Полынная Звезда - Мудрая Татьяна Алексеевна 5 стр.


– Я горд, что приближаюсь туда, где полной мерой воздастся мне за любовь, – ответил я. Незадолго до того пришла ко мне песня, и мне позволили записать её прекраснейшими и необходимыми для того знаками. И когда я поднимался по лестнице вверх на эшафот, я её пел. Вот она:

"О Возлюбленный!
Прежде чем Ты сотворил людей, Ты воздал им хвалу.
Прежде чем они стали Тебя прославлять, Ты уже их поблагодарил.

Чтобы повстречаться с Тобой, я вглядываюсь в лица – одно лицо за другим,
Чтобы увидеть Твоё лицо, я проношусь подобно утреннему ветерку,
Который пробуждает от сна хмельных и влюбленных.
Ведь любовь – это предвечное вино, испитое избранными в ночь Завета.

Мой Возлюбленный, ты не заслуживаешь обвинений.
Ты поднёс мне хмельную чашу
И ухаживал за мной, словно хозяин, привечающий гостя.
Когда же настало время, ты приказал подать мне меч и плаху.

Вот награда для тех, кто в летнюю жару
Пьёт старое вино со старым львом -
И никогда не нужно было мне большей".

А в завершение песни сказал я, ещё стоя на последней ступени возвышения: "Аллах! Между мной и Тобой влачит жалкое существование это "я", мучающее меня. Воистину не бывало худшей муки. О, будь милостив и исторгни это "я" из пространства между нами".

И ещё я проговорил, уже став на широкие доски: "Лишь на вершине помоста для казни начинается самое главное путешествие любящего, ибо один-единственный удар рвёт все цепи и пресекает все узы".

Но таких ударов было три. Палачу приказали отсечь мои преступные руки по очереди, ибо в правой держал я кисть или калам, а левой удерживал пергамент или бумагу наилучшего качества, дабы испятнать её знаками своего нечестия. И каждая рука подлежала отдельному наказанию.

А тот, кто исполнял приговор, был из наших "братьев чистоты". И говорили в толпе тихие голоса, что уверовали в преданность палача больше, чем в мою преданность, ведь его рука была тверда и не дрогнула – в отличие от моих губ, которые слегка покривились.

И когда снизу крикнули мне, указав на это и призвав меня к раскаянию, произнёс я из последних земных сил: "Это дар страдания. Страдание – это Он Сам, тогда как удачу и счастье Он посылает. Это дар боли, которую я до сих пор не изведал в нужной мере. Ныне я получил его не от людей, но от моего Возлюбленного, а потому мне безразлично, хорош он или плох. Тот, кто всё еще различает между хорошим и дурным, не достиг зрелости в любви. Если это рука Друга – то неважно, мед это или яд, сладкое или кислое, благодать или гнев. Когда царь наделяет тебя своей собственной мантией и тиарой, всё остальное не имеет значения".

– Не знаю, что и ответить тебе на это, Мансур, – сказал я. – Слишком всё это удивительно и не вписывается в рамки.

– А ты не отвечай. Не для того я рассказал тебе это, чтобы подвигнуть не ответ, что ещё в тебе не вызрел.

И мы расстались со всей учтивостью, которая была свойственна ему от рождения, а в меня окончательно впиталась при дворе моего Короля.

Завязались связи, как это бывает с людьми, даже разительно отличающимися своими обычаями и воспитанием, когда бурные волны сбивают их вместе.

Первой начала, по счастью, не добродушная Валентина с её заботами чисто телесного порядка. И не Ромэйн, хотя именно она сказала важное:

– Ожившее воплощение наших идеалов. В Европе и Америке сильно увлекались Востоком до первой войны: стиль шинуаз, буддизм и индуизм, была даже литературная группа "Наби", то есть "Пророк", и книга Джебрана с таким же названием. Игры после второй войны вошли в нашу плоть и перестали быть чем-то экзотическим.

Эуген не сказал ничего; но не один я заметил, что их с Мансуром взгляды скрестились, а потом оба одновременно отвели взоры.

Конечно, я улучил минуту рассказать первому о втором.

– В делах плотской любви я не опасен, ибо не могу простереть свои руки на запретное, – усмехнулся Мансур.

Это было сказано в лучших традициях нашего мальчика, и в ответ на двусмыслицу я спросил:

– Как случилось, что голову тебе вернули, а кисти рук – нет?

– Вряд ли я бы мог пристойно существовать без первой. Отсутствие же вторых ограничивает моё вмешательство в творение здешнего мира – так я понимаю. Слишком легко создавал я образы и иные начертания, которые стремились обрасти плотью.

Он сознательно ограничивал себя – как и мы все. Были запретные темы, которых касались редко и обиняком, а то и вовсе не касались: пропавший пес – для Валентины, судьба женщины-Весны для Ромэйн, история картины с Себастьяном – для Эугена. И тот образ моей королевы, что был запечатлён в моей крови.

Разумеется, каждый пленник нашей реальности рано или поздно, тем или иным образом выходил из своего заточения. Так случилось и с Мансуром. Эуген вначале дичился безрукого, но потом сблизился с ним настолько, что однажды соблазнил походом к ручью – не так далеко, сказал, и за локоть поддержу, чтобы тебе не потерять равновесие и не упасть.

Обратно они оба вернулись невероятно довольные, набрав большую флягу проточной воды и полные заплечные мешки драгоценной гальки. Яшма, зеленоватая, бурая и розовая, хризопразы яблочных тонов, авантюрины со вкраплением солнечных искр, лиловые аметисты и грубо-синие лазуриты, бирюза, лазурная, голубая и белая, гранаты, густо-алые, как кровь, рыжий сердолик и серый агат.

– Водоём для красоты устроим, – объяснил Эуген. – В этой воде самоцветы особенно ярко переливаются.

– Кавсар, – промолвил его спутник с восхищением. – Неизбежная часть рая – источники со сладкой влагой. Но хорошо ли будет укоротить слишком длинный путь к нему? Мы с тобой, как и все здесь, в простой воде не нуждаемся.

Мы с тобой. Это и впрямь было так. Кажется, обе наших женщины поняли это куда раньше меня, ибо Валентина стала частенько переговариваться с Мансуром через тамарисковые заросли, закутавшись сама и завесив лицо по самые глаза куском дряхлого батиста – чтобы не пугать мужчину неподобным зрелищем своего старческого безобразия. Ромэйн, слегка притворяясь существом одного пола с нашим неправоверным мусульманином, соблазняла его эскизными картонами со всякой фантасмагорией, в том числе связанной с изображением человека, а он лишь улыбался.

И тамариск понял. Недаром заблагоухал (или то источала ароматы сама плоть святого?) и протянул свои воздушные корни к чугунным копьям, оплетая их на манер винограда, сливая свой пряный запах с тягучим золотом отяжелевших от цвета лип.

Беззаконие творилось в природе. Знак беззакония, что уже заполонило жизнь обоих моих мужчин, юного и зрелого, лёг на весь наш мирок.

Но там ли он – об этом знать я буду,
Когда низвергнут будет он оттуда,

– цитировала, не слишком точно, наша Ромэйн строки поэта по имени Шекспир и с ехидцей посмеивалась:

– Что делать! Эуген решил, что мужу лучше полагаться на другого мужа, чем подвергнуться насилию женщин.

Ибо в одну грозовую ночь, полную тихих зарниц, рухнула под тяжестью цветущих лоз часть внутренней ограды, низвергнут был замок дракона, и тамариск сплошь одел руины, а заточённый внутри рисованный лик исчез, как нам сказали, без следа.

– Он был мороком в пустыне, этот каменный оборотень, – сказал Мансур о величественном и устрашающем строении. – Вот и развеялся.

– Портрет Дориана Грея совпал с оригиналом, – непонятно для меня посмеялась наша учёная дама.

Один шёлковый шатёр остался среди древесных стволов: расправил крылья цвета солнца и слегка трепетал на легком ветру, будто желая улететь – но не улетал, лишь приоткрывал исподволь низкое ложе, крытое ковром с бело-чёрными медальонами дня и ночи. И, быть может, в этом трепете, в свободном парении было знамение для всех нас.

Ибо Эуген, согласно прежним своим признаниям, не прочертивший ни штриха на бумаге, рисовал прозрачными красками, неведомо откуда взявшимися, на больших листах, которые прикреплял к тонкой отполированной доске. Изящный девичий профиль, распущенные волосы порождают вихрь творения: из них сыплются цветы, в них запутались певчие птицы и бабочки – и все это рассыпается на вечернем небосклоне блистательным круговоротом звёзд. Крылатое создание, поникшие перья как бы тают, обращаясь в слезы. Снова девичьи и юношеские лики в окружении цветов и волн, и снова… и снова… Мне казалось, что это усилия не одного Мансура, но более того – его возлюбленного пересоздать былой мир, поколебленный в своей основе. Уж Мансур-то в своем бытии не сомневался и не отчаивался.

Так вот, не успели мы примириться с тем, что руки Эугена соединились с руками Мансура, став единым орудием и оружием обоих, как в одно из утр наступила новая перемена.

Бамбуковый плетень отгородил меня от главного лесного пространства. Слово подарила мне Валентина, которой такое было не внове:

– Это же бамбук, Моргаут, вон какие палки, словно лакированные удилища с узлами сочленений. Наверное, верёвками из своих же листьев поперек схвачен – узкие такие.

Внутри был такой же песок, как в бывшей пустыне, но его уложили волнами вокруг живописных глыб и крошечных криптомерий, тревожно пламенеющих кустов азалии и голубовато-серебристых сосенок, искривленных слив, что стояли в белоснежном цвету, и дикой вишни, на которой уже завязались мелкие плоды, подобные крупным рубинам. Домик посередине сада был тоже бамбуковый и крыт тростником, одна стена была из плотной полупрозрачной бумаги, натянутой на лёгкие рамки.

Белое, чёрное и алое.

И теми же цветами были отмечены лица двух женщин, что отодвинули бумажную стену сёдзи (так это назвало себя всем нам, смотрящим на него). Прекрасно исполненные маски из белил и алой губной помады – только узкие брови прорисованы двумя тёмными чертами посередине лба. Высокая и плоская диадема одной была составлена из серебряных цветов и огромных шпилек, по бокам с которых свисали тонкие коралловые низки. Чёрные, как вороново крыло, волосы другой были собраны в обманчиво простую прическу – низкий гребень сзади и два по бокам удерживали тугой шиньон. Роскошные парчовые халаты обеих были подпоясаны широчайшими поясами, стягивающими грудь, пальцы еле виднелись из широченных рукавов, маленькие бледно-смуглые ножки были босы.

Женщины величаво поклонились на три стороны света – похоже, что обнесен их любезностью был один Мансур, если он не наблюдал за происходящим из шатра своего друга. И застыли, как изваяния богинь.

– Гейши, – прокомментировала Ромэйн. – Мой друг Робер де Монтескью и милая Жюдит Готье…

– Прости, Ром, но они не знали так, как мой Александр, – вмешалась Валентина. – Это, скорей всего, ойран или тайю. Не актрисы, но проститутки высокого полёта. Старшая – сестра и ученица, возможно, дочка первой. Вызывающая роскошь, прически со аршинными шпильками, пояса-оби со сложнейшим узлом спереди, показывающими отнюдь не доступность, но непричастность грубой работе, а главное – босые ступни без носков-таби. Вот это единственное, что было как у крестьянок. Это чтобы мужчина не робел перед живой богиней в сандалиях двадцатисантиметровой вышины.

– Проститутка – и богиня? – с недоумением спросила Ромэйн.

– Законодательница мод, блюстительница хороших манер, – кивнула Валентина. – Виртуозно играет на всех инструментах, включая самый главный, знаток литературы и живописи, сама владеет писчей и рисовальной кистью не хуже многих профессионалов. И, разумеется, может выбирать из толпы знатнейших того, кому будет разрешено как следует на неё потратиться.

Про себя я подумал, что здесь с последним будет сложновато, но мысли своей до конца не завершил, потому что обе красавицы отважно выгрузились из тростниковой хижины, спутились по лестнице, состоящей из двух ступенек, и вышли на середину – почва, похоже, была мягкая и до неправдоподобия чистая, – где снова начали отвешивать виртуозные поклоны уже начетверо. Делали они это так церемонно и с таким потрясающим чувством собственного достоинства, будто чертили вокруг себя незримую границу, внутренняя часть которой, впрочем, была обозначена полукругом роскошных одежд, легшим на песок. Они не стремились очаровать – чары были их неотъемлемым свойством. Они не удостаивали нравиться – так же как и потомственные аристократы не подавляют нижестоящих блеском своего титула. Что дано от рождения – то дано уже навсегда.

Тут мы с Валентиной и Ромэйн проснулись, чего нельзя было сказать о наших мужах.

– Рад вас приветствовать, уважаемые дамы, – поклонился я в качестве старшего. – Мое имя Моргаут, а это дамы Валентина и Ромэйн. Есть здесь ещё рыцари Мансур и Эуген, кои будут рады поприветствовать вас чуть попозже.

– Моригаути, – почти по слогам произнесла старшая из тайю. – Манасури и Ёогэни.

Женщин она проигнорировала, то ли не сочтя достойными внимания, то ли из соображений пристойности (Мансур говорил, что в его краях считается невежливым осведомляться, о том, как поживают ваши домашние), а, может статься, не сумев произнести некоторые согласные. Кстати, я подумал, что у них, как и у всех нас, язык плохо лежит на губах и отменно – в голове.

– Осмелюсь ли поинтересоваться звучанием ваших прекрасных имен и вашими обстоятельствами? – продолжил я в самом витиеватом стиле, какой смог из себя извлечь. – Что до наших собственных, в них нет ровным счётом ничего примечательного, даже в способе казни.

Старшая снова поклонилась и проговорила:

– Что же, ваши слова, равно как и ваш интерес, кугэ Моригаути, вполне уместны. Моё имя – Маннами, что значит "Красота Любви", а моей дочери, которая ещё не достигла зрелости и не спущена на водные просторы, – Харуко, то есть "Весенняя". Мой донна, благородный покровитель и отец Харуко, вынужден был совершить сэппуку по высочайшему приказанию и соизволил разрешить нам то же, хотя мы из самого низкого сословия и не принято таким, как мы, идти вдогонку за нашим даймио. И хотя ни я, ни моя дочь весьма огорчены, не встретив нашего господина в Чистых Землях, но надеяться на такое – нимало не надеялись.

– Ужас какой, – проговорила Валентина, – это что же, пришлось живот себе вскрывать?

– Разумеется, нет, – спокойно ответила Маннами. – Мы перерезали себе горло. Большего не ждут и от супруги самурая. Хотя, разумеется, у благородной дамы есть свое оружие, а нам пришлось поочерёдно обтирать от крови фамильный кусунгобу господина Гэндзи. Очень надеюсь, что мы не так уж сильно погрешили против приличий: слугам был отдан приказ убрать наши тела куда подальше, клинок они должны были послать богоподобному тэнно вместе с головой нашего даймио. Сами же слуги тоже намеревались уйти следом, так что никакой огласки не должно было случиться.

Всё это выкладывалось пред нами тремя без малейшей дрожи в лице и голосе.

– Хм, – сказал я. – Надеюсь, вы не так уж плохо здесь устроились, если не считать отсутствия господина?

– Благодарим вас. (Снова парный поклон.) – Наши лучшие наряды и музыкальные инструменты прибыли сюда в целости и сохранности, в еде и питье мы нуждаться не намерены, что же до черной туши для чернения зубов и красной – для записывания трехстиший и пятистиший, а также наилучшей бумаги, то мы надеемся отыскать всё перечисленное или хотя бы подобное здесь.

– В этом не сомневайтесь, милые дамы, – ответил я. – Пребывающие здесь не имеют недостатка ни в чём – помимо самого главного.

– Кажется, к нам с мальчиком это завершение фразы не относится, Моргаут, – отозвался Мансур, выходя из своей палатки вместе с Эугеном. Вот ведь дела! Скорее всего, они проснулись от нашего разговора и торопливо приводили себя в порядок всё время, пока мы крест-накрест обменивались любезностями. И, надо сказать, справились со своей задачей безупречно: рукава Мансурова халата ниспадали почти до загнутых носков туфель, белоснежные замшевые перчатки Эугена отражались в начищенных сапожках будто две луны, волосы, опрятно подобранные под тюрбан у перса и распущенные по плечам у европейца, источали аромат вечной юности.

– О, это и есть кадзоку Манасури и Ёогэни? – спросила старшая из дам. – Я легко могу видеть, кто из них старший и оберегающий, а кто младший и взывающий к защите, учитель и ученик, нендзя и вакашу. Хотя лица прекрасны и молоды у обоих, старший не сбривает ни бородки, ни усов, а младший распустил локоны по плечам.

Я слегка опешил, поняв, что Маннами не только раскусила ситуацию с первого взгляда, но и одобрила увиденное.

– Это правда, – ответил Мансур, приобняв юношу. – Я обучаю его жизни и любви, искусству любви и жизни, а также искусствам рисования и каллиграфии. Но если говорить о защите и преданности, то в этом мы равны: дающий равен берущему, а тот, кто любит – любящему.

– И вообще привыкайте, мои леди, что тут нет никакой субординации, – добавила Ромэйн. – Ушла вместе с теми малыми Вселенными, откуда все мы сюда явились.

Японки переглянулись.

А потом ответила младшая из них – очень чистым и светлым каким-то голоском:

– Моей уважаемой матушке будет нелегко такое принять, потому что лишь обряды держали раньше и её, и мою жизнь; но я – я рада.

Так мы приняли наших ритуальных самоубийц в наш почти что такой же огнеопасный кружок.

Спустя некое время, в продолжение которого матушка к нам приглядывалась, а дочка то и дело чинно прогуливалась по саду, изнутри своей личины улыбаясь всем тем, кто попадался ей с внешней стороны изгороди, обе они, по всей видимости, решились.

Не знаю, о чём конкретно они попросили Валентину (ее имя, после некоторых колебаний было огласовано как Вареко) испечь из рисовой муки и вишневого повидла кое-что не получающееся ни на грелке-хибати, ни на открытом огне. Кажется, просто получить это по линии икс-транспортировки показалось женщинам непристойным или недостойным, не знаю.

И вот в один чудесный день, куда больше похожий на весну, чем предыдущие – именно на изобильную и плодоносящую весну, хотя липы грозились отцвести, – Маннами и Харуко вошли ко мне, торжественно неся небольшое блюдо с тремя пирожными: круглыми, белыми и с алой впадиной посередке. Для пущей ясности следует объяснить, что Мансур с Эугеном собирались на вылазку в лес, несколько более авантюрную, чем прочие, и мы как раз сговаривались, что взять необходимо, а о каких предметах и говорить незачем.

Снова поклон.

– В сих необыкновенных местах просим вас, о высокие мужи, об услуге. Земля эта, как и любая другая, держится на соблюдении ритуалов и ими связывается воедино. Чтобы связать её, необходимо восстановить привычный нам с дочерью порядок вещей и соединить его с теми, что привычны вам. И вот говорю вам я: приблизился день, когда до́лжно моей дочери совершить мизуагэ, чтоб стать полноправной тайю, и для сего обряда выбрать того, кто согласен дороже всех заплатить за свой экубо, – произнесла Маннами.

Мы трое переглянулись.

"Что это значит?" – спросил я у Мансура одними глазами.

"Валентину спросить. Она эти штуковины выпекала", – Эуген выразительно покосился на забор из штакетника.

"Раньше было надо суетиться, до того как припёрло".

Назад Дальше