты где его взял?
– У самого Аничкова повстречал. Как бы мне, говорю, найти Ерофеича? Я, отвечает, и есть Ерофеич.
Излишне упоминать, что визит целой роты семеновцев под предводительством Сашки к Аничкову мосту выявил совсем другого Ерофеича, который ни сном ни духом… А тот мужичок с ноготок канул, растворился, будто корова языком слизала.
– Счастье еще, Гриша, что ты оба глаза не погубил, – причитала Марья, теперь уж совсем уверенная, что маменька ее проклянет. – За это надо Бога благодарить.
Гриц не знал, как ему благодарить Бога. Впервые в жизни с ним случилось по-настоящему большое несчастье. Если не считать смерти отца. Но тогда он был еще мал и плохо помнил, что происходит. Даже изгнание из университета, когда-то казавшееся трагедией, потом изгладилось и забылось, смытое новыми победами. Оно не было непоправимо.
Слепота же – это навсегда. Бесповоротно. Сколько раз ему хотелось вернуть время. Ну, всего каких-то пару часов, затем дней назад он был здоров. Просыпался утром и не сразу понимал, почему левый глаз не разлипается. А потом память наваливалась снова. И день мерк даже для зрячего глаза.
Зрак не вытек. Но умер, обезобразив лицо уже одной своей неподвижностью. Когда страх темноты прошел и Гриц понял, что правым он продолжает видеть сносно, накатило новое отчаяние. Потемкин навсегда потерял красоту. Как ни мало он обращал внимания на внешность, зато всегда знал: поведет бровью, любая обернется.
Теперь путь к Като был закрыт. Уродлив, страшен, не мил. Противен. Гадок. Каких только слов не придумывал для себя Григорий, лежа в спальне, занавесив окна и не глядя на белый свет.
Бросил ходить на службу. Перестал являться при дворе. Снова захотел уйти в монастырь. Провалялся месяц. Отпустил бороду. Страдал. Весь дом переступал на цыпочках. Но в один прекрасный день безобразный театр Гришкиных соплей кончился.
Застучали колеса под окном, и из золоченой кареты на английских рессорах вышли два дюжих молодца в богатейших камзолах. Орденские ленты через плечо, глаза веселые, шальные, щеки, как яблоки с мороза. И какой дурак не узнает братьев Орловых?
– Здорово, хозяйка. Где сам-то? На службе. А братец твой пропащий? Дома? Проводи-ка нас к нему.
Не успел Гриц спустить ноги с кровати. Не успел открыть окно, чтоб выскочить на улицу и улизнуть огородами до полковой церкви. Или до реки. Спрятаться в овраге, переждать нашествие незваных гостей. Словом, всего этого он не успел, как вошли Орловы и загородили один дверь, а другой окно.
– Дуришь, говорят, брат, – бросил Алексей. – Государыня о тебе беспокоится. Велела узнать, что с тобой? Мне-то один хрен: что ты есть, что тебя нет. Но приказано.
После памятного побоища, когда четверо месили одного, да не домесили, Потемкин с Орловыми встречался при дворе не раз. Бывало, оказывались за общим столом у императрицы. И всегда хранили ледяное спокойствие. Вежливо раскланивались. Даже беседовали. Теперь вот столкнулись с глазу на глаз.
– Правду болтают, будто ты окривел? – подал голос Гришан.
– Придуривается, – зло бросил Алексей. – Морду тряпкой замотал, думает выжать из Ее Величества слезы.
– Да подожди ты, – сорвался Гришан. – Давай посмотрим.
Идея была неудачной. Потемкин бы не дался. Но вдвоем они все равно оказались сильнее и, завернув руки, живо повалили его на пол. Сорвали тряпицу. Гриц не знал, куда деваться от стыда.
– Вот так, – констатировал старший из Орлов. – А ты, Леха, все на него наговариваешь. И правда, он теперь кривой, – в голосе Гришана послышалась жалость. – Ну, вставай, тезка. К государыне поедем. Она велела тебя, во что бы то ни стало, привезти.
Орлов протянул бывшему другу руку. Но Потемкин встал, не опираясь на нее. Нет у него теперь причин эту руку пожимать. Гришан убрал ладонь, и на мгновение показалось, что боль мелькнула у него на лице, но тут же скрылась за маской наглости и самодовольства.
– Собирайся, гордая птица, – хмыкнул он.
– Я хочу умыться и переодеться.
– Так поедешь, Ее Величество ждать не будет, – встрял Алексей.
Но Гришан опустил руку брату на плечо.
– Пусть.
Переодеться-то Потемкин переоделся, а вот ни одного чистого платка у себя в гардеробе не нашел. Уму не постижимо, сколько всякого белья он испакостил за то время, пока валялся и лил слезы.
– На, завяжи, – Гришан протянул ему свой шелковый. От него пахло французской душистой водой, дорогим табаком, немного женской помадой – совсем другой, богатой и счастливой жизнью.
Гриц взял, повязал на глаз и, несказанно смущаясь своего нового облика, сел вместе с братьями в карету.
Като приняла его ласково, с таким участием, что Потемкин диву давался, почему сразу к ней не пришел? Засыпала новостями, насмешила сплетнями и вдруг начала требовать отчетов по делам Синода. Как можно скорее! Она не знает, что там происходит! Все заброшено! Ничему порядка нет! Это был единственный способ отвлечь его от несчастья. Работать – и немедленно.
Помогло. Он вернулся на службу. Научился жить без глаза. Равнодушно встречать любопытно-участливые взгляды. Прошла пара месяцев, начал флиртовать с девицами. Намеренно. С единственной целью проверить, как он? Еще может на что-то рассчитывать? Или только за деньги. Оказалось, может. И очень даже. Не пугает женщин уродство. Даже придает страсти извращенный накал.
Понял, что, как раньше, сдержанно, жить не будет. Не для кого себя беречь. Молодость пролетит, насладиться не успеешь. А наверх, к дорогим стопам, ему путь закрыт. Стал как все. То есть как очень немногие. О его похождениях заговорили. Като нахмурилась. Не знала, как унять нужного человека. Приблизила к себе, позвала на малые эрмитажные собрания. Вела долгие разговоры, много смеялась. Именно тогда Потемкин понял, что чем он хуже, тем ближе к своей мечте. И это открытие причинило ему новую боль.
Их первая встреча после возвращения Грица из Молдавии обернулась и первой ссорой. Четвертого февраля он явился для представления во дворец. Двор жил в Царском Селе, где этикет наблюдался строго. Генерала-поручика препроводили к государыне, чтобы он мог лично поблагодарить императрицу за новый чин и передать письма командующего. Далее должен был последовать его доклад в Совете о положении дел на театре военных действий. Румянцев не первый раз отправлял Потемкина с донесениями в Петербург, и процедура была известна.
Однако теперь все выглядело иначе. Раньше они встречались без всяких задних мыслей, как добрые друзья. Сейчас за пазухой у Грица лежало письмо Екатерины – фактически вызов – и он ждал объяснений.
Представление длилось около часа. В Большом зале между окнами и зеркалами, сжатые сверху расписным потолком, а снизу сияющим наборным паркетом, толпились иностранные дипломаты, множество военных и гражданских чинов, посольства от киргизских мурз и грузинских царей. По такому случаю Потемкин приоделся. На нем был кавалерийский мундир с полосатыми рукавами, оба ордена, белые лосины, подчеркивавшие стройность ног, и щегольские сапоги с кисточками. Впрочем, на одежду только и стоило смотреть. После болезни Григорий был худ и темен лицом, а неподвижный слепой глаз смотрел особенно устрашающе, поэтому его пришлось закрыть тонкой муаровой ленточкой.
Екатерина приняла посланца Румянцева с особой благосклонностью, а по окончании общей аудиенции сделала знак следовать за собой в соседний зал для личного доклада. Всего в двух шагах от помпезной приемной с орлами, гирляндами лавровых веток и курильницами фимиама располагался скромный китайский кабинет, где Потемкина и приняли, наконец, наедине. Здесь Като вела себя не в пример свободнее. Сразу пригласила генерала за стол, велела принести кофе и внимательно склонилась над рулонами карт, которые он разворачивал перед ней, иллюстрируя свой рассказ о событиях в Молдавии.
– Таким образом, падение Силистрии – дело краткого времени, – Григорий искоса поглядывал на императрицу. – После чего откроется возможность начать новые переговоры с турками. Командующий продолжает считать, что наша граница наилучшим образом пройдет…
Рука генерала заскользила по синей петле Днестра, но в этот момент Екатерина прервала его неожиданным вопросом:
– Как вы думаете, зачем я вас вызвала?
Потемкин поперхнулся. Оказывается, она все это время не слушала его. Голубые глаза императрицы смотрели на гостя не мигая. Ей нравилось, что он смущен. Но не нравилась пауза, которую взял новый избранник. Ни бурной благодарности, ни падения к ногам, ни слез и бессвязных клятв исполнить любое ее приказание.
– А как вы думаете, сударыня, зачем я приехал? – вместо ответа спросил он.
Голос его был будничен и тверд. Като сморгнула. Ей казалось, что вопросы задает она. Как она определяет дальнейший ход событий. Но кривой генерал удивил ее безмерно следующей фразой:
– Я приехал, чтобы взять вас в жены. Однако теперь слышу по всему городу сплетни, порочащие ваше имя. И мне хотелось бы знать, отчего я понадобился вам, когда дела в кризисе? А когда все было хорошо, вы даже и не помышляли обо мне?
Она желала спросить, как он смеет? А потом показать ему на дверь. Но Гриц не дал ей опомниться.
– Теперь вы просите помощи. Я готов служить вам. Но на одном условии. Вы выходите за меня замуж и навсегда оставляете тот образ жизни, который ведете.
Императрица молчала долго. Потом ее тонкие губы прорезала холодная усмешка.
– Это ваше последнее слово?
Потемкин поклонился.
– Я подумаю.
Не прощаясь, она встала и вышла из комнаты. На столе остались нетронутые чашки кофе и развернутые рулоны карт.
Глава 7
Осеннее пиво
Поволжье
Вьюга рано завязала белый пупок зимы. Уже в середине октября ударили морозы, а в двадцатых числах хлопьями повалил крутой снег. Нет дороги ни прохожему, ни проезжему. От Симбирска до Оренбурга по летнему времени три дня пути, по ледяному – пара суток, а в грязь да в метель и за неделю не доберешься.
Однако надо идти. Пособить, чем бог послал. А послал он не густо. В Симбирском городке у коменданта Чернышева едва тысяча человек наберется. Добрая половина калмыки и казаки – народ неверный. Другая – рекруты-новобранцы, вчера из крестьянской избы, ни разу ружья не держали, сапоги намедни надели, ходят неловко, норовят при всяком случае босиком. Впрочем, теперь такие холода, что босиком не набегаешься.
А вот Злодею Бог сыпанул полную жменю. Как пахарь после обеденного сева: налево пригоршню, направо – куль. Под рукой у Самозванца теперь ходит до двадцати пяти тысяч. Сказывают, что будет и больше. Дай срок. Как с ними тягаться?
И остался бы Чернышев за симбирскими стенами в надежде, что Злодей проскочит мимо, но пришел приказ двигаться на соединение с войсками генерала Кара. Потужил полковник и выступил. Ни шатко ни валко шел до Переволоцкой крепости. Заночевал. Утром двинулся в Чернореченскую и там застрял. Под самыми деревянными стенами проскакали со свистом двое казаков, громко крича, что Кар разбит, пора сдаваться. Среди солдат поднялся ропот, который офицеры – все сосунки, толком не умевшие еще обходиться со служивой братией, – еле погасили. Их слова о верности присяге рекруты слушали вполуха, хмыкали и переглядывались между собой.
Чернышеву это не понравилось. Нет, не мог он положиться на свою команду. Поражение Кара привело офицеров в уныние, казаков и калмыков – в едва скрываемую радость, а солдат – в возбужденный трепет. Они еще повиновались. Но с каждой минутой все неохотнее. Все наглее и непроницаемее становились их лица. Каждая команда выполнялась нарочито медленно – с оттягом.
Полковник не знал, на что решиться. То ли возвращаться к Симбирску. Да не отрезан ли путь? То ли идти вперед на Оренбург, где уж точно ждут от него помощи. За последний вариант говорило многое. У Рейнсдорпа три тысячи человек. Вместе служивые приободрятся. В крепостных стенах они вынуждены будут защищаться от нападающих и вряд ли склонятся к измене. Сообща легче ждать помощи от правительственных войск. Оренбург не в пример Симбирску укреплен лучше. И, наконец, самое главное – он, Чернышев, единственный сведущий в военном деле человек на сто верст вокруг. Кар бежал. Рейнсдорп, даром что генерал – дурак дураком – вздумал ставить на бунтовщиков капканы в поле перед крепостью. Остальные офицеры младше по чинам и никакого решения принять не могут. Выход один – пробираться в город.
Опять же, как? Если Кар разбит, значит смутьяны и впереди и сзади. Можно на марше нарваться на казачьи разъезды, и по их зову отряд Чернышева будет в минуту окружен злодейской толпой.
За слюдяным оконцем падал снег. Пальцы крючило от ледяного сквозняка. Ну и край, в который более двадцати лет назад занесло молодого Чернышева, да тут и бросило. Среди диких кочевников, волков, рек, разливающихся до горизонта и грызущих землю рудников. Все эти годы он не видел никого, кроме каторжан, и каждое третье лицо было с клеймом или без носа. Ух, и насмотрелся же Андрей Григорьевич на здешнюю сволочь! Знал, на что она способна, если вырвется и пойдет гулять, а еще хуже – верховодить другими, пусть незлобными, но обиженными мужиками. С первой весточки о Самозванце полковник понял, что за каша заваривается. Да поделать ничего не мог. Без войск, без поддержки.
Теперь Чернышев стоял у узкого оконца в боковой башне и смотрел на заметенный снегом простор. Белизна эта была вроде савана. Ела глаза. И неуютно делалось на душе. Неспокойно. Знобко.