А потом мы уснули и спали до позднего утра, хотя я проснулся несколько раньше и стал готовить завтрак. Нет, это не были мои фирменные груши в тесте, я натер яблоки с морковью, добавил ложку меда и пару ложек сметаны. Пока заваривал зеленый чай, Марьяна проснулась. Есть женщины, которые днем выглядят на двадцать два, а с утра на тридцать, но чтобы выглядеть днем на семнадцать, а утром на двенадцать – такого феномена я еще не встречал. И все же именно это я видел сейчас перед собой – невинный ангелочек с растрепанными волосами, надутыми губками и огромными пречистыми глазами. В них застыло удивление, похоже, она не может понять, как здесь оказалась и почему она голая в моей постели. Я, разумеется, не стал из врожденного чувства деликатности напоминать ей ночной фильм, а поинтересовался вместо этого, не подать ли ей завтрак в постель. Она кивнула так, как, наверное, когда-то кивала королева Констанция, жена короля Льва, когда ту спрашивали, не пора ли преподнести ее величеству ночной горшок. Вот и я подал свое пюре с зеленым чаем, а сам присел на краешек кровати и спросил, как спалось, на что королева ответила, что хорошо, однако же не может понять, отчего это я не постелил ей на другой кровати, а я, исключительно из чувства той же врожденной деликатности, не напомнил ей о том, что все-таки постелил, однако она сама легла возле меня, и сказал лишь, что это, наверное, гроза заставила ее перебраться ко мне, и тогда она вспомнила: ах, эта страшная гроза, гроза ее полностью выбила из колеи, гроза пугает ее до потери рассудка, она так боится грома и молнии, грома и молнии, она боится грозы…
Затем села в постели, и здесь я увидел странную вещь, она вела себя так, словно голой я ее не видел и не исследовал, она завтракала, стараясь тщательно прикрыться одеялом, и когда оно сползало, обнажая плечи и грудь, нервно поправляла, глядя на меня с виноватой улыбкой, а закончив завтракать, попросила меня выйти из комнаты, ей, видите ли, надо одеться. Здесь, правда, случился небольшой конфуз, ведь кроме моей рубашки никакой другой одежки в этой комнате не оказалось, что чрезвычайно удивило ее, но врожденная деликатность не позволила мне напомнить, что раздевалась она там, где я ей постелил, сюда же она пришла в моей рубашке, поэтому я ограничился лишь робким замечанием, что ее одежда находится в соседней комнате и, если нужно, я принесу. Это известие также вызвало немалое удивление, и она поинтересовалась, зачем я вынес ее одежду в соседнюю комнату. Я мог сказать, что об этом думаю, однако сдержался и ответил, что не помню. Что такое провалы в памяти, она, очевидно, знала и, удовлетворившись ответом, попросила, чтобы я отвернулся, а сама пошлепала в соседнюю комнату. Оттуда она вернулась уже при полном параде.
Я так и не понял, что это было: игра, стеб или действительно потеря памяти. Когда я попытался обнять ее и возобновить ночной контакт, она вывернулась и сказала:
– Мы же договорились – не торопить события.
Я предложил сходить на здешнее озеро, утро было солнечное, а вода после грозы, должно быть, теплая.
– Чудесное предложение, – засмеялась она, – но ведь у меня нет купальника.
– Зато у меня он есть. Для тебя, – тоном доброго волшебника сообщил я, вспомнив, что свой запасной совсем новенький купальник оставила у меня Лидка. Если она и вспомнит о нем, скажу, что сжег на костре, приняв за остатки гардероба моей жены. Тут уж, конечно, Лидка возмутится, ну и что, куплю ей другой.
– У тебя? Купальник? – удивилась Марьяна. – И какая же из твоих любовниц его оставила?
– Знаешь, я когда-то купил в подарок для одной девушки, но мы вскоре разбежались. С тех пор он и лежит в шкафу без дела. Совсем новенький. Сейчас принесу.
Марьяна придирчиво исследовала его, ощупав каждый рубчик.
– А ведь грудь у твоей девушки была побольше моей. Тебе нравятся такие… грудастые?
– Не обязательно. Определенно, что мне не нравится, – это их отсутствие.
– Девушек?
– Нет, этих… грудей.
– А еще что?
– Узкие бедра.
– Ну, это нам не угрожает. Можно примерить?
Я кивнул, и она зашла в ванную, появившись оттуда уже облаченной в купальник, который сидел на ней как влитой благодаря тому, что бюстгальтер не застегивался, а завязывался, и она его стянула просто идеально.
– Умеешь ездить на велосипеде? – спросил я.
– Мы поедем на велосипеде?
– У меня их два.
– Я когда-то ездила. И далеко нам ехать?
– Километров пять. Там такая красота вокруг.
Я быстренько упаковал в рюкзак коврик, вино с закуской, и мы тронулись. Марьяна неплохо справлялась с велосипедом, а поскольку я выделил ей навороченную французскую машину, так она меня еще и всю дорогу обгоняла. В будний день людей на озере было немного, мы заняли местечко поудобнее рядом с кустами, чтобы можно было легко сменить солнце на тень. Вода была теплой на поверхности, однако глубже окутывала холодом, здесь было много родников. Искупавшись, мы улеглись на берегу, и я спросил, почему она сказала, что это я сам все испортил, когда она хотела со мной заниматься любовью. Марьяна бросила на меня изумленный взгляд:
– Я такое говорила?
– Ты и этого не помнишь? – слегка возмутился я, приготовившись сказать ей пару теплых слов.
– А разве существует еще что-нибудь, чего я не помню? – поразилась она настолько искренне, что я обиженно прикусил губу.
– Только не обижайся, – прижалась она, – ведь я могла и забыть. А к чему я это сказала?
– Ты говорила, цитирую дословно, что не отдалась мне, хотя и хотела…
– А-а… И дальше? Ты что сказал?
– Я спросил: что тебе помешало?
– А я?
– А ты сказала, что я сам все испортил. А когда я удивился, ты советовала самому подумать, дескать, все очень просто и я сам когда-нибудь буду диву даваться, что не догадался. Ну, как, вспомнила?
– Вспомнила. Это все из-за острова.
– Какого острова?
– Скалистый остров в океане. Ты выбрал остров.
– Так это был тест?
– Вроде этого… Видишь ли, я засомневалась, решишься ли ты на самоубийство. Ты предпочел мученическую смерть… И я поняла, что ты будешь цепляться за жизнь до конца.
Лицо ее сразу омрачилось грустью, ресницы часто захлопали, будто прогоняя слезу с глаз. Я взял ее за руку.
– Знаешь, если серьезно, то я обдумал твое предложение, и это были мучительно… Вспоминал все твои слова, некоторые из них поразили меня в самое сердце. Когда ты спросила про скалу, то речь шла о выборе, который надлежит сделать немедленно. Но ведь на самом деле ты предлагала иной выбор: скорая смерть в твоем обществе или смерть от болезней в пожилом возрасте. Оба эти варианта существенно отделены во времени. Выбрав последний, я теряю первый вариант, который никогда больше не повторится. Вряд ли в преклонном возрасте, предчувствуя приближение смерти, я встречу столь прекрасную юную даму, которая предложит мне то, что ты. И я стал задумываться о смерти как о чем-то таком, с чем я смирился, я стал готовиться к ней, но… Но не мне заказывать музыку… Мне не хватает одной мелочи: подлинной причины твоего желания уйти из жизни. Я думал об этом не раз и не находил логического объяснения. Нежелание стареть, болеть – это мало похоже на правду. На такое решаются разве что на склоне лет, но чтобы юная девушка желала умереть, когда до старости еще ого-го как далеко – это что-то невероятное… То есть, как видишь, тебе остается одно: убедить меня в том, что у тебя на самом деле имеется по-настоящему уважительная причина для того, чтобы не жить.
С минуту она молчала, словно собираясь с мыслями, и была в этот момент явно сбитой с толку… А когда заговорила, голос ее звучал сурово и отстраненно, казалось, что она повторяет слова, продиктованные сверху, время от времени умолкая и прислушиваясь к очередным подсказкам:
– У меня такое впечатление, что Бог ошибся… ошибся, когда давал мне жизнь… что-то у него пошло не так… и я хочу дать ему возможность исправить… Ты не бойся, мы ведь только туда и обратно… я хочу сказать, что это как ныряние под воду… мы на минутку нырнем во мрак и вернемся снова в этот мир, залитый сиянием… и он будет намного лучше, радостнее, желанней… Я хочу выпить… – Я налил ей вина, и она сделала несколько глотков, глаза ее светились дивным мерцанием, словно сказанные ею слова отражали какие-то звездные тайны, улыбка на устах то вспыхивала, то гасла. – Однажды я задумалась, почему покойников называют покойниками. Потому что они пребывают в покое. Они не мертвецы. Мертвецы – мы. А они возвращаются с кратковременной прогулки домой. Я хочу сделать это раньше графика. Мы здесь транзитом.
Она вертела в руках стакан, и солнечные зайчики прыгали по ее лицу, и от этого она еще больше походила на ребенка, однако все сказанное ею было страшно далеко от детских речей…
– Ты никогда не пробовал разобраться в том, что именно окружает тебя в обыденной жизни? Ты мог сколь угодно заниматься самоанализом, но попробуй углубиться в то, что тебя окружает, и почувствуешь ужас – так, словно ты оказался на самом краешке бездонной пропасти, которая головокружительно манит и искушает тебя, и ты наконец сползаешь в бездну и лихорадочно цепляешься руками за ее краешек, чтобы только удержаться, выкарабкиваешься и снова балансируешь на той роковой кромке, машешь руками, как ветряная мельница, для равновесия… – тут ее голос зазвучал на повышенных нотах, с надрывом: – и так каждый день, ежедневно, вся твоя жизнь – это попытка удержать равновесие. Но в один прекрасный день это тебе опротивеет, и ты позволяешь своему телу клониться, куда ему вздумается, срываешься, а затем летишь, летишь…
Стакан в ее пальцах замер, солнечные зайчики разбежались по траве, она на мгновение закусила верхнюю губу, а когда отпустила, там виднелся след от зубов.
– Люди привыкли придавать значение каждой мелочи, каждой вещи, окружающей их, привыкли радоваться пустякам, из которых часто и состоит их существование. И в суете не замечают за ними главного: их жизнь лишена смысла. Почему же они за нее цепляются? Потому что боятся поставить точку собственноручно. Страшатся смерти, ее неожиданного прихода и боятся самоубийства. А ведь самоубийство, собственно, и дает возможность переиграть саму смерть, ничто в нашей жизни не происходит само собой, все зависит от каких-то обстоятельств, и только смерть, которую мы сами себе выбираем, – единственное, что мы можем сделать по собственному усмотрению, по своей воле, когда захотим и как захотим. Назначить самому себе свой последний час – это то, что уравнивает тебя с Творцом. Он дал жизнь, но забрать не смог. Медленное угасание угнетает, ты постоянно находишься под присмотром смерти, под ее опекой… шаг влево, шаг вправо, а смерть уже подстерегает тебя – перебежал на "красный", заплыл на середину стремительной реки, высунулся из окна или сел не в тот самолет… Ты перед смертью бессилен… словно цветок на волнах…
Я с ужасом соглашался с ее мыслями, тем более, что похожие думы не раз одолевали и меня, а все же я чувствовал, что вряд ли достоин предлагаемого Марьяной дара – смерти в ее компании, романтической смерти, соблазнительной смерти, вечной смерти. К тому же я догадывался, что она допускает меня лишь в одну крохотную каморку своего сердца, да и то освещенную куцым огарком свечки, чтобы я в полумраке так и не смог рассмотреть самого главного, что там припрятано, и не нащупал потайных ходов вглубь.
Глава тринадцатая
Описывая события того времени, я пытался разобраться, что в их описании должно быть главным, и приходил к выводу, что если бы не Марьяна, я бы, возможно, никогда так и не написал бы об этом ни строчки. Прошло с того времени больше десяти лет, а она не оставляет моей памяти и все еще продолжает навещать мои сны, размышления, она живет во мне, словно какая-то инфекция, от которой невозможно избавиться, невозможно убить никаким антибиотиком, более того, мне все еще кажется, что в один прекрасный день я встречу ее где-нибудь на улице и сразу узнаю, а она, словно бы ничего и не случилось, бросится мне на шею и со смехом начнет вспоминать все, что было между нами, хотя и понимаю, что это уже нереально, я ее никогда не встречу, и все же воображение настойчиво рисует передо мной картины нашей будущей встречи. С годами ее образ распадается в моей памяти, он множится и мерцает бесчисленными искорками, перелетающими с места на место, чтобы в какое-то мгновение собраться воедино, но не для того, чтобы явить мне ее такой, какой я ее знал, но почему-то совсем иной, не известной мне, не запечатленной в памяти, а скорее придуманной, нафантазированной, созданием чудесного света, который проникает сквозь толщу воды и, преломляясь, рождает невиданные миражи.
Я должен наконец разобраться с тем, что произошло, найти ответ на загадку, почему она выбрала именно меня, и сделала это не для того, чтобы разбудить во мне жажду жизни и творчества, а наоборот, чтобы все это убаюкать, усыпить, вывести меня на гору, откуда открывается захватывающий вид на руины, и сказать: "И это твоя жизнь? Так стоит ли за нее цепляться?" Меня и сейчас, спустя столько лет пронзает мистический страх, как только я вспоминаю о ней, все еще не оставляет мысль, что я так до конца и не понял ее, не дал ей ничего из того, что мог дать, не выслушал ее до конца, не проникся ее болью, между нами осталось недосказанным что-то очень важное, и теперь оно давит мне на мозги, просится наружу, но к кому обращу я те невысказанные слова? Я продолжаю беседовать с ней на расстоянии времени, голос ее журчит в моей голове, отражается эхом и рассеивается на мириады звуков, и каждый из них снова и снова напоминает о ней. Нередко я просыпался среди ночи, заслышав, как она зовет меня, настойчиво повторяя мое имя, и тогда меня охватывало странное и жуткое чувство, я так ясно различал ее голос, словно она находилась совсем рядом, на расстоянии вытянутой руки, и тогда я, не включая свет, замирал и настороженно слушал нахлынувшую вдруг тишину, а тишина печально звенела, будто кто-то пытался меня успокоить, убаюкать и усыпить воображение.
Восьмое августа неотвратимо приближалось, а я все еще пребывал в состоянии неопределенности, хотя и ловил себя на том, что не начинаю писать ничего нового, а пытаюсь закончить какие-то старые вещи, пересматриваю рукописи и письма, одни сжигаю, другие раскладываю по папкам… Зачем я делаю это? Наверное, потому, что это давно пора было сделать, не так ли? Ведь должен быть какой-то порядок, все мы под Богом ходим – шаг влево, шаг вправо карается смертью. И Марьяна здесь ни при чем, просто я полюбил порядок, ведь это же чудесно, когда каждая бумажка знает свое место и не приходится переворачивать горы ксерокопий и газетных вырезок в поисках затерявшегося фрагмента или, однако… однако что-то мне подсказывает – это неспроста… Что делает человек, узнав, что вскоре он должен умереть? Как проводит оставшееся время? Торопится завершить начатое? Спешит вернуть долги? Транжирит все свои сбережения? Гуляет на всю ивановскую? А может, лежит на диване и тупо смотрит в потолок? Отчего-то эти вопросы одолевают меня, насилуют мое воображение, хотя у меня нет никакого желания добровольно уходить из жизни, и все же тихая вкрадчивая гадючка шипит мне возле уха: "Это твой последний шанс уйти красиво… последний шанс… больше такого не будет…" – Я встряхиваю головой, но гадючка держится крепко, обвив мою шею живой петлей. Каждый свой шаг я начинаю вдруг видеть с точки зрения вечности, а как вы думали, ведь настоящий писатель стремится быть не только сытым, но и вечным, но не метеором, который вырывается на беспредельные просторы неба и восхищает своим сиянием толпы поклонников, ведь метеор быстро угасает, а яркой планетой в компании неотлучных спутников, подсвеченных высочайшими звездами.
"Акт любви и акт смерти – по сути одно и то же, – вспомнились мне слова какого-то средневекового философа. – Только умерев, влюбленные наконец соединятся с бесконечной вселенной и друг с другом". Одновременный оргазм и одновременная смерть – в этом что-то есть. Эрос и Танатос – две могущественные силы, которые движут творчеством, два столба, на которых удерживается искусство всех времен и всех народов. Морис Бланшо в эссе "Смерть как возможность" написал, что главный искус самоубийства для художника в том, что оно – высочайший акт доступного человеку творчества и вместе с тем поступок, который словно бы устраняет саму смерть: "Чтобы писать, необходимо господствовать над собой перед лицом смерти, необходимо установить с ней отношения властвования. Если она для тебя является чем-то таким, перед чем ты теряешь самообладание, чего не можешь стерпеть, – то в таком случае она выкрадывает у тебя слова из-под пера, пресекает твою речь; писатель уже больше не пишет, а кричит, и его беспомощный, квелый крик никого не волнует, да никто его и не слышит. Кафка глубоко просек, что искусство – связано со смертью. Почему со смертью? Да потому, что она предел всему. Кто властвует над ней, тот наделен высочайшей властью и над собой, использует все свои возможности, становится воплощением великого дара. Искусство – власть над смертным пределом, предел любой власти".
"В течение последних пяти веков большинство выдающихся художников, – писал Готфрид Бэнн, – были либо сумасшедшими, либо гомосексуалистами, либо наркоманами, либо одержимыми суицидальным комплексом". Я не сумасшедший, не гомосексуалист, не наркоман и никогда не испытывал большого желания уйти прежде времени из жизни, хотя мог размышлять об этом, с особым интересом читал о случаях самоубийства среди писателей, составлял их списки, намереваясь когда-нибудь издать антологию их сочинений и предсмертных писем.
"Литература насквозь пропитана ядом", – засвидетельствовал Юкио Мисима, который не замедлил сделать себе харакири. Я вынул папку со своими записями и вырезками на тему самоубийства среди писателей и разыскал случаи двойного самоубийства. Их было всего несколько.
Известный японский эссеист профессор Номура Вайхан (1884 – 1921) убежал вместе со студенткой за город, и две недели они занимались пылкой любовью на безлюдном берегу реки, среди цветущих деревьев, а затем утонули. А все из-за того, что он был женат и двойная жизнь ему претила. На первый взгляд, причина не слишком серьезная, однако она вполне в японской традиции, японцы даже придумали специальный термин, объясняющий самоубийство по договоренности: "синдзю" – "единство сердец". Любопытно, что инициатива чаще принадлежала женщинам. Хотя случались и ненастоящие синдзю – это когда кто-то из пары желает умереть, а кто-то – нет. В таких случаях инициаторами самоубийства становились мужчины. Публицист Такеути Масаси (1898 – 1922) после неудачного ухаживания за девушкой из консервативной семьи решил зарезать себя и возлюбленную. Но девушка изловчилась и убежала, после чего незадачливый жених зарезал ее родителей, а затем и сам учинил себе харакири.