Бледное осунувшееся лицо Илоны само говорило о бессонной ночи.
– А что случилось? – спросил Бекасов.
– У меня мама очень больна. Ей по ночам бывает плохо.
– Вы позвоните ее маме! Спросите! Спросите, где она ночевала! – воскликнула Регина.
– Сейчас, – отозвалась Варвара Павловна. – Рома, беги, принеси наш талмуд.
В талмуде был миллион закладок, и на одной – рабочий телефон Илониной матери.
Звонок был коротким.
– Она сегодня не выходила на работу, вчера тоже. Бюллетенит, – сообщила Варвара Павловна. Илона посмотрела на нее с тревогой – она не могла припомнить, чтобы мать когда-либо брала бюллетень.
– Ну, что же, товарищи корректоры, идите работать, полосы ждут, – распорядился Бекасов.
Рома пропустил вперед Варвару Павловну и Илону, делая вид, будто не замечает Регину.
У дверей корректорской стоял Иван Дмитриевич. Глядя Роме в глаза, он прищурился. Это означало: ну как, лихо я справился? И, когда Рома проходил мимо него, Иван Дмитриевич без голоса шепнул: позвони…
Илона была тише воды, ниже травы. Регина молчала, читая гранки сквозь зубы. Варвара Павловна всем видом показывала: терпела долго, но раз дошло до клеветы – наведет порядок! Рома старался даже не глядеть на Илону. Когда смена кончилась, он попросту сбежал и вместо звонка сам понесся к Ивану Дмитриевичу.
– Так это и есть твоя краля? – спросил старик. – Послушай, не будь дураком. Она уже начала пить, не удержишь.
– Удержу, – ответил Рома. – Дядь-Ваня, как вы это?..
– При помощи холодной воды и соответствующей матери. Хорошо еще, что послушалась. Мы отсиделись наверху, чуть ли не под самой крышей, потом спустились, я ее под кран сунул, потом эта подруга, Олька, ей дурную башку полотенцем сушила. Ромка, я тебе говорю – не справишься. Ты просто не знаешь, как бабы спиваются, а я знаю. На войне у нас санитарки не хуже здоровых мужиков спирт пили и махорку смолили, кончилась война – мало кто продолжал, мои подружки и пить, и курить сразу почти бросили. Потому что больше незачем. Но как спивалась Люська – я видел. Потом замерзла, ночью сорок седьмого… Ромка, оставь ее. Тут если кто и поможет – так парень, который будет лечить оплеухами. Ты так сможешь? Ну, знаю, что не сможешь…
– Дядя Ваня, я ее люблю.
– Это аргумент. Ромка, у нее характера нет. Она месяц продержится, потом ее подружки угостят – и пошло-поехало. У наших девчонок-то характер был! Ну, правда, из себя она – ладненькая… И это – все, что у нее сейчас есть, а скоро и этого не будет! И что же ты тогда будешь любить? Шкелет с нечесаными космами?
– Дядя Ваня, если она согласится выйти за меня замуж, я ее вытащу. Она ведь не так давно…
Рома запнулся. Он сообразил, что на самом деле пьянки начались давно, только он не знал обо всех подробностях.
– Ты и ей не поможешь, и себе жизнь поломаешь.
– Ну и поломаю…
– Дурак ты, Ромка.
– Какой уж есть.
– Не дуйся. Ты действительно дурак.
Вот такой получился разговор. Иван Дмитриевич видел, что Рому не переубедить, сам он называл это состояние словечком "заколодило". Он искренне желал Роме счастья – но счастья с хорошей девчонкой. Тут же он предвидел сплошные неприятности – и первой было глобальное неуважение женщины к мужчине, с которым она вынуждена жить, поскольку спасает и выручает.
Когда через день Рома явился в редакцию и остался наедине с Варварой Павловной, она коротко спросила:
– Намухлевал?
Он мог бы сделать то, что Яшка называл "незнакомый цвет лица", но промолчал.
– Ну, ладно, – сказала тогда Варвара Павловна. – Смотри, я это запомнила.
Потом начались великие перемены – Игоря, заместителя ответсека, забрали-таки в горком комсомола, на его место Бекасов, как обещал, перевел Рому, Регину спровадили во вторую смену, Тамару взяли в первую, вернулась Лида, и ее приняли с огромной радостью. Она немного похудела, пропали круглые щечки, работать ей не хотелось, строить дальнейшую карьеру тоже не хотелось, а в голове была одна кроха Ксюшенька. Удалось выстроить такой график, что и Анна Ильинична могла работать в телетайпной, и Лида – в корректуре, но все было выверено с точностью до минуты и в любой день могло грохнуться.
Регина стала сладенькой, как повидло, ко всем норовила подладиться, и это было еще хуже, чем ее язвительные замечания и странная манера называть всех козликами и козочками. Уходить из редакции ей совершенно не хотелось, и она пошла на подвиг – стала торговать дефицитом чуть ли не по себестоимости, лишь бы мобилизовать общественное мнение в свою пользу. Сперва она обрабатывала только свою, вторую, смену, но наконец отважилась посягнуть на первую.
– Лидка, держись! – заявила, врываясь в корректорскую, Регина. – Что мне предложили! Я увидела – сразу про тебя подумала! Это же на твою задницу! Идем к нам, померишь!
– Ох, неймется тебе! – заметила Варвара Павловна, которую трудно было провести фальшивым восторгом.
– Ну ведь как на нее шито!
Регина чуть не силком потащила Лиду в маленькую корректорскую.
Оказалось – она принесла джинсы, самые настоящие "вранглеры". Тамара их разглядела с изнанки, понюхала кожаный "лейбл" и чуть ли не на зуб попробовала, сказала: точно, оригинал.
– Они мне малы, – безнадежно сказала Лида.
– Теперь все носят в облипочку! Давай, натягивай!
– Их только с вазелином натянешь…
– Ничего, я помогу!
И действительно – помогла. "Вранглеры" даже застегнулись почти без втягивания живота.
– Пошли, козочка, покажешься Варваре!
– Да ты что!
При мысли, что придется в этой самой облипочке идти по длинному редакционному коридору, Лиду пот прошиб. Все мужчины увидят ее ляжки и наметившийся животик!
Но Регина вытащила ее за руку и проволокла по коридору, как мешок с картошкой.
– А что? Ничего! – сказала Варвара Павловна. – Сесть-то в них можешь?
Лида изумилась – ей казалось, что фронтовичка и коммунистка должна презирать это модное извращение. Но Варвара Павловна улыбалась.
– Ты, Лида, одеваешься, как бабушка. Нельзя же так, в самом деле. Ты молодая женщина, – строго объявила Варвара Павловна. – Надо соответствовать. Все в джинсах ходят – и ты ходи.
Наверно, так же она в военную пору говорила какому-нибудь растерявшемуся новобранцу: "Все в атаку бегут – и ты беги".
Оказалось – за эти темно-синие штаны с оранжевой отстрочкой нужно отдать всю зарплату. Лида онемела.
– Я могу тебе одолжить, – пообещала Регина.
– Да и я могу, – добавила Варвара Павловна. – Бери!
– Меня мама убьет.
– С мамой я сама поговорю. Скажу ей – будь я на двадцать лет моложе, сама бы такие носила.
Анна Ильинична Варвару Павловну уважала. Глава корректуры, женщина с высшим образованием, себе цену знает, с самим редактором на "ты"! Штаны, понятное дело, Анне Ильиничне казались отвратительными – нельзя же, в самом деле, так задницу показывать. Но Варвара Павловна сурово сказала, что они нужны – все редакционные женщины ходят в джинсах, одна Лида – в старушечьем костюме, а ведь ей и в райкоме комсомола приходится бывать, так что – пусть соблюдает молодежный стиль. Мнение начальства Алла Ильинична сочла законом.
"Вранглеры" были куплены – и едва навеки не залегли в шкафу. Лида сперва стеснялась их надевать. Потом, понемногу, стала носить с длинными свитерами. И это уже было для нее великим прогрессом.
Ее попытки подражать Варваре Павловне перешли на несколько иной уровень – отказавшись от делового костюма из плотного тесного трикотажа, Лида стала усерднее копировать уверенную повадку и голос, в котором порой прорезались совсем молодые и даже озорные нотки. Однажды, в отсутствие Варвары Павловны, она даже сказала Илоне и Тамаре: "Э-э, девки!", и получилось очень похоже.
А Илона совсем притихла. Она работала дневным корректором, но после прочтения трех полос домой не торопилась – что там, дома, делать? С матерью уныло ссориться из-за немытого пола? Она застревала в редакции, бродила по коридорам, часто забредала в отдел культуры и копалась в журналах. Однажды увидела в "Советском экране" лицо Буревого и затосковала, называя себя дурой и идиоткой. Буревой снялся в очередном революционном фильме, но в рецензии о нем не было ни слова – только физиономия, и та – на втором плане, за плечом главного героя.
Похоже, они оба были счастливы только в "Аншлаге"…
Но возвращаться туда Илона не хотела и не могла. Она не настолько любила театр, чтобы тратить на него кучу времени в отсутствие Буревого. А что же тогда она любила – понять было трудно. Она почти перестала читать и даже мечтать о том, как отыщет в Москве Буревого. Что-то в ней иссякло. И однажды она увидела во сне Яра.
Сперва она подумала, что это Буревой. Потом догадалась.
– Отдай мне это, – сказал Яр.
– Что – это?
Он протянул руку.
– Возьми и положи сюда, хорошо, крошка? Мне совсем немного надо. Я ж столько для тебя сделал, а ты не хочешь отдать какую-то мелочь?
Илона не поняла, о чем речь, но полезла рукой за пазуху (по логике сна был на ней почему-то бордовый материнский халат, запомнившийся с детства, тяжеленный и с витым поясом), нашарила и протянула Яру две какие-то штучки, размером чуть поменьше грецкого ореха, похожие на японские костяные нэцке и на свернувшихся клубочком котят. Были они вроде бы темно-коричневые или даже бурые, с желтоватыми пятнышками на выступающих округлостях, как будто отполированных.
– Да, два, – сказал Яр. – Очень хорошо. Значит, это и отдашь. Немного, но хоть что-то. Запомнила? Сейчас мне некогда, но потом я приду, и ты отдашь. А пока наслаждайся жизнью.
– Ты вообще куда пропал? – спросила Илона.
– Дела, сестренка, дела. Спрячь это и никому не показывай. Впрочем, никто и не попросит. Но если что – ты мне обещала, сестренка. Мне. Мне. Мне…
Илона посмотрела на две фигурки, как ей показалось – потяжелевшие. У одной блеснул крошечный глаз – словно открылся и закрылся. Но Илона уже понимала, что все это – сон, а во сне как раз эмбрион человеческого младенца должен превращаться в спящего кошачьего младенца и наоборот. Она сунула руку за пазуху, и фигурки там пропали.
Проснувшись, Илона пожарила себе яичницу с картошкой и стала собираться на работу. Все та же кухня, и все та же сковородка, и все тот же шкаф, и отлаженный за пару лет маршрут постель-туалет-кухня-ванная-шкаф-в-спальне, – все это вдруг показалось ей особым изощренным способом медленного самоубийства. Так не проще ли сразу? Или есть варианты?
Варианты были – знакомые по ахматовским стихам: "У кладбища направо пылил пустырь, а за ним голубела река. Ты сказал мне: "Ну что ж, иди в монастырь или замуж за дурака…"
Илона расхохоталась, подумав: чем корректура не монастырь со строгой и умной игуменьей? Потом подумала, что это – уже на всю жизнь, потом сказала себе, что нужно вырваться туда, где живут веселые и талантливые люди, потом задала вопрос: а нужна ли она этим людям?
Хотелось не того, что вокруг, а чего именно – непонятно. И она расплакалась.
А потом она все же собралась с силами и пошла на работу.
На работе у нее была беда. Называлась: Ромка.
Рома после той истории стал чуточку другим – не то чтобы серьезнее, а как-то жестче. Он довольно быстро научился командовать выпускающими и бригадой. Он не вился вокруг Илоны, как раньше, но она знала – он наблюдает и все видит. Когда бы она слышала, как старый вояка Иван Дмитриевич вправляет Роме мозги, то бежала бы из редакции без оглядки. Хоть в дворники, хоть зимой на перекрестке мороженой картошкой торговать!
Если бы Рома целовал в щеку, как раньше, все было бы проще – она бы ощущала свою власть над ним, а такие ощущения женщине просто необходимы. Но он соблюдал дистанцию, и это беспокоило. В тех случаях, когда они покидали редакцию в одно время, Рома провожал Илону, но она знала: это контроль. Он хочет быть уверен, что она попала именно домой, а не к Оле. И он говорит о редакционных делах, о необходимости вычитывать машинописные оригиналы до того, как их сдадут в наборный цех, для чего рабочий день корректуры должен начинаться хотя бы на полчаса раньше. Она отвечает, что материалы, которые сам на раздолбанной "Эрике" печатает Гена Ветлугин, попадают в секретариат даже без визы завотделом партийной жизни Петренко, просто потому, что все к этому привыкли. И дальше Роме с Илоной хватает разговоров о Ветлугине до самого ее подъезда. И есть в этом натуральная смертная тоска!
И что удивительного, если в один мерзкий вечер Илона, придя домой и услышав просьбу матери сбегать в дежурную аптеку, спустилась вниз, взяла лекарства, принесла их, а потом, когда мать ушла на кухню за стаканом воды, снова выскочила из дома.
Оля сидела на кухне с какой-то незнакомой сорокалетней женщиной, а на столе была бутылка водки. Впустив Илону, она вернулась на кухню.
– А я все рассказала Нюше, – сообщила она. – Нюшка, ты представляешь, я ему целочкой досталась!
Илона вспомнила Буревого. И впервые в жизни мысленно назвала его дураком. Ведь он не понял, что и она ему целочкой досталась! Значит, она столько лет любила дурака. Значит, сама – дура…
– Оль, налей мне фуфцик, – попросила Илона. Она не любила водки, но больше ничего Оля предложить не могла.
Потом, когда Нюша принесла из холодильника вторую бутылку, мир завертелся, как черно-белый мяч, поворачиваясь к Илоне то темной, то светлой стороной. Она то плакала, скорбя о своей глупости, то смеялась, повторяя:
– Ой, мамочки, какой же он дурак!
Нюша, раздухарившись, стала рассказывать матерные анекдоты. Они были безумно смешные. Потом Илона обнаружила, что не помнит, отнесла ли матери лекарства.
– Я пойду домой. Олька, проводи меня домой, я должна таблетки принести, – твердила она и вдруг заплакала: ей стало безумно жаль мать.
Домой она с большим трудом добралась к четырем утра.
Рома, естественно, не знал, как она провела ночь. В десять утра он позвонил ей с новостью – пошел официоз, случилась какая-то чрезвычайная встреча с участием генсека и чуть не всего Политбюро, а Ася только что сообщила, что заболела, и нужно мчаться в контору на всех парах.
Официоз шел километрами. Телетайпные ленты, разрезанные на куски длиной сантиметров в сорок, скалывались в толстые стопки и отправлялись в набор.
– Ты извини, но если не начать читать вовремя, то мы до утра не кончим, – сказал Илоне Рома. – И так у нас по вине корректуры в этом месяце записано два опоздания.
Это было чистой правдой.
Илоне было плохо, и она не могла этого показать Роме, он бы сразу догадался, откуда такое странное самочувствие. И показать это Регине, в паре с которой она читала гранки, Илона тоже не могла. Регина была врагом. Выбежав на пару минут из корректорской, Илона выпила в типографском буфете черный кофе, который ей сделали такой бешеной крепости, что глаза на лоб полезли. Бодрости хватило ненадолго. После четвертой чашки ей стало плохо, сердце так забилось, что она испугалась. В отделе спорта был диван – этот диван помнил, наверно, не то что первую мировую, а еще крымскую войну. Если бы он заговорил – редакцию, пожалуй, ликвидировали бы как главный городской очаг разврата. Илона легла на этот диван и попыталась прийти в себя. Там ее и нашел Рома.
Он догадался, что случилось, и задал прямой вопрос, она слабым голосом клялась, что он ошибается. И тогда, на диване, Илоне впервые пришла в голову мысль, что нужно поискать другую работу. Потому что врать придется еще не раз.
Но на горизонте появился декабрь с Новым годом, а кто ж под Новый год работу меняет? Потом наступил очень холодный январь, и оказалось, что работа через день имеет большие преимущества. Бекасов распорядился по случаю морозов развозить дежурную бригаду по домам на машине – ему были нужны здоровые сотрудники, а списывать перерасход бензина бухгалтерия найдет способ. Раз в неделю, или как получалось, Илона ходила в гости к Оле. Это стало жизненной необходимостью – там она чувствовала себя сильной, веселой, на многое способной и, кстати, красивой – ей это не раз говорили два Олиных соседа, заглядывавших на огонек. Вот так прямо и говорили, без всяких выкрутасов, и она смеялась в ответ почти счастливым смехом. Потом один из этих соседей оказался в Олиной постели, а другой предложил уединиться Илоне, но у нее хватило ума отказаться.
В марте приехала Олина мать и устроила страшный скандал. Нюша, соседи и Илона выскочили на лестницу, в чем были, вслед им взбесившаяся матушка выкинула вещи. Оказалось – Оля, вылетев из института, работать не устроилась, а продавала дорогие книги из дедовой библиотеки и даже картины, подаренные деду приятелем-художником.
– Ничего, – сказала Илоне Нюша, – я ее к себе возьму. Сейчас уже тепло, ничего страшного.
"К себе" означало – на базар, торговать овощами, а в сезон – и фруктами. Илона содрогнулась – это же целыми днями в грязи копаться. В корректуре, по крайней мере, тепло, сухо и чисто.
Через несколько дней ее нашел отец.
– Что там с мамой? – спросил он.
Илона заметила, что отец одет в другое пальто, все пуговицы – на местах, а облезлую шапку сменила хоть и кроличья, но вполне приличная. Они не виделись с самого Старого года, когда обменялись подарками. Илона еще удивилась, как отец додумался купить модные духи "Быть может", а она ему подарила недорогой шарф. Мать про их встречи не знала, но, как оказалось, отец издали следил за матерью.
– Ну, что… Болеет. А на работу ходит.
– Ты с ней как-нибудь поговори, что ли. Может, ей в санаторий надо?
– По-моему, надо. Так ведь это – с участковой говорить, путевку выбивать.
– Илусик, займись этим, пожалуйста. Она ведь уже еле ходит.
– Да?
То, что мать ходила по квартире, сгорбившись и шаркая, было для Илоны в порядке вещей. Вдруг до нее дошло, что мать точно так же добирается до работы и обратно.
– Мне сходить в поликлинику?
– Сходи, пожалуйста. А потом все расскажешь мне. С этим что-то надо делать…
– Папа!
– Что?
– У тебя кто-то уже есть?
Отец вздохнул.
– Когда-нибудь я вас познакомлю. Я ей говорил о тебе. Но, Илусик, твоя мама – это совсем другое, совсем, понимаешь? Совсем другое. Я думал, она сумеет меня полюбить так, как я ее. А у нее не получилось…
Илона чуть было не ответила: она не хотела!
– Я думал, что у человека должна быть одна-единственная любовь. Но, наверно, так не бывает, чтобы встретились два человека, у которых любовь одинаковой силы и единственная. Всегда один любит больше, другой – меньше.
– А эта твоя, новая, она – как?
– Может быть, мы полюбим друг друга. Мы очень долго шли друг другу навстречу, Илусик, все еще идем, это девочкам трудно понять. К маме я летел, а тут – иду потихонечку и очень боюсь обидеть. Я же говорю – совсем, совсем другое… Так ты разберись, пожалуйста, с санаторием.
– Я разберусь.
Но проще всего было пообещать…
Идти в поликлинику следовало утром, потом участковая врачиха делала визиты. Илона дважды записывалась в регистратуре на прием – и дважды после ночных посиделок с Нюшей, ее младшей сестрой Верой и Вериным мужем Мишей была не в состоянии отклеиться от постели.
Рома, несколько раз получив суровое вразумление от Ивана Дмитриевича, стал бдителен и уже мог точно сказать, когда Илона пила накануне. Но ничего не изменилось – ему была нужна только она, он для нее берег себя, и настал день, когда он сказал прямо: