Любимые и покинутые - Наталья Калинина 14 стр.


Из-за снежных заносов сообщение между глубинкой и областным центром было очень затруднено. Можно было ехать на санях по снежному насту, однако мало кто из городских жителей отваживался на столь непривычное путешествие. Николай Петрович связался по телефону с первым секретарем райкома своего бывшего района и попросил пробиться к Устинье с тем, чтобы передать ей: пускай едет в город, потому что тяжело заболела Марья Сергеевна. Суриков обещал сделать это безотлагательно и сам вызвался посодействовать с транспортом.

Устинья приехала через три дня после их разговора. На санях, с целым чемоданом степных сушеных трав, какими-то пузырьками и горшком с алоэ, закутанным в несколько слоев мешковины. Машка, увидев Устинью, закричала так, что петух от страха взлетел на карниз и обкакал тюлевую занавеску.

В первый же вечер Устинья с Николаем Петровичем распили бутылку "столичной", после чего Николай Петрович разрыдался на груди Устиньи, и сидевшая вместе с ними за столом Таисия Никитична молча вышла, плотно прикрыв за собой двустворчатую дверь. Николай Петрович рассказал Устинье все, как есть, или почти все - он умышленно не назвал по имени источник информации, повлиявшей столь трагически на Машино здоровье. Устинья бросила коротко: "С жиру и кобели бесятся", - и добавила еще что-то по-польски. Потом они выпили еще граммов по сто водки, и Николай Петрович захрапел, сидя на диване. Устинья выключила свет и отправилась на кухню поговорить с Таисией Никитичной.

Они долго о чем-то шептались. Потом Устинья поставила раскладушку рядом с ложем Таисии Никитичны, и обе женщины мгновенно уснули.

Утром их разбудил петух. Прокукарекав несколько раз, он слетел с карниза прямо на подушку своей хозяйки, откуда перепрыгнул на грудь Устинье.

Машу привезли через неделю. Дома были Устинья с Таисией Никитичной, Машка уже ходила в школу, а Вера отправилась на базар.

В спальне все было готово: постлано чистое белье, углы окроплены святой водой, которую привезла с собой Устинья. Она хотела было положить под подушку распятие, но этому неожиданно воспротивилась Таисия Никитична.

- Это чужая нам вера. Ты своему католическому Богу веришь, и верь ему на здоровье, а нам его не навязывай. Все Соломины были православными. Она тоже Соломина.

Устинья смолчала на этот раз, но глаза ее странно блеснули. Когда санитары внесли в спальню носилки и стали разворачивать их с тем, чтобы переложить Машу на кровать, Устинья вдруг легко подхватила ее на руки, прошептала что-то, наклонившись к ее лицу, и осторожно положила на одеяло.

Маша слабо улыбнулась ей и сказала.

- Я тебя люблю.

В тот день Николай Петрович рано приехал с работы. В квартире пахло травами, камфорой и похожими на ладан благовониями. Он хотел было пройти в спальню, но дверь ему загородила Таисия Никитична. Невесть откуда взявшаяся Машка бросилась к нему, крича на ходу:

- Папочка, Устинья маму вылечила. Она уже скушала бульон и яичко. И меня поцеловала в щеку. Мамочка стала похожа на святую.

- Глупости говоришь, - сказал Николай Петрович только для порядка. Он сам готов был пуститься на радостях в пляс. - Святые только в сказках бывают. И то в самых плохих. В старорежимных. - Он говорил машинально, не вдумываясь в смысл сказанного - просто от радости развязался язык. - Мама, а у нее что, доктор? - спросил он Таисию Никитичну.

- Доктор. Гомеопат, - быстро ответила Таисия Никитична и как-то хитро сощурила глаза. - Ступай на кухню обедать. И не мешай тут нам. Жене твоей лучше, Господи, спасибо тебе… - Она осеклась. - Ступай на кухню - нечего здесь делать, - начальственным тоном распорядилась она.

Николай Петрович сдался на милость Веры. Минут через пятнадцать в прихожей послышались приглушенные голоса, и он подошел к кухонной двери и отогнул краешек занавески, закрывавшей ее стеклянную половину.

Таисия Никитична разговаривала с незнакомым ему человеком маленького роста. Он был с длинной темной бородой, а голову венчала густая косматая шевелюра цвета грязного цемента. На человеке был потрепанный черный костюм, в руке он держал фибровый чемоданчик.

Мать говорила:

- Спасибо вам, Василий Никанорович. У меня у самой полегчало на душе.

И сунула ему в руку пятидесятирублевую бумажку.

Когда за незнакомцем закрылась дверь, Николай Петрович вышел в прихожую. Улыбающаяся мать сказала, определенно разговаривая с собой:

- Бог-то, говорят, он у всех один, да только вот вера разная. Но наша, православная, самая из всех правильная.

Она поспешила в столовую. Николай Петрович шел за ней следом. Он увидел на столе недопитую бутылку коньяку, две рюмки, наполовину съеденный пирог с мясом, соленые огурцы. Доктор, очевидно, закусывал. И снова его не пустили к Маше, сославшись на то, что она уже спит. Машка кувыркалась по дивану, сверкая розовыми штанишками. Завидев выходящую из спальни Устинью, кинулась к ней, обхватила за пояс и громко затараторила:

- Я тоже хочу, чтобы меня крестили. Но только в того Бога, которому веришь ты. А почему бабушка верит в другого Бога? Они что, на одном небе сидят? И им там не тесно? А они дружат между собой? - сыпала Машка свои вопросы и, требуя на них ответов, теребила Устинью за ниточку синих стеклянных бус возле горла.

Теперь, когда Николай Петрович приходил по вечерам с работы, в доме благоухало всевозможными травами - Устинья поила их настоями обеих Маш. Она перенесла свою раскладушку в спальню к Маше-большой и закрывалась там в девять часов, сразу после того, как укладывалась спать Машка. Из спальни до Николая Петровича долго, чуть ли не до полуночи, доносился тихий, похожий на шелест леса, шепот.

К Маше его не пускали, да он особенно и не рвался. Он не видел ее со времени больницы. Помнится, когда он заглядывал в ее палату через окошко, его охватывало чувство жалости, смешанное с ощущением безвозвратной утраты. Каким-то неосознанным чувством Николай Петрович понимал, что потерял Машу навсегда. Он не испытывал раскаяния от содеянного. Он знал: что бы ни случилось с Машей в дальнейшем, в каком бы безнадежном состоянии она ни оказалась, он никогда не оставит ее, а будет делать все возможное, чтобы ее из этого состояния вывести. Маша вошла в его кровь, плоть и разум, стала частью его жизни, причем, вероятно, самой важной, ибо с ней были связаны удивительные - редкостные - переживания и ощущения. Но человек привыкает жить без руки и даже без ноги, как ни тяжела их потеря. Так и Николай Петрович привык жить без Маши. Его утешала мысль, что она есть, что она лежит за этими всегда закрытыми дверями. Она или же то, что от нее осталось. Потому что он слышал от кого-то еще в детстве - и это запало ему в сердце, - что от человека, лишившегося рассудка, остается пустая скорлупка. Он не хотел, он даже боялся видеть эту скорлупу, как боялся когда-то в детстве смотреть на покойников.

На работе его все жалели, в первую очередь, разумеется, женщины. Первый, вернувшийся не так давно из отпуска, притихший и обмякший, сказал как-то между делом:

- Не горюй. Все еще может прийти в норму. Слыхал, к тебе родственники приехали?

- Я вызвал мать из Астрахани, чтобы Машкой занималась - она, все-таки, учительница, ну и… - он запнулся, - родственница Марьи Сергеевны приехала.

- Так, так, значит, тесно стало. Понятно. Слушай, меня Серафима Антоновна поедом ест - настаивает, чтобы тебе дали квартиру Перхушкова. Я имел неосторожность пообещать ее Михайлову - все-таки он у нас, как-никак, городской голова… - Первый в раздумье постукивал по столу тупым концом остро заточенного красного карандаша, которым подчеркивал обычно в "Правде" особо понравившиеся строки или отдельные слова, впоследствии перекочевывающие в его выступления. - Между прочим, твой рецепт оказался действенным. Хотя не исключено, что я мог поднять ложную тревогу. Так, так, так, - Первый соображал, глядя сквозь Николая Петровича, сидевшего возле стола. - Ага, Михайлову я скажу, что ввиду болезни твоей жены у тебя дома сложилась чрезвычайная ситуация и мне пришлось пересмотреть свое прежнее решение. Вместо этого мы изыщем возможность выделить его сыну двухкомнатную квартиру. Между прочим, я уверен: молодые должны жить отдельно от родителей. Отличное решение. - Первый снял трубку, но тут же положил ее на место и сказал: - Нет, это не телефонный разговор. Поручу-ка я утрясти эту проблему Серафиме Антоновне, коль она так за тебя радеет. Сама пусть и расхлебывает свою кашу.

Николай Петрович вышел от Первого с противоречивым чувством. С одной стороны, он был очень рад, что ему достанется квартира бывшего директора крупнейшего на юге страны машиностроительного завода - Перхушкова забрали в Москву замминистром. Она была из пяти комнат, в том самом торце, где жил Первый. Со дня на день в ней должны были закончить ремонт, да и мебель туда наверняка новую завезут. Словом, о такой квартире он не смел даже мечтать. С другой стороны, ему было неприятно, что получал он ее благодаря Крокодильше, которую тайно возненавидел, хотя старался вести себя с ней как ни в чем не бывало. "Наследила грязными ножищами, а теперь пытается эти следы замыть", - думал Николай Петрович, возвращаясь к себе длинным, обшитым темными дубовыми панелями коридором. И тут же вспомнил, какая в той квартире большая и светлая столовая. А прихожая раза в три, если не в четыре, шире, чем его теперешняя, и вся в зеркалах. "Маше бы она очень понравилась", - подумал он о жене в сослагательном наклонении, в каком обычно думают об ушедших. И снова сжал кулаки, вспомнив выражение самодовольной наглости, ни на секунду не покидавшее лицо Крокодильши.

Переезжали всю следующую неделю. Первые три ночи Николай Петрович ночевал в новой квартире один. Здесь было значительно тише, а мебель на целый порядок солидней. На стене в спальне висел настоящий персидский ковер. Николай Петрович распорядился поставить в своем кабинете не коротенький диван со спинками-валиками с трех сторон, а длинную широкую тахту, на которой удобно спать. Над тахтой тоже повесили ковер, правда, попроще. В первую ночь Николаю Петровичу было не по себе, да и краской еще здорово пахло. Однако же, зайдя поутру в свою прежнюю квартиру за чистыми носками, он поразился ее убогости в сравнении с новыми апартаментами. "Столовая будет выглядеть очень интеллигентно с роялем, - подумал он. - Кстати, кажется, ни у кого во всем доме нет рояля".

Машу перенесла на руках Устинья, когда Николай Петрович был на работе. И снова двери в спальню плотно закрыли. По крайней мере, при нем они никогда не оставались открытыми.

Однажды он зашел к Машке в комнату расписаться в дневнике, и она сказала:

- А мама уже сама кушает. Только она все время молчит… - Машкино лицо сделалось серьезным и очень похожим на лицо той Маши, с которой он познакомился во время войны. - Мне кажется, она не хочет ни с кем из нас разговаривать, потому что она нас разлюбила. Что бы такое сделать для нее, чтобы она нас снова полюбила?

Машка задала этот вопрос не ему, а себе, и Николай Петрович вдруг подумал, что его Маша-большая уже никогда не полюбит, что бы он для нее ни сделал. Вздох вырвался сам, помимо его воли.

- Я что-нибудь обязательно придумаю, папа. Обещаю тебе, - торжественно сказала Машка. - Знаешь, мне иногда кажется, что маму может оживить (она так и сказала - оживить) музыка. Давай купим ей в комнату радиолу?

Николай Петрович поначалу не придал значения словам Машки, однако, засыпая, подумал: "Может, на самом деле купить? Надо бы с врачами посоветоваться. Или лучше с Устиньей. Да, непременно нужно посоветоваться с Устиньей".

Он все больше и больше подпадал под влияние этой странной женщины.

Устинья зашла как-то вечером к нему в кабинет и сказала:

- Ната прислала письмо. У нее умерла бабушка.

Николай Петрович поднял глаза от листа бумаги, исписанного его мелким аккуратным почерком - он не привык поручать помощникам писать за него выступления.

- Да? У нее, наверное, нет денег на дорогу. Я дам тебе, а ты пошли ей.

Он еще весь был в своем будущем докладе.

- Она никуда не собирается ехать. - Устинья села на стул возле двери, держа очень прямо спину. - Мальчика теперь заберут в приют.

- Какого мальчика? - не понял Николай Петрович.

- Сына… сестры. Его же после смерти матери бабушка к себе взяла. У Натиного отца теперь другая семья, и мальчик оказался никому не нужен.

Николай Петрович снял очки и бросил их на стол. Он был невероятно зол на Устинью за то, что она взяла и одним махом нарушила самодовольное спокойствие, нисходившее на него во время подготовки к выступлениям, и заставила погрузиться в житейские передряги.

- А я-то тут при чем? - буркнул он. - Что я могу сделать?

Устинья молчала. Он взглянул на нее искоса, но ее лицо было в тени и от этого казалось непроницаемым.

И вдруг Николаю Петровичу пришла в голову мысль, что Устинья, возможно, рассказала обо всем его матери, которая хорошо знала сестер Сербичей, и мать, ставшая последнее время своевольной и непредсказуемой старухой, вполне может отмочить что-нибудь такое, что ему потом всю жизнь расхлебывать придется. Что именно, он, разумеется, предсказать не мог.

- Ты… матери моей сказала… о сыне? - с трудом выдавил из себя Николай Петрович.

- Нет, - коротко ответила Устинья и добавила: - Хотела, но язык не повернулся. Тебя пожалела.

Николай Петрович неопределенно хмыкнул. Ему всегда казалось, что Устинья его недолюбливает, а потому в последней фразе почудилась насмешка.

- Нечего меня жалеть. Но матери говорить не надо. Не ее это дело.

Он снова надел очки и попытался сосредоточиться на докладе, но это оказалось бесполезно. Да и Устинья, судя по всему, не собиралась уходить. Он видел уголком глаза, как в полумраке неодобрительно поблескивали ее глаза.

Он опять снял очки, повертел ими, держа за дужку и, сложив, засунул в футляр. Резко отодвинул стул назад и вправо и уставился на Устинью.

- Что ты от меня хочешь? - спросил он с накипавшим в голосе гневом.

Она встала и не спеша подошла к столу. Он видел, как нервно теребит она пальцами поясок старенького байкового халата.

- Не по-христиански это, Петрович. Ты же все-таки не язычник какой-нибудь, хоть и неверующим себя считаешь. Не по-христиански.

- Плевать я хотел на твоего Христа! - со злостью выпалил Николай Петрович. - Он мне не судья. И ты мне не судья, ясно? Я сам знаю, что хорошо, а что плохо. Вы меня тут в собственной квартире точно волка обложили вашим Богом. И Машку всяким глупостям с малолетства учите. Что ты, что мать моя. Совсем с ума посходили.

Николай Петрович выпустил пар и почувствовал себя беспомощным. Точно лежал он теперь перед Устиньей голым младенцем-ползунком и целиком зависел от ее милости.

- Сам знаешь, что виноват, потому и горячишься, - примиряющим тоном заговорила Устинья. - Можно все по-человечески решить. Самому же легче станет, если по-человечески. Не такой уж ты и зверь, каким казаться хочешь. Не надо, Петрович, передо мной притворяться.

Он опустил голову. А Устинья между тем продолжала, воспользовавшись его замешательством:

- Хлопец уже большой. Понимаю я, домой ты его взять не можешь - расспросы разные начнутся, узнают досужие люди про его мать, станут в твоем грязном белье копаться, и тебе тогда несдобровать. Мне тебя, если честно, не очень жалко - сам выбирал, кому бить челом и молиться. Я о Марысе думаю. Если ты с работы полетишь, Марысеньке худо придется. Но и хлопца грех на чужих людей бросать. Тем более, что за твой грех потом, быть может, придется Марысе расплачиваться. А потому надо придумать что-то такое, чтобы, как говорится, и овцы были целы, и волки сыты. Ты же сам этого хочешь, Петрович. Правда, так, говорят, не бывает, но все-таки попробовать не помешает.

Николай Петрович хранил молчание, внимательно разглядывая свои обутые в комнатные туфли ноги.

Устинья подошла совсем близко и положила руку ему на плечо. Он тяжело вздохнул и поднял голову.

- Я не знаю, что можно придумать в данной ситуации Разве что… ну да, существуют интернаты, где дети живут круглый год, - неуверенно говорил Николай Петрович. - В суворовское училище… его не возьмут - там требуется чистая анкета. Знаешь что, Устинья… - Николай Петрович посмотрел ей в лицо. Не в глаза, а именно в лицо - смотреть в глаза Устинье он почему-то всегда опасался. - Может, ты поедешь и… все сама разузнаешь? Мелитополь от нас недалеко - всего одну ночь ехать. Я бы сам поехал, но… Ты понимаешь, мне никак нельзя туда ехать.

- Боишься к нему душой прикипеть?

- Да, - коротко ответил Николай Петрович.

Устинья села на тахту, застланную клетчатым пледом, на уголке которого был выбит темной несмываемой краской инвентаризационный номер.

- И это тоже казенное. Все вокруг не свое, а неизвестно чье. Как так жить можно? - рассуждала Устинья. - Белье нательное у тебя хоть свое? Или, может, вас партия, как свою верную армию, на свое полное содержание взяла?

В любое другое время Николай Петрович непременно бы взбеленился и выдал Устинье по первое число, но сейчас он от нее очень зависел, а потому решил пропустить ее саркастическое замечание мимо ушей.

- Но я сперва должна съездить домой и поговорить с Натой, - сказала Устинья. - Мне нужен ее совет.

- Тоже мне, нашла советчицу. - Николай Петрович презрительно фыркнул. - Она тебе такое насоветует… Да сейчас туда и дороги нормальной нет. А сани в нашем городе вряд ли найдутся.

- Найдутся, - уверенно сказала Устинья. - Если, конечно, ты, Петрович, захочешь, чтобы они нашлись.

- И когда ты собираешься назад вернуться? - озабоченно поинтересовался Николай Петрович.

- Переночую и вернусь. И сразу же по твоему делу поеду. А за ней твоя мать пока присмотрит, тем более, что она еще не скоро в себя придет.

И Устинья едва заметно перекрестилась.

- Ты думаешь, она все-таки придет в себя? - спросил Николай Петрович со странным ощущением беспокойства и надежды одновременно.

- Да, - убежденно ответила Устинья. - Только вряд ли она захочет когда-нибудь с тобой спать. И правильно сделает, если не захочет. От вас, мужиков, лучше на расстоянии жить, чтобы за самое больное место не смогли укусить. Эх, Петрович, она же как фарфоровая статуэтка - уронишь и на мелкие кусочки. Это тебе не с чугунными памятниками дело иметь…

Назад Дальше