* * *
После концерта тихий и грустный Николаич держался в стороне, даже не подошел поздравить Дана. Он боялся - моей мести, мести Дабл-Ве. Глупый. Кому он нужен, пустой и обыкновенный? Это вокруг Дана и Федосеева вьются поклонники, телевизионщики, оркестранты и уборщицы. Сегодня всем перепало немножко волшебства.
- Забудь о них, Андрей Николаич, - утешила я продюсера. Его страх я забрала. Просто забрала, не срезонировала - ни к чему мучить человека зря.
К гостинице мы снова шли пешком. Опьянение схлынуло, больше не хотелось ни петь, ни летать. Страх Николаича оказался лишним. А может, я сама боялась стать такой же, как Дабл-Ве, как десятки Дабл-Ве: вечно голодных, не способных остановиться, в погоне за едой забывшими, кто и что они есть. Меня все еще преследовал страшный запах мертвечины.
Уже в номере он спросил:
- Зачем ты меня обманула, Лили? Они мне все рассказали.
Я пожала плечами. Обманула? Ни разу.
- Почему ты не захотела дать мне… - он осекся перед словом "бессмертие".
- Чуть позже, Дан, ладно?
Он кивнул, в темных глазах отразилась боль - моя боль. Смешно… Такие, как я, не могут чувствовать сами. Но почему я никогда не достаю из холодного сундука памяти самый первый кадр, свою музыку? Ведь когда-то и под моими пальцами стонал и пел орган, и мой голос возносился к сводам собора…
Его губы были горькими и солеными, а руки нежными, как никогда. Наверное, он опасался помять мои крылья - те крылья, которые снились ему, виделись в угаре струнной страсти. А я целовала длинные ресницы и острые скулы, и впервые чувствовала его, но не была им. Мое сердце билось не в такт, и я шептала не его фразы. Зеркало треснуло.
- Прости, Лили. Я… мне все равно, кто ты. Я не верю! Слышишь, не верю!
Он схватил меня, поставил перед зеркальной дверцей шкафа.
- Ты отражаешься. Ты теплая. Ты… настоящая.
Плакать или смеяться? Так трогательно…
Я улыбнулась, провела пальцем по его губам.
- А Веронике ты поверил.
- Ты не такая.
- Такая, Дан. Просто немножко постарше и капельку поумнее. Надеюсь. - Я погладила его по щеке: горячая, чуть влажная кожа, колючие щетинки. Как же приятно чувствовать! - И я не дам тебе бессмертия. Никакого.
- Почему? Я не достоин?
От детской обиды в его голосе я засмеялась.
- Господи, Дан… какой ты… Они тебе сказали, чем приходится платить за бессмертие?
- Я не верю в такую чушь. Душа не товар.
- Помнишь, ты спрашивал, почему я никогда не сажусь к инструменту? Почему не пою, хоть у меня все в порядке и со слухом, и тембром, и с диапазоном? Это и есть цена. Я мертва, Дан. Нет вечной жизни, понимаешь? Есть вечная смерть. От моей музыки остались лишь воспоминания. Но мне не больно. Потому что мы не можем чувствовать. Только отражать и резонировать… а все, что тебе наговорили Дабл-Ве, бред голодной нежити.
- Не такой уж и бред…
- Погоди, Дан. Тебе кажется, что я живая, да? Теплая, и сердце бьется. Но это твои чувства, твое тепло. Эхо твоего сердца - у меня его нет. Я люблю тебя твоей любовью. Болею твоей болью и счастлива твоим счастьем. Я живу твоей жизнью, Дан, разве ты не понял? С ними ты через год станешь пустым, как все эти теледивы и фабрики звезд. А со мной сгоришь к сорока пяти. Ты уже седой.
- Поэтому ты и ушла, Лили?
- Разумеется. Я не хочу, чтобы…
- Значит, говоришь, я для тебя еда? - он разглядывал меня, словно пришпиленную к гербарию бабочку. - И как, вкусно?
- Да. Очень.
Дан все еще пах тем особым запахом лакированного дерева, сценической пыли и горячих струн. Но в глазах - чернота, и запах чужой, опасный.
- Люблю тебя, Лили, - шепнул он, укладывая меня на постель, и впился в губы.
Я откликнулась стоном: h-moll. Я - твой рояль, я - бабочка на булавке…
Боль. Счастье. Все смешалось, разлетелось - и погасло.
* * *
"Сыграй для меня", - просит она.
В ней восторг, жар. Рот приоткрыт, глаза горят.
"Играй. Только ты и рояль".
Я киваю. Да! С этих слов она - моя. Или я - её?
Комната полна перьев. Мягких, легких, светлых - как она. Ловлю одно, касаюсь им своих губ: влажных и соленых. Вдыхаю её запах.
- Теперь ты никогда не оставишь меня, Лили.
Оборачиваюсь, смотрю на смятую, в темных каплях постель, все еще хранящую её тепло и ее форму. Перевожу взгляд на перо, то, что касалось моих губ. Алое. Единственное алое.
- Ты здесь, Лили?
"Здесь", - шепчет ветер за окном: F-dur, модуляция в e-moll, тревожным диссонансом малая нона и пассаж острых секунд.
Закрываю глаза и ловлю губами мелодию - незнакомую, пряную. Она скользит по лицу, ласкает руки, щиплет за кончики пальцев.
- Бессмертие стоит души, - говорю Лили.
Она молчит, не спорит.
Сажусь за рояль, кладу слипшееся перо на пюпитр, руки замирают над клавишами. Самый сладкий миг, когда та, что ускользала, дразнила - уже твоя, но еще не знаешь, какова она на вкус и на ощупь.
- Для тебя, любовь моя. Всегда для тебя, - говорю ей и касаюсь нот.
Лилейные белые обжигают льдом, острые осколки диезов режут пальцы. Больно! Рояль стонет квартой f, срывается на скрип и визг.
Руки отдергиваются.
- Лили?
Она молчит. Злыми глиссандо шуршат автомобили, параллельными квинтами - чужие голоса под окнами.
Страшно, тошно. Играть, скорее играть - Моцарта, двадцать третий концерт, он освятит любую ночь. Вытираю пальцы о платье, что валяется на рояле. Отбрасываю прочь: оно взметывается черными крыльями, планирует на постель и падает, накрывая…
- Лили?!
Под шелком рисуется силуэт, шевелится, вздыхает… Мерещится! Зажмуриваюсь, беру первую ноту. Визг, отвратительный визг!
Вскакиваю, подбегаю к зеркалу. Смотрю на свое отражение, провожу пальцем по стеклу.
"Бессмертие стоит души?" - шепчет Лили прямо в ухо, проводит ладонями по плечам. Но в зеркале - только я, рояль и пустая постель.
Евгения Сафонова
ПАПАГЕНО
Игла опустилась на проторенную дорожку пластинки с хирургической точностью: захрипела помехами пауза, а затем весело чирикнула флейта. Каким образом Лёшке удавалось сразу найти нужную композицию на стареньком патефоне?
- Начнём с чего-нибудь попроще. Барокко, классика, модерн?
Я со вздохом отняла чашку от губ. Начинается…
С первого дня нашей совместной жизни Лёшка обеспечивал мне кофе в постель, приправляя его сливками классической музыки - и очень скоро превратил моё утро в ежедневную музыкальную викторину. Победитель прошлого конкурса Чайковского был неумолим в намерении спасти свою благоверную, вытянув её к классическому Олимпу из пропасти любви к музыкальным орнаментам Стинга и ностальгическому свету Битлов.
- М… точно не модерн. А для барокко слишком легкомысленно, - патефон разразился баритоном, разливающимся немецким соловьём. - Ага! Ну это, знаешь ли, даже слишком просто. Опера, немецкая, классическая? - Лёшка утвердительно кивнул. - Моцарт?
- Верно. А какая именно?
- Ох, - я прикрыла глаза. Весёлый мотивчик, высокий регистр, птичьи переливы флейт… Что-то до боли знакомое. - Ну… может быть… эм…
- "Волшебная флейта", чудо, - сжалился он. - Ария Папагено, "Der Vogelfänger bin ich ja".
- "Я всем известный птицелов"? Тогда это не я чудо, а он, - я мотнула головой в сторону проигрывателя. - Чудо в перьях. В самом прямом смысле.
- А тебя разве нельзя назвать птицеловом? - Лёшка хитро щурился - в свете бледного поздне-осеннего солнышка его глаза отливали кошачьей желтизной. - Последние пять лет, если не ошибаюсь, ты активно ловишь некого соловушку…
Рабочий мобильный на тумбочке не замедлил распеться "Here comes the sun". Я взглянула на определившийся номер.
В утро моего законного выходного специалист-дерматоглифик мог побеспокоить меня по одной-единственной причине.
- Доброе утро, Коль, - сказала я в трубку. - Соловей?
- Да, - коротко ответил мужской голос. - Полагаю, ты в деле?
- Адрес! - нашарив в верхнем ящике ручку и блокнот, я торопливо записала продиктованное. - Ага, спасибо, скоро буду…
- Значит, тринадцатое нашли, - скорее утвердительно, чем вопросительно произнёс Лёшка.
- Как видишь, - я села в постели, позволив натянутому до подбородка одеялу упасть, и перехватила взгляд его сузившихся зрачков. - А ты всё такое же животное, как четыре года назад…
- Ага, - мурлыкнул Лёшка, подтягивая к себе скрипичный футляр. - Твой ласковый и нежный зверь.
И я знала, что борьба с желанием толкнуть меня обратно на кровать будет стоить ему трёх часов непрерывных занятий.
Доехала быстро: пробок в выходной не предвиделось, а в Подмосковье - тем более. Элитный коттеджный посёлок встретил меня пестротой разномастных особняков: местные миллионеры строились, кто во что горазд, вот и соседствовал здесь английский дворец с русским теремом.
Я поприветствовала коллегу-следователя и в благодарность была проведена к месту преступления.
- Безупречно, как всегда, - доложил Коля, работавший поблизости, пока я рассматривала сейф. - Если какие-то следы оставались, их уже затоптали.
- Когда было совершено ограбление?
Коля только плечами пожал:
- Хозяйка сегодня полезла в сейф, а вместо него…
- Перо, - закончила я. - Что, никаких шансов?
- Снял всё, что можно, внутри и снаружи, но вряд ли от этого будет прок. Горничная драит всё по два раза в день… Снег три дня назад стаял, а вчера новый нанесло… Перо хозяйка облапила - хотя от Соловья на пальчики надеяться… - Коля ухмыльнулся в усы. - Молодец Соловушка, ничего не скажешь.
Коля испытывал по отношению к Соловью странные чувства - как и все, ведущие это дело. С одной стороны, вор и следователи - вещи несовместные, а с другой - когда имеешь дело с виртуозом, да ещё и таким… необычным…
Приступили к опросу свидетелей. Сигнализация, конечно же, не срабатывала, собаки не лаяли, охрана ничего подозрительного не заметила, записей, скорее всего, не осталось: неделю назад посреди ночи во всём поселке на час вырубался свет, - авария на линии, - и в том, что это дело рук вора, сомневаться причин не было. Кассеты на всякий случай изъяли, но в данном случае надежда была добита заранее.
Хозяйка - тоненькая блондиночка, даже дома расхаживавшая на умопомрачительных каблучках - рыдала на диванчике в огромном холле, и её стенания звенели в хрустальных подвесках венецианской люстры. Её супруг восседал рядом и сопел: тройной подбородок, уползавший под воротник рубашки, цветом готов был сравняться с алым платьем его благоверной.
- Опишите пропажу, - попросила я, открывая новую страницу в протоколе.
- Ожерееелье, - завыла блондинка, промакивая платочком искусно подкрашенные глаза. Тушь, кстати, изумительная - и не думает течь. - Котик мне подарил на день рождения три месяца назааад…
- Платиновое, - буркнул "котик". - Алмаз "Джонкер".
- "Джонкер"… Тысяча девятьсот тридцать четвёртый год, Южная Африка… Семьсот двадцать шесть карат, если не ошибаюсь… Первый владелец - Гарри Уинстон?
- Понятия не имею, - голос владельца трёх особняков и четырёх квартир в разных частях света злобно булькал в необъятном горле. - Ольке брюлик понравился, я его на "Кристи" и купил, а что про него болтали, мне по…
- Да, пожалуй, теперь мне всё ясно, - я зафиксировала вышесказанное аккуратным разборчивым почерком. - Скажите пожалуйста… вы ничего не слышали о некоем воре по прозвищу Соловей?
- Слышал, а как же! Борьку, соседа моего, год назад так же обокрали. Ничего не взяли, кроме яйца этого, Фаберже. Зелёные рядом лежали - не тронул! А на сейф посмотришь - в жизни не поймёшь, что взломали. Только перо, сука, оставил, - "котик" рычал почти по-собачьи. - Значит, до меня добрался…
- Мы ловим Соловья уже пять лет, - выслушав длинную непечатную тираду, спокойно продолжила я. - Послужной список его приличен: тринадцать ограблений. Характерный почерк: никаких следов, ни одной зацепки, соловьиное перо на месте преступления, один-единственный украденный предмет… и чрезвычайное богатство пострадавших.
- Робин Гуд х… - выплюнул честный бизнесмен. - А отловить его, когда продавать будет - никак?
- Мы думаем, что Соловей не нуждается в деньгах. Он не торговец, он коллекционер. Для него это своего рода искусство… и акт возмездия. Видите ли, по странному стечению обстоятельств, все без исключения пострадавшие лишились очень дорогих вещей с очень долгой и непростой историей… о которой они, увы, не имели ни малейшего понятия.
- То есть?
- Упомянутый вами Борис Алексеев, владелец украденного яйца Фаберже под названием "Памятное Александра Третьего", приобрёл его на аукционе "Кристи" за шесть миллионов долларов. Если я не ошибаюсь, сделал он это потому, что незадолго до покупки его коллега по бизнесу купил похожее, а Борис Иванович не хотел ударить перед ним в грязь лицом… При этом он искренне считал Карла Фаберже французом, а об Александре Третьем знал только, что он был императором. Вопрос о том, в каком веке он жил и какой страной правил, вызвал у Бориса Ивановича крайнее затруднение.
- А какая на… разница?!
- Для вас - никакой, - легко согласилась я. - А вот для Соловья, видимо, огромная. Видимо, он счёл вас, Бориса Ивановича и ещё одиннадцать ваших товарищей по несчастью недостойными владеть подобными сокровищами.
- Меня?! Недостойным?!! Да я… - "котик" осёкся, но это явно стоило ему нечеловеческих усилий. - И что, за пять лет вы его не поймали?
- Мы пытались, поверьте. Но за пять лет у нас не возникло ни одного подозреваемого, - я запнулась, но повторила, - ни одного.
- И на… тогда нам нужна…
Я не слушала - хрустальная люстра и натяжной потолок вдруг прыгнули и унеслись куда-то, а вместо них я видела рампы и лепнину Малого Зала Консерватории пятилетней давности. Дело Соловья только попало ко мне - но тогда ещё не было клички "Соловей". А была коллекционная скрипка Амати, похищенная в нашем районе; её владелец, хозяин подпольного ломбарда, собиравшийся в ближайшее время выставить скрипку на аукцион; её прежний владелец, учитель музыки, заложивший семейное сокровище за десять тысяч долларов на лечение умирающей дочери; и его любимый ученик, в день кражи гулявший на дне рождения своего друга в обокраденном доме. Связь между двумя последними элементами я уловила первой: потому и была в свои двадцать пять старшим следователем, что отличалась каким-то животным чутьём и раскрывала "глухари", которые тихой новенькой кидали для галочки. Разузнав всю подноготную бывшего владельца "Амати" (у того было железное алиби - всю ночь провёл в палате дочери) и прослышав о талантливом Алёшеньке, который питал к своему первому учителю самые нежные чувства, я вдруг ощутила знакомый укол в сердце. Дело нечисто! Никаких следов, ни одной зацепки: друзья Алёшеньки хором уверяли, что тот всё время был на виду, разве что в уборную удалялся, но… чтобы убедиться в своей правоте, мне обычно требовалось всего-навсего взглянуть в честные глаза подозреваемого. А найти улики - дело техники, если знаешь, где искать.
Полюбоваться на таинственного Алёшеньку, не привлекая его внимания, проще всего было при его выступлении на очередном туре конкурса Чайковского. Посмотреть из зрительного зала, подойти поздравить с удачным выступлением… Ничего подозрительного. Тогдашний июнь душил жарой; в тот день небо хмурилось и ворчало, не спеша приносить москвичам дождливое облегчение. Усевшись на первом ряду балкона рядом с возбуждённо хихикавшими студентками, я отложила бинокль, облокотилась на парапет и первые два часа честно продремала под мелодичный сценический скрип. Наконец объявили вожделенное имя, я вскинула голову и уставилась на объект наблюдения: молодого человека в чёрном, почти мальчика - тонкого, звонкого и нервного, как его скрипка. Он вскинул смычок, возвёл глаза кверху. Улыбнулся чему-то.
В окна, будто только того и ждал, заколотился ливень - а из скрипки вырвалась музыка. Словно кристально чистая вода, высеченная пророком из скалы, она разливалась по залу, и смычок взлетал и парил, а пальцы молниями метались по струнам, и замирали, и таяли, и мелькали в магических гармониях, мелодиях и пассажах…
Первое в своей жизни "Браво" я крикнула, казалось, помимо своего желания. А когда приблизилась и взглянула в эти карие, на прорезавшемся солнце отливавшие золотом глаза - я поняла, что укол в сердце, всегда значивший "нашла!", теперь имеет странную вариационную окраску.
Чутьё не случайно привело меня тогда в Малый Зал. Я не поймала Соловья, - официально прозванного так год спустя, - но зато приобрела нечто куда более стоящее.
Когда мы поженились, Лёшка признался, что тогда из пёстрой восхищённой круговерти он выделил только мой взгляд: цвет изменчивой февральской лазури, кошачья хищническая цепкость - и изумление атеиста, узревшего неопалимую купину на грядке собственного огорода. "Как осторожно вошла в моё сердце, - шутливо напевал он попсовый мотивчик, - твоя золотая стрела"…
- Э, вы меня вообще слышите?
- Вряд ли вышесказанное вами нужно заносить в протокол, а речи не для протокола меня не касаются, - вынырнув из собственной памяти, хладнокровно отозвалась я. - Что ж, я вам рассказала, что знаю, теперь закончим с вами. Если вы выговорились, продолжим, не возражаете?
- Пренеприятнейший тип, - буркнула я, покидая особняк час спустя.
- Как и двенадцать предыдущих, - весело подтвердил Коля. - Молодец Соловушка, ничего не скажешь… Есть идеи?
- Поеду просматривать кассеты, - я посмотрела на пакет в руке. - Сомневаюсь, что поможет, но вдруг?
- Ничего, может, в следующий раз… И на старуху бывает проруха.
- Да, и проверим общих знакомых нового пострадавшего и Бориса Алексеева. Два обокраденных приятеля… Личные мотивы? Это может быть зацепкой.
- Может, - Коля галантно распахнул передо мной дверцу машины. - Садись, подвезу до дома.
- Спасибо, - ещё раз поблагодарила я, покидая авто у родного подъезда.
- Всегда пожалуйста. Лёшке привет! Когда там ближайший концерт?
- Он на гастроли в Англию уезжает на следующей неделе. А через месяц в Доме Музыки играет, хочешь, приходи.
- При организованной контрамарочке - почему бы не прийти? - подмигнул коллега. - Тем более что Машка от муженька твоего без ума. Гляди, конкурентка подрастает!
- Ага. Красивая она у тебя, - искренне ответила я. - К тому же музыкант, в отличие от некоторых.
- Соседи уже воют. А я не спешу их расстраивать, что мы ещё школу не кончили и в консерваторию собираемся, - хохотнул Коля. - Удачи! Поехал со своим разбираться…
И, махнув рукой в кожаной перчатке, укатил, перед въездом в арочную подворотню огласив двор прощальными гудками. Покачав головой - как дитё малое! - я достала ключ, выслушала комариный писк домофона и шагнула в подъезд.
- Есть кто дома? - крикнула с порога в тихий тёмный коридор.
- Куда денемся, - откликнулись из комнаты. - Сейчас, добью тут одного…