Куропаткин сел, утирая вспотевший лоб зеленым платком, похожим на полотенце. Среди торговых коллег он был известен как чернокнижник и домашний алкоголик. После восьми вечера никто ни разу не видел Куропаткина трезвым, но и увидеть его пьяным можно было только тогда, когда он, крадучись, спускался к почтовому ящику за вечерней газетой. Куропаткина уважали за умение долгие годы без накладок вести двойную жизнь. Самым тяжелым днем для него был вторник, когда он должен был до девяти вечера сидеть в красном уголке и принимать пайщиков кооператива.
Предпрофкома Трофимычев предложил высказываться желающим.
- Надо точно узнать, если ли ордер и где они его достали, - крикнул кто-то.
Опять встал Свиньин. Его выпученные глаза сверкали возмущением.
- То есть как это, где достали? По-вашему, ордера на квартиры достают из-под полы? Вроде воблы. Который товарищ это сейчас сказал, он на что замахивается, на что намекает? На взятку, что ли? У меня совесть чистая, хоть у любого спросите. А у того, который это предложение сделал - вряд ли. Видно, он сам дошлый человек насчет всяких махинаций… У нас ордер выдает исполком и выдает его достойным и заслуженным. Так-то вот!
Трофимычев спросил:
- А какие у вас особые права на эту квартиру?
- Ну, товарищи!.. - Свиньин обиженно развел руками, дескать, некорректность вопроса вынуждает его замолчать.
Певунов чувствовал все большее раздражение. Ему был противен этот зарвавшийся человечек, претила необходимость собственного участия в фарсе.
- Дайте мне слово! - вяло попросил он и, не дожидаясь разрешения, поднялся.
- Мне дед рассказывал, - Певунов с некоторым удивлением вглядывался в лица сидящих, многих из которых хорошо знал. - У них случай был в деревне, давно, еще до революции. При режиме… Старичок один уехал в город по какой-то надобности, побыл там сколько-то, около месяца, возвращается, а домой его не пускают. Как так? Кум его с братом, самые первые на деревне разбойники и тунеядцы, тем временем в избу вселились. "Иди, - говорят, - дед, куда хошь, а это теперь наше жилище, потому что мы думали, ты насовсем из деревни убрался". Дед помыкался туда-сюда, не драться же с окаянными, пристроился у родни. Начал, как водится, с жалобами ходить, правду искать. Но те ребята тоже не дураки, заранее подмаслили кого надо, живут себе припеваючи. Дед вскорости от огорчения возьми и преставься… Вроде бы и делу конец. Ан нет. Одной ночью загорелась изба. С четырех углов запылала. Мало того, кто-то из поджигателей дверь снаружи подпер, кум с братаном еле через окно спаслись… Вот какая старая история.
- Не вижу аналогий! - вскочил Свиньин.
- Ты сиди пока, дружок! - махнул на него Сергей Иванович. - Обидно ведь что, товарищи? Обидно не то, что какой-то шустряк незаконно квартиру захапал. А вот обидно, что мы сидим, ушами хлопаем и молча проглатываем всякие издевательства… В городе люди от жары задыхаются, минеральной воды нет. Овощи на складах гниют. Огромные убытки несем из-за преступного благодушия. В трех главных продуктовых магазинах холодильники на ладан дышат. Я ведь перечисляю маленькие наши беды, те, что перед глазами. И могу дальше перечислять. И что же? Вместо того чтобы лишний раз подумать о наших проблемах, мы, открыв рот, внимаем сказкам Свиньина. Всем нам стыд и позор.
- Извините! - вступил оскорбленный Трофимычев. - У нас главный вопрос был отчет профкома. Там многое было сказано и о бедах, и обо всем.
- Ах, да! - спохватился Певунов. - Отчет содержательный, только я о нем как-то успел забыть. Может, кто другой помнит? Хотите, проверим?
Певунов был рад, что может позволить себе подобный выпад. Он улавливал по смешкам, по легкому шуму, что говорит справедливо. Раскрасневшийся Трофимычев объявил повестку заседания исчерпанной. Певунова он попросил задержаться.
- Зачем же вы так, Сергей Иванович? Я второй год работаю. Может, еще опыта не хватает. Но зачем же при всех носом в грязь? Это по меньшей мере неэтично. Да и демагогией отдает.
- Неэтично? - весело переспросил Певунов. - А ты как хотел? Чтобы я тебе на ухо нашептывал? Этика, браток, это когда людей от дела попусту не отрывают.
Молодой, длинноногий Трофимычев смотрел на него в упор, в глубине его красивых глаз Певунов различал сиреневые искры ненависти.
- Ты про меня плохо не думай, - сказал Певунов. - Я тебя уважаю. И за то, что злиться умеешь, - уважаю.
Он протянул руку, и Трофимычев как-то судорожно ее пожал.
В управлении уже не было ни души. Если бы Зина знала, что он вернется, она бы дождалась. Певунов прошел в кабинет, зажег свет, достал из шкафа коньяк, налил рюмку и, морщась, выпил. С улицы в открытое окно проникали звуки вечернего гулянья: смех, музыка, истеричные машинные гудки. В тишине и прохладе кабинета хорошо было задержаться на минутку. "Еще денек сбросил", - отчитался сам перед собой Певунов. Он не смотрел на часы и так знал: половина восьмого. Дотянувшись до телефона, набрал домашний номер. Подошла Алена:
- Папочка, здравствуй!
- Как делишки, козленок?
- Папа, ты приедешь ужинать? Ой, мама такой плов отгрохала! Пальчики оближешь.
- Плов - это отлично. Скоро буду.
- Правда? - Дочь спросила прокурорским тоном.
Свободной рукой Певунов налил себе вторую рюмку. Наконец-то зажгло в желудке.
- Не зарывайся, Аленушка.
- Мы тебя ждем, папочка!
"Что со мной творится?" - обратился к себе Певунов. Туда, где ждали родные любимые люди, ему вовсе не хотелось ехать. А ведь он бы пропал без них - тут нет сомнений. "К старости человек так или иначе обязательно сходит с ума, - подумал он спокойно. - Вот и я малость рехнулся. Ничего страшного. Говорят, сумасшедшие - самые счастливые люди".
Коньяк закружил голову, и ему стало смешно. Он знал, что никакой он не сумасшедший, - все намного проще. Он поглядел на себя в маленькое, настенное зеркальце, расчесал поредевшие волосики на висках и, подмигнув своему отражению, доверительно, вслух заметил:
- Большая ты сука, Сергей!
В начале девятого Певунов медленно прогуливался возле кинотеатра "Авангард". Иногда навстречу попадались знакомые, и он важно кивал в ответ на приветствия. Он не смотрел по сторонам и не оглядывался. Голова его чуть клонилась на грудь, как у больного.
Лариса вынырнула откуда-то сбоку, молча пошла рядом. Певунов на нее не взглянул. Это было, конечно, нелепо. Но он не мог заставить себя посмотреть девушке в глаза. В молчаливом согласии они дошагали до укромного скверика возле набережной, и здесь Певунов опустился на скамейку. Лариса почему-то не садилась, стояла близко, он чуть не упирался лбом в ее бедро, затянутое клетчатой юбкой.
- Ну? - спросил Певунов. - Говори, чего надо?
Услышал звонкий смех.
- Ох, мамочка моя родная, не могу! Как на казнь пришел. Да что с вами, дорогой Сергей Иванович?!
Певунов поднял голову, и навстречу ему покатился синий мерцающий блеск. Он не смалодушничал.
- Сядь, Лариса. Не паясничай. Скажи, что тебе нужно. У меня мало времени.
Лариса стала серьезной. Присела поодаль.
- Простите, Сергей Иванович, но мне показалось… Простите, что побеспокоила, разве я не понимаю… государственные заботы, обязанности перед обществом, а тут глупая девчонка со своими капризами…
- У тебя закурить нет? - спросил Певунов. - Я свои на работе оставил.
Лариса изумленно вскинула ресницы, быстро раскрыла сумочку, протянула пачку "БТ". Певунов прикурил, дал огоньку и Ларисе, жадно, облегченно затянулся легким табаком.
- Сегодня немцев принимали из ФРГ, - поделился он с ней, как со старым приятелем. - Интересные люди. Один в шортах. Полтора часа проговорили, а о чем - так и не понял. Такое соревнование - кто кому приятней улыбнется и первый зубы заговорит.
- У вас хорошая улыбка, - сказала Лариса.
Овладев разговором, Певунов окреп душевно.
- Все-таки что тебе надо? Какая-нибудь помощь?
Лариса подвинулась ближе, глаза ее смотрели доверчиво. Ему остро захотелось протянуть руку и сжать ее плечо.
- Мне правда неловко, Сергей Иванович, но вы показались мне доброжелательным, симпатичным человеком. Вот я и решилась. Знаете, я учусь на экономическом факультете, на третьем курсе. Там требуют, чтобы студенты работали по профилю, иначе не допустят до экзаменов. Может, у вас найдется для меня работа?.. Я на многое не претендую.
Певунов ясно представил, как звонит кадровику, дотошному и вкрадчивому Зильберману, и просит его устроить на службу синеглазую наяду с фигурой Софи Лорен. "Она вам кем приходится, Сергей Иванович?" - подобострастно поинтересуется Зильберман, не упустит случая. "Никем, - отвечает Певунов. - Знакомая просто". "Ах так, - делает вид, что смущен своей бестактностью Зильберман. - Конечно, мы ее пристроим, Сергей Иванович, не беспокойтесь!" И пристроит. А себе в талмудик поставит лишнюю галочку.
- Работу, разумеется, подобрать можно, - пробубнил Певунов. - Но почему именно у нас? Есть же предприятия…
- В нашем городе торг - самое солидное предприятие.
"Верно", - отметил Певунов. Он вспомнил, что в бухгалтерии, кажется, не хватает двух человек.
- В бухгалтерию пойдешь… ну, на первых порах?
- Как прикажете.
- Приказывать тебе будет Василий Петрович - главный бухгалтер, - Певунов усмехнулся. - Уж этот прикажет - ужом завертишься.
- Вы меня за пустышку принимаете и ошибаетесь. Я из здоровой рабочей семьи произошла. Работы не боюсь. Белоручкой никогда не была.
- А где же твоя рабочая семья?
- Папа два года как умер, мама в деревне живет.
Певунов прикурил вторую сигарету, хотя в горле и так першило.
- Чего замуж не выходишь, такая красивая? Хороший муж - жить легче.
Она взглянула на него откровенно вызывающим, дерзким взглядом.
- Мне мальчишки не нравятся, Сергей Иванович. Бывало, да, увлекалась… но это так, игры на свежем воздухе, от избытка сил. Пустяки. Не то.
- Пойдем чего-нибудь перекусим, - предложил Певунов. - Здесь неподалеку закусочная, там вкусные готовят сардельки.
Лариса встала нехотя, взяла его под руку.
- А вы не боитесь, что нас увидят?
- Нет, сказал он, - этого я не боюсь.
4
Нина Донцова обживалась в Москве непросто. В ней самой что-то стронулось с места и перевернулось. Замужество, рождение детей - казалось бы, решающие события в жизни женщины - не повлияли на нее так, как переезд в Москву. Смешливая, озорная девушка осталась в городе на берегу вечного моря, а в Москве поселилась взрослая, опытная женщина, которая частенько отпускала детям звонкие затрещины и без видимой причины ворчала на своего доброго мужа. У нее начались мигрени, часто болела поясница, все это она переносила мужественно, никому не жаловалась, только искренне недоумевала, каким образом болезни сумели проникнуть в ее доселе нерушимый организм. Нина сходила к терапевту в районную поликлинику, тот выписал ей направления на всевозможные обследования, хмуро присовокупив, что дело может оказаться достаточно серьезным. Нина плюнула на предостережение и никуда не пошла. Зачем ей лишние хлопоты, если она и так знает все про себя. Она здорова, только душа у нее тоскует.
На новой работе Нина - вот тоже чудно - долго ни с кем не могла подружиться. Столичные продавщицы мало чем отличались от прежних Нининых товарок, и все-таки была между ними какая-то неуловимая дистанция, которую сразу не перешагнуть. Может быть, она вообразила себе эту дистанцию. Иногда ей казалось, новые коллеги смотрят на нее с легким презрением, как на выскочку. Ей казалось: и резвые девчушки, и искушенные женщины знают нечто такое о жизни и о работе, что ей не дано знать. Когда они обращались к ней приветливо или раздраженно, она в голосах чувствовала стеклянный холодок. Ее это мучило, и однажды она пожаловалась мужу. "Меня никто не любит! - сказала она. - На работе на меня смотрят косо, будто я шпионка". "Почему?" - удивился Мирон Григорьевич, а скорее изобразил доброжелательное удивление. Разве можно представить, что его Нину кто-то способен не любить. "Наверное, потому, что я пришлая. Думают, у меня есть тайные знакомства". "Ах ты моя крошка, ах ты моя выдумщица!" - засюсюкал Мирон Григорьевич, и Нина с досадой оттолкнула его руки.
Наконец она сошлась довольно близко с Клавой Захорошко, продавщицей галантерейного отдела, пухлой, томной девушкой лет двадцати трех. Клава пришла работать в магазин после Нины, у нее здесь тоже не было знакомых, может быть, этим и объяснялась их скороспелая дружба, потому что ничем иным объяснить ее было нельзя. Клава Захорошко принадлежала к породе спящих красавиц, глаза ее, когда она стояла за прилавком отдыхая, были полузакрыты, уголки губ опущены, и все лицо имело сладкое выражение близкого сна. Соответственно плавными и замедленными были движения ее большого, полного тела. Клава была по-своему привлекательна, но весь вид ее выражал такую незамедлительную готовность уснуть, что редкий покупатель, особенно из числа молодых людей, решался обратиться к ней с вопросом. И правильно делал, потому что дождаться ответа от Клавы Захорошко было немыслимо. Она никогда никому не грубила, не произносила сакраментальных фраз типа: "Вы что, не видите, я занята!" или "У меня же не десять рук, гражданин!" - она лишь взглядывала на бестактного покупателя умоляюще-беспомощным взором, и этого хватало, чтобы ошарашенный любопытчик осознал неуместность и бесцеремонность своего вопроса. Несмотря на свое полусонное состояние, Клава Захорошко (вскоре Нина это узнала) побывала замужем, но неудачно, теперь была одинока и находилась в ожидании новой счастливой судьбы. На вопрос, чем же не угодил ей муж, Клава отвечала протяжным: а-а! - и красноречиво крутила пальцем около виска. Уход чокнутого мужа Клава скорее всего проспала. При всем при том Клава была образованной, начитанной девицей. Она знала толк в поэзии, читала философов Канта и Шопенгауэра, любила при случае процитировать Монтеня и потрепаться о потоке сознания в новейшей прозе. "Какая у тебя память! - восхищалась Нина. - Тебе обязательно надо учиться". "А-а, - Клава лениво поводила рукой, - все, что мне надо, я уже выучила". - "Но ведь тебе скучно работать за прилавком?" - "А где не скучно?" На это Нина не знала, что ответить. Один раз она привела новую подругу домой, познакомила с мужем. За ужином распили бутылочку шампанского, Клава раскраснелась и начала приставать к Мирону Григорьевичу с просьбой растолковать ей добиблейскую теорию сотворения мира, а также разницу между душой и духом. "Ну и продавщицы пошли!" - только и смог сказать Мирон Григорьевич, когда Клава ушла. Нина всерьез обиделась. "А ты думаешь, мы чурки с глазами, клуши бестолковые? Так ты оказывается, думаешь?" - "Что ты, Нинуля, что ты!" Но было уже поздно, и между ними разразился один их тех зловещих семейных скандалов, для которых не требуется особых причин. Скандал подействовал на Нину отрезвляюще, и несколько дней она была нежна с мужем и детьми.
Клаву Захорошко она полюбила. Клава никому не навязывалась, но никого и не предавала. Отец ее бросил семью, когда ей было пять лет, о нем она ничего не знала, мама ее умерла год назад от непонятной болезни. Клава жила с бабушкой в двухкомнатной квартире на проспекте Мира. В этой квартире Нину более всего поразила библиотека, занимавшая сплошь три стены в большой комнате и еще два книжных шкафа в просторном коридоре. Там было много таких книг, каких Нине прежде не приходилось видеть: в переплетах с застежками, с массивными, позолоченными обложками. Страницы с текстом в этих книгах были похожи на картины. "Дедушка начинал собирать, - пояснила Клава. - Хочешь, бери, читай". Нина взяла наугад одну книгу, чтобы показать мужу. Спросила: наверное, дорогие? Клава ответила: наверное.
И бабушка ее, Дарья Арсентьевна, была необычным человеком. Седенькая, сухонькая, аккуратненькая старушка в старомодных очках с посеребренными дужками и в шерстяном, темном, наглухо застегнутом под подбородок платье, она называла Клаву "котеночек мой" и вообще пересыпала свою речь множеством ласкательных словечек. Иногда получалось забавно. К примеру, рассказывая о дворнике, которого не любила за алкоголизм, она говорила так: "Представьте, деточки мои, стоит этот иродик с совком и лопатой, а перед ним расплющенное ведерушко. Что же ты, говорю ему, наделал, свинтус окаянный, с казенным ведерком, Христос тебя спаси?! А он глазенки страшные выпучил: "А чего оно вертится!" Это у него, деточки, земля под ножками от горького пьянства вертится, а он на ведерочке помстился, сплющил его". Горюя, бабушка прикладывала к вискам указательные пальцы и скорбно закатывала глаза. Бабушке шел девяностый годок. "Она скоро умрет, - жаловалась Клава. - Не знаю, как тогда мне жить!"
Дома Нина попробовала читать взятую у подруги книгу, но ничего не поняла. Это было дореволюционное издание "Слова о полку Игореве". "Клава может такие книги читать, а я нет, - подумала Нина без горечи. - Никогда сразу не разберешься в человеке. Клава с виду простушка и соня, а она - вон какая. Да и все люди кажутся одними, а какие на самом деле - поди догадайся. Только я одна такая и есть. Нет во мне загадок. Нарожала детей, работаю, обхаживаю, обстирываю свою семейку - вот и вся я. Гордиться нечем. Обыкновенная баба".
Мирон Григорьевич замечал, что с Ниной происходит что-то неладное, и приходил в отчаянье от самых фантастических предположений. Нина и к детям теперь относилась с какой-то функциональной деловитостью. "У Насти тройка по русскому!" - с тревогой сообщал он жене. "Вот и выпори ее, здоровую телку", - равнодушно отвечала Нина. Костик мог реветь до надрыва пупа, она спокойно занималась ужином. Наденька скулила: "Мамочка, почитай мне книжку, ну, мамочка!" "Отстань!" - сурово бросала Нина. "Она встретила другого человека! - с ужасом загадывал Мирон Григорьевич. - Тогда что же делать? Но это естественно. Она молода, красива, умна, а я кто - плешивый живчик. Я всегда знал, что так будет… Но трое детей, трое детей, они ее пока удерживают. Бедняжка! Как она, вероятно, измучилась!"
Как-то в субботу он улучил момент для решительного объяснения.
- Нина, сядь и выслушай меня! - сказал тоном, каким обыкновенно говорил на работе.
- Ты же видишь, я мою посуду, - все-таки она присела на диван, заинтригованная его скорбным видом.
- Мне тяжело касаться этой темы, Нина, но необходимость требует, - Мирон Григорьевич тяжело задышал.
- Поторопись! Мне еще кучу вашего барахла стирать.
- Хорошо, я коротко… Нина! Ты жена моя и мать моих детей, но это не значит, что ты должна страдать. Я вижу - ты охладела ко мне, стала безразличной к детям. Меня это убивает. Но еще больше мне убивает мысль, что я являюсь причиной твоего несчастья… Нина! Откройся мне не как мужу, а просто как близкому, горячо любящему тебя человеку, и обещаю, вместе мы найдем выход… Не таись, не носи тяжесть в себе. Если нарыв созрел, его надо разрезать. Я намного старше тебя, поверь моему опыту…
У Нины были такие невидящие, усталые глаза, точно их запорошило пылью. Мирон Григорьевич не выдержал и заплакал. Невыносимо, когда плачет сильный человек. Слезы с трудом выкатываются из его глаз, а в горле нарастает хриплое удушье. Нина с размаху бросилась к нему на грудь, тоже запричитала, зарыдала.
- Милый, милый! - бормотала, гладя его голову, плача. - Глупый, бессовестный старикашка. Да что ты вообразил! Кто же мне нужен, кроме вас. Пусть я плохая, пустая баба, но никто мне не нужен, кроме вас. Ничего не случилось такого, чтобы ты плакал.
- У тебя болит что-нибудь, Ниночка?