Лев любит Екатерину - Елисеева Ольга Игоревна 11 стр.


Внизу забренчал колокольчик. В ворота начали стучать, да так по-хозяйски, с полным правом, что и мысли не возникло – злодеи. Ясно, кто-то свой пожаловал в Чернореченскую. Полковник спустился во двор. Там из саней-розвальней вылезал степенного вида казак в бобровой шубе, крытой бухарской парчой с разводами, в сафьяновых сапогах с меховым подбоем, в теплой шапке на польский манер. По всему было видно, что его богатый наряд не с чужого плеча, и носить эдакую красоту казачище не впервой. Солидный человек к Чернышеву пожаловал. Состоятельный.

Увидав полковника, гость ударил о землю шапкой, поклонился, царапнув рукой снег.

– Поздорову ли живете, ваше превосходительство?

– Поздорову, поздорову, брат. Ты кто такой?

– Я, ваша милость, депутат Падуров. Тимофей Иванов сын.

Тут мужик рассупонил шубу и явил на груди золотую овальную медаль, рассмотрев которую, Чернышев признал депутатский знак Уложенной комиссии. На одной стороне был выгравирован вензель Ее Величества, на другой пирамида, увенчанная короной, и надпись: "Блаженство каждого и всех. 1766 год, декабря 14 день".

– Что ж, Тимофей Иванович, гость ты знатный. С чем пожаловал? Заходи в дом. Потолкуем.

Падуров кинул вожжи подоспевшему солдату и степенно прошествовал вслед за комендантом в натопленную избу. Там он скинул шубу и присел на лавку.

– А крепко вы здесь застряли, господин полковник, – сказал он. – Я от Оренбурга еду. Везде злодейские посты понатыканы. Обойти их нелегко. И назад вам дороги нету. Башкиры ушли к Симбирску.

Чернышев и раньше понимал, что он в мышеловке. Но получить подтверждение от другого человека значило окончательно увериться в своей горькой правоте.

– Ты, брат, сюда заехал, чтобы мне об этом сказать? – с легким высокомерием осведомился он. – Или имеешь какие новости от Рейнсдорпа?

– От оренбургского головы вестей не знаю, – рассмеялся депутат. – Он, слышь ты, на злодеев капканы ставит. Ему не до нас. Сам же я укатил от Самозванца, потому как мне в его кумпании не сподручно. Разного мы поля ягоды.

Полковник молчал, выжидая, что дальше скажет гость.

– Мне бы надо в Оренбург. Ни то порвут меня бунтовщики, – доверительно продолжал казак. – Самозванцу близ себя депутат нужен, чтоб народу голову мутить. Я же ему присягать не могу, уже одну присягу имею. И за душегубства его отвечать не намерен. Знаю тропку к городу, по которой дойдем до переправы, а там с версту будет. Я вас выведу, только уж и вы, господин полковник, заступитесь за меня перед Рейнсдорпом. Я человек честный, ни в каких разбоях не замешан.

Чернышев почесал пальцем бровь. Он и правда в западне. Можно сидеть в Чернореченской за тесовой стеной, которую и кошка перескачет – ждать, пока злодейская толпа не ринется на нее, и разделить участь Озерной, Рассыпной, Татищевой… Можно пробираться в Оренбург. В обоих случаях полковник рискует головой. Но лучше рисковать, чем просто ждать смерти.

Чернышев поверил Падурову – другого выхода у него не было.

Депутат оказался мужик сноровистый. Казаки с охотой подчинились ему. Он живо создал верховой конвой для пехотинцев, следовавший по обе стороны отряда, далеко отъезжавший на разведку и быстро возвращавшийся с вестями, что дорога впереди чиста. Войско выступило из Чернореченской без барабанного боя, чтобы не привлекать лишнего внимания, но с развернутыми знаменами.

Падуров повел их горами. Оказавшись под сенью столетних елей, Чернышев выдохнул с облегчением: открытые поля делали его команду заметной мишенью. Но еловый бор веял гробовым безмолвием. Вспомнилась народная присказка: в сосновом лесу Богу молиться; в березовом – петь, веселиться; в еловом – с горя удавиться.

На рассвете солдаты издали увидели Сакмарскую крепость. Ее развалины дымились. При урочище Маяк в пяти верстах от Оренбурга решили переправляться через реку. Лед уже встал и, по уверениям Падурова, здесь был крепче, чем выше по течению. Поэтому ближе к городским стенам они подойти не могли.

Потащили пушки. Панцирь выдержал, даже не дав трещин. Это обрадовало Чернышева: значит, и остальные перейдут. Пошла конница, за ней пехотинцы. Река молчала, не вздрагивая ледяным покровом. Только разлетался снег, да вспугнутые шумом галки взмывали с черных деревьев. Полковник уже готов был перекреститься, как вдруг из-за излучины старого русла, сухого и заметенного, выскочил крупный конный отряд казаков в пятьсот, а за ним башкиры и пешие мещеряки с дубинами. С противоположного берега засвистели стрелы. Незамеченный в дубраве враг подобрался совсем близко. И уж совсем неизвестно откуда явилась целая толпа крестьян с фузеями, подгоняемая казацкими плетками и оравшая благим матом в ознаменование своей храбрости.

Не случайный разъезд, которого так опасался Чернышев, а настоящая засада ждала его на берегу у Маяка. Вывести к ней мог только предатель, и поздно прозревший полковник окинул глазами свое войско, пытаясь найти Падурова. Но того и след простыл. Казацкий наскок сразу отрезал правое крыло отряда. Там-то, за спинами злодеев, и схоронился лукавый депутат.

– Сдавайтесь! – теперь кричал он. – Чего время тянуть? Людей зря гробить?

Чернышев приказал стрелять по неприятелю из пушек. Но ядра были в ящиках. Порох по холодной влажной погоде далеко не сух. Ему все же удалось сделать несколько выстрелов. Однако потери мятежников оказались невелики, потому что те не держались кучно и все время перебегали с места на место.

С ужасом полковник увидел, как рекруты побросали оружие и, нимало не скрывая радости, кинулись к бунтовщикам. Казаки и калмыки на лошадях были еще быстрее. В мгновение ока Чернышев остался возле пушек один. Вокруг него сгрудились тридцать шесть офицеров, вдова прапорщика, умершего дорогой, и калмыцкий полковник, не пожелавший изменить своему начальнику.

На этот-то жалкий редут и наехал сам Самозванец, предводительствовавший, как оказалось, засадой. Возле Пугачева в седле ухмылялся депутат Падуров. Он сидел, подбоченясь, распахнув шубу и нарочито выставив петлицу с медалью на золотой цепочке.

– Видал, дурака? – спросил казак Самозванца. – На что купился! Экая побрякушка, а тыщу человек на тот свет утащит.

– Тыщу не тыщу, – отвечал Злодей. – Но этих точно утащит, – и махнул рукой. – Повесьте-ка их, ребята, на еловой ветке!

Рузаевский помещик Николай Струйский был всему околотку известный поэт и самодур. Но, конечно, не душегуб. Болтали о нем разное. Например, что тесаные каменные блоки для своего дома, добывавшиеся за шесть верст от села, он не возил на подводах, а приказал мужикам, встав в распутицу вдоль дороги, передавать из рук в руки.

Камней с избытком хватило не только на барский дворец с бельведером, флигели, где разместились мастерские, кладовые и кухня, но и на крытый конный двор, двухэтажный дом для женатой прислуги, кузницу, две мельницы на реке, просторную ригу. Строили в Рузаевке с размахом. Крыши крыли листовым железом. В окна вставляли стекло. Деревянных заволок, бычьих пузырей и слюды батюшка Николай Еремеевич не терпел даже у крестьян. А потому велел рубить в избах рамы, забирать их толстым казанским стеклом, за покупку и бой платить, а кто предпочитал сидеть в темноте с тараканами, тех драл нещадно, говаривая супруге Александре Петровне:

– Что делать, матушка? Гримасы русского просвещения.

О жене провинциального Анакреона бесстыжие языки болтали, будто однажды муж проиграл ее в карты заезжему купцу, завернул в шубу, передал с рук на руки и даже вышел на крыльцо помахать ручкой. Это вранье было уж совсем несообразным, поскольку даму сердца Струйский боготворил и засыпал "еротическими поэмами" собственного сочинения. Там хозяйственная и степенная Александра Петровна представала то Венерой, то Еленой Прекрасной. Посреди соления грибов и счета березовых веников это слегка смущало госпожу Струйскую, но она смирилась с пылким темпераментом избранника.

Лишь страсть барина к стихосложению спасала рузаевских мужиков от его недреманного ока. Бывало, Николай Еремеевич на сутки запирался у себя в кабинете и творил. Тогда на село сходила благодать, и полевые работы текли своим чередом под разумным присмотром хозяйки.

Писал господин Струйский прескверно. Никто не брался его печатать. От досады он впал в меланхолию, подумывал свести счеты с жизнью, но Александра Петровна присоветовала завести собственную типографию в Рузаевке – все равно денег некуда девать. И поэт вознаградил себя за непонимание критиков роскошью изданий. Голландская бумага, сафьяновые переплеты, теснение золотом.

После третьего тома Николай Еремеевич отчеканил в собственной кузнице медаль в свою честь, которую и вручал всем гостям, вместе с очередным пухлым фолиантом. Так что близ Саранска не было ни одного дворянского семейства, где бы детей не учили грамоте по книжкам соседа, досадуя на витиеватый стиль и радуясь крупным, четко оттиснутым буквам.

Прослышав о приближении Самозванца, Струйский решил ехать в Москву, где у него имелся дом и куда загодя отбыла Александра Петровна. Она тянула мужа с собой, но барин задержался, приглядывая за осенними работами. Уже по снежному пути, под грозный шепот дворни Николай Еремеевич наладился в дорогу. Не проехал он и трех верст, как проскакавший мимо вестовой крикнул, что пугачевские разъезды близко. Помещик поворотил коней, но не к селу, а кружным путем, через лес. В бору лошади встали, чуя поблизости волков и пятясь задом на сани. Вновь пришлось искать другую дорогу.

Уж и вечер зажег на небе первые звезды, а озябший путник все не мог выбраться из чащи. Наконец заехал он в болото, лишь припорошенное снегом, и трясина стала медленно посасывать полозья его саней. Загустевшая, слегка схваченная холодом, она лишь все глубже прогибалась, но не глотала жертву сразу.

– Помогите!!! – в отчаянии закричал Николай Еремеевич.

Ответа не было.

– На помощь!!!

Ужас готов был завладеть душой усталого путника, как вдруг вдали замелькали огоньки. Послышались конские всхрапы, приглушенные голоса.

– Погибаю, православные!!! – завопил поэт во всю мочь.

Тут-то на опушку у кромки болота выехали казаки. Их легко было узнать по высоким шапкам, отороченным мехом, по справным сапогам и по медным кольцам в ушах, поблескивавшим сквозь густые нестриженые волосы. Крик замер на устах Струйского.

– Ну? Чё замолчал? – насмешливо спросил один из них, по виду атаман. – Эй, Творогов, подай веревку, – обратился он к ехавшему слева всаднику. – Будем барина тянуть.

– А как вытянем, так на той же веревке и удавим, – отвечал Творогов. Остальные его шумно поддержали.

– Посмотрим, – пожал плечами атаман.

Казаки забросили Струйскому веревку. Поэт поколебался, хвататься за нее или не стоит. Но выбирать было не из чего. "На все воля Божья", – решил несчастный и обвязался поперек талии. Опасные спасители вмиг вытащили его, а вот лошадей с санями пришлось бросить.

Весь в снегу и болотной жиже стоял Николай Еремеевич перед атаманом и не знал, благодарить того или молить о пощаде.

– Ты кто? – спросил верховой.

– Здешний помещик Струйский.

– А что, господин помещик, не признал ты меня? – ухмыльнулся в бороду собеседник.

– Да как же признать, – удивился поэт, – коли я тебя впервые вижу?

– Так ли?

Николай Еремеевич пригляделся. Нет, лицо незнакомое. Рябое, в оспинах. Глаза быстрые. Ухватки командирские.

– Извини, мил человек, – Струйский перекрестился. – Ей-богу, не знаю, как тебя звать-величать?

Казаки кругом загоготали, показывая на спасенного пальцами. По их простоватым лицам тенью промелькнуло превосходство. Великое тайное знание, которым они, сиволапые, обладали, а нечаянно встреченный помещик – нет.

– Я, твоя милость, государь, – рассмеялся атаман, – Петр Федорович. Иду за народ заступиться. Уж больно ваш брат без меня распоясался.

Струйский сглотнул. Привелось же встретиться с самим Пугачевым! И как теперь быть?

Не долго думая, поэт повалился в снег.

– Ваше Императорское Величество! Не велите казнить, велите слово миловать. Не разглядел с перепугу! Вот если бы вы в короне явились или в царском платье! Теперь вижу – точно государь!

– То-то же, – ухмыльнулся Самозванец. Он велел Творогову посадить барина себе за спину, и казаки продолжили путь через лес.

Всю дорогу Струйский молился. Он не знал, какова будет его участь, зачем Злодей тащит его с собой, когда сменит милость на гнев? На рассвете отряд Самозванца въехал в Рузаевку. Деревня спала. Но ее сон вовсе не походил на обычный утренний покой, когда еще ни один кочет не забил в курятнике крыльями и ни одна баба не поднялась топить печь. Тяжелое хмельное забытье висело над имением. А само имение…

Казаки с изумлением оглядывались по сторонам.

– Может, наши кто был уже? – неуверенно предположил Творогов.

– Не должно, – покачал головой Самозванец. – Белобородов ушел к Саранску. Больше некому.

Струйский не верил своим глазам. Еще вчера он оставлял дом в порядке. Сегодня – двери были настежь, а кое-где сорваны с петель. Окна выбиты, а тесовые рамы выворочены с особым варварством. В пустые глазницы было видно, что дом разграблен. Мебель рубили и выбрасывали на снег, под ногами скрипели черепки битых фарфоровых тарелок. Ситцевые и атласные обои целыми кусками выдирались из стен бабам на поневы. Но самое удивительное – с крыши за одну ночь было содрано все железо и побросано во дворе. Найти ему достойное применение сельчане не смогли.

Стекла не только в барском доме, но и в избах побиты, а дыры наспех заткнуты пуховыми подушками или заколочены досками. Хлева пусты, всю хозяйскую скотину крестьяне разобрали по своим дворам. Домашние припасы варений, солений и наливок съедены за одни сутки. На клумбе перед домом догорал костер. Наклонившись над пепелищем, Николай Еремеевич поднял с земли обугленный корешок с позолотой. Чернь палила его творения!

– А!!! Злодеи! – завопил Струйский, потрясая сжатыми кулаками. – Вы у меня ответите!

Самозванец почесал бороду и обернулся к товарищам:

– Поехали, братцы! Здесь и без нас погуляли!

Он поворотил коня, и по его знаку вся сотня казаков двинулась за ним. На Струйского они больше не смотрели. Николай Еремеевич остался стоять посреди разоренного поместья, полный самых жестоких предчувствий. Не дожидаясь, когда взбунтовавшиеся холопы продерут глаза, поэт покинул село и пешком побрел по тракту на Саранск.

Соседи Струйского – вдова отставного майора Яковлева Анна Демьяновна с сыновьями Алексеем, Петей и дочкой Липочкой – проживали на противоположном берегу реки, что уходил лугами к башкирской стороне. Имение их звалось Богимово и заключало в себе до сотни ревизских душ – по здешним меркам почти богатство.

Супруг Анны Демьяновны, как водилось в старые годы, сначала отслужил, а там и женился. Было ему за пятьдесят, а суженой едва пятнадцать. Сперва она чтила его, как отца, а потом невесть откуда пришла привязанность, которая с появлением детей превратилась в ровное, сильное чувство. Лишь по неприятию французских романов Анна страшилась назвать его "любовью".

Жили в редком ладу. И никуда-то молодой барыне из Богимова не хотелось. А отставной майор навоевался всласть и теперь всласть же коснел в кругу семейства, привечая родных, гостей, странников. На именины угощал бедноту округи и нарочито отыскивал несчастных вдовиц и сирот, называя их своими "благодетелями". Когда над ним подтрунивали корифеи провинциального бомонда, майор отвечал:

– Я старый человек. Много воевал. Приду к Господу. Он спросит: что, Тимофей, сколько ты голов этой рукой снес? И выстроит слева от меня всех моих татар, турок, шведов да пруссаков. Ох, батюшки, тяжеленько будет на них смотреть! Тогда я скажу: вот, Господи, люди, которым эта рука помогла выжить. Может статься, молитва кого-нибудь из них защитит меня каменной стеной.

Соседи пожимали плечами и говорили, что старик спятил, разбазаривая на нищих наследство детей. Но Анна Демьяновна никогда не попрекала мужа мотовством и сама была в его делах первой соучастницей. Между тем господин Яковлев и правда старел. Пока в один прекрасный день не одряхлел настолько, что вышел утром посидеть на солнышке возле крыльца барского дома, клюнул носом и заснул. Так тихо, что никто и не заметил. К полудню хватились будить – вон как припекает! – но уж поздно было держать душу за крылья. А случилось это в канун Петрова дня, под большой праздник, и потом все в один голос говорили, что Господь призвал барина по особой милости и даст на небесах хорошее местечко.

Только вдове эти разговоры были – ножом по сердцу. В миг маки на ее щеках обратились в пепел. Грянулась госпожа Яковлева оземь, забилась, закричала – страшно, протяжно, чужим, грубым и злым голосом. Покатилась по траве, начала рвать одежду и биться простоволосой головой о порог. Испуг вгрызся в нее изнутри да как дернул, выворачивая душу наизнанку.

– На кого ты нас бросил? Кто нас защитит? – выла она. – Горькую вдову с тремя сиротами! Боже, Боже! За что отнял у меня опору? Он ли Тебе не угождал? Он ли не кормил в голодный год весь околоток? Он ли оставил подаянием хоть одну пустую руку? За что не дал ему поставить детей на ноги? Нет, нет, сердечного друга! Пусто мне!!!

Так кричала госпожа Яковлева и на похоронах, и на поминках. И третий, и девятый, и сороковой дни все было ей плохо. Как вошла в церковь на отпевание, так еле выстояла. Не могла кругом себя глядеть – к каждому образу готова была кинуться с упреками: "Забрали! Забрали! Зачем он вам? Он мне здесь нужен!!!"

С панихиды в храм Анна Демьяновна не ходила. Сказалась больной. Заперлась наверху в спальне. Плакала. Никого к себе не пускала. Еду оставляла почти нетронутой. Не чесала волос. Сенную девку гнала криком. Сперва все домашние оставили барыню в покое. По прошествии месяца ключница Егоровна – баба сообразительная – стала примечать, что как будто сквозь слезы хозяйка разговаривает с кем-то. Она долго не могла увериться в своих страшных догадках, наконец, позвала к себе на консилиум няньку барчат Леонтьевну и управляющего Степана Шульгина.

Трое старых слуг приступили к спальне и, осеняя себя крестными знамениями, приложили уши к щели между бревнами, откуда предусмотрительно выдергали сухой мох. Барыня и правда беседовала с кем-то, ласково уговаривала остаться, сулила вечную верность:

– Друг мой сердечный, Тимофей Петрович, – говорила она задушевным голосом, – я для тебя от всего отказалась. Даже от детей. Пренебрегла материнским долгом. Останься же и ты со мной, не покидай.

Затем Анна молчала, точно выслушивая ответ, и начинала просить вновь, да так жалобно, что и каменное сердце растаяло бы от сострадания.

Слуги переглянулись. На лицах баб был испуг. Леонтьевна собралась с духом и постучала:

– Барыня, мой свет, откройте. Пора бы щей похлебать…

Молчание.

– Откройте! – Ключница протиснулась вперед и стукнула о доски пухлым кулаком. – Надо на люди показаться. Второй месяц сироты ваши мать не видели. Полно слезами полы поливать!

– Уйдите! – раздался резкий, сорвавшийся на визг голос госпожи. Слуги подивились, что прежде не слышали у нее такого.

– Но детки…

– Они мне больше всех мешают! – выкрикнула Анна Демьяновна. – Кабы не они, ушла бы уж давно за своим единственным!

Управляющий отодвинул баб плечом.

– С кем вы, хозяйка? – начал мужик почти грозно, но перешел на сип. – Отворяйте, пока дверь цела.

– Ах, да оставьте же меня, окаянные!!! – взвыла барыня. – Я с мужем.

Назад Дальше