Жюстина - Лоренс Даррел 12 стр.


К каждому мы поворачиваемся другой стороной. Вот например, как Жюстина отозвалась о Помбале - "один из великих приматов секса". Для меня мой друг никогда не выглядел хищником, а только потакающим до смешного своим желаниям. Он казался мне трогательным и забавным, но она видела в нем огромного подкрадывающегося кота, каким он и был для нее.

А что касается Персуордена, я помню, что в то самое время, когда он говорил о религиозном невежестве, он выпрямился и заметил свое бледное отражение в зеркале. Стакан был поднесен к его губам, и тут, повернув голову, он выпустил тонкой струйкой в собственное блестящее отражение весь бывший у него во рту напиток. Это осталось в моей памяти: отражение, оплывающее в зеркале этой запущенной дорогой комнаты, которая кажется теперь таким подходящим местом для сцены, что последовала позже той ночью.

Заведение "Заглоул" - серебряная посуда и запертые в клетках голуби. Сводчатая пещера, установленная черными бочками, удушенная чадом жарящихся снетков. Счет, нацарапанный на полях газеты. Здесь я разбил бокал, залил красным вином ее плащ и, пока пытался помочь в устранении последствий, нечаянно тронул ее грудь. Ни слова не было сказано. Пока Персуорден так блестяще говорил про Александрию и горящую библиотеку. В комнате над несчастным, визжавшим от менингита…

Сегодня внезапно начинается косой весенний ливень, превращая пыль и цветочную пыльцу в кашу, молотя в стеклянную крышу студии, где Нессим сидит над портретным эскизом своей жены. Он пишет ее сидящей перед огнем с гитарой в руках, с горлом, схваченным крапчатым шарфом, и склоненной поющей головой. Мешанина ее голоса оживает где-то в мозжечке, подобно звукозаписи землетрясения, проигрываемой от конца к началу. Грандиозная стрельба из луков над парками, в которых туго согнуты пальмы, мифология желтогривых волн, атакующих Фарос. Ночью город полон новыми звуками, толчками и ударами ветра, пока вы не чувствуете, что он превратился в корабль, стонущий и скрипящий при каждом новом насилии погоды.

Как раз такую погоду любит Скоби. Лежа в кровати, он будет нежно поглаживать свой телескоп, поворачивая печальный глаз на пустую стену крошащегося илового кирпича, заслоняющую вид на море.

Скоби подбирается к семидесяти и до сих пор боится умереть; единственное его опасение - что в одно прекрасное утро он проснется и обнаружит, что лежит мертвый - капитан-лейтенант Скоби. Для него каждое утро, когда водоносы своим предрассветным криком его пробуждают - суровый удар. Он говорит, что мгновение не отваживается открыть глаза. Держа их крепко закрытыми (из опасения, что они могут открыться на воинство небесное или славящих Господа херувимов), он судорожно нащупывает десертный столик позади кровати и сграбастывает свою трубку. Она всегда набита с прошлого вечера и открытая коробка спичек лежит от нее неподалеку. Первая затяжка матросским жевательным табаком возвращает ему и самообладание, и зрение. Он глубоко вздыхает, благодарный за обретенную уверенность. Он улыбается. Он радуется про себя. Натягивая до ушей тяжелую баранью шкуру, служащую ему одеялом, он поет свою маленькую триумфальную победную песнь, посвященную утру, голосом, дребезжащим, как оловянная фольга. "Замолчи бабуинчик! Пусть говорит ваша мать".

Его отвислые щеки трубача розовеют от такого усилия. Обретя опору, он обнаруживает у себя неизбежную головную боль. Язык дерет от бренди, выпитого прошедшей ночью. Но перспектива прожить еще один день гораздо весомее любых неурядиц. "Замолчи, бабуинчик…" и прочее замирает на его искусственных зубах. Он помещает морщинистые пальцы на грудь и ублажает себя звуком работающего сердца, поддерживающего неровную циркуляцию, недостатки которой, реальные или воображаемые - не знаю, компенсируются бренди в ежедневных и почти смертельных дозах. Он очень горд своим сердцем. Если вы когда-нибудь навестите его, лежащего в постели, он почти наверняка схватит вашу руку своей роговой клешней и заставит его пощупать: "Бычья сила, да?! Высший класс!" Вы впихиваете руку внутрь его дешевенькой пижамы, дабы исследовать эти печальные, тупые, отдаленные, короткие глухие сигналы жизни - сердце в утробе, на седьмом месяце. Он застегивает свою пижаму на все пуговицы с трогательной гордостью и издает фальшивый крик животного здоровья. "Прыгает прямо из постели, как лев!" - это еще одна его фраза. Вы не сможете ощутить всего шарма этого человека, пока по-настоящему его не увидите, - дважды согнутого ревматизмом, выползающего из грубых полотняных простыней, как суша, обнаженная отступившим морем. Только в самые теплые месяцы года его кости настолько отогреваются, что позволяют ему встать вполне прямо. В летние полдни он прогуливается в парке: маленький череп, сияющий как второе, меньшее солнце, вересковая трубка, торчащая в небеса, челюсть, застывшая в неистовой гримасе непристойного здоровья.

История города не будет полна без своего Скоби, и Александрия обеднеет, когда его провяленное на солнце тело, завернутое в флаг Соединенного Королевства, опустят наконец в мелкую могилу, давно ожидающую его на Римско-католическом кладбище у трамвайных путей.

Его незначительного морского пенсиона едва достаточно для оплаты одной, кишащей тараканами комнаты, в которой он обитает - в трущобном районе позади Тэтвиг-Стрит; он дополняет пенсион таким же незначительным жалованием от египетского правительства, к которому прилагается гордый титул Бимбаши Полицейских Сил. Клеа нарисовала с него удивительный портрет - в полицейской униформе: с алой феской на голове и огромным опахалом, толстым, как конский хвост, грациозно лежащим поперек его костлявых колен.

Именно Клеа снабжает его табаком, а я - восхищением, компанией и бренди. Его здоровью мы аплодируем по очереди, и по очереди поднимаем его, когда он слишком сильно ударит себя в грудь от демонстрационного энтузиазма.

У него нет никаких истоков - его прошлое распространяется через дюжину континентов, как настоящая мифологема. И его существование так полно воображаемым здоровьем, что больше ему ничего не надо, кроме, может быть, поездки по случаю в Каир во время Рамадана, когда его офис закрыт и когда, видимо, вся преступность замирает по причине поста.

Юность безборода, таково же второе детство. Скоби ласково дергает себя за остатки когда-то хорошенькой и пушистой остроконечной бородки - но очень мягко, нежно, страшась вырвать ее совершенно и остаться голым. Он держится за жизнь, как чиновник за место, и каждый год привносит в него едва заметное изменение морем. Его тело словно бы уменьшилось, сжалось под действием минувших зим; его череп скоро станет размером с череп младенца. Еще год или два, и мы сможем впихнуть его в бутылку и навеки замариновать. Морщины стали как никогда более глубокими. Без зубов в его лице видна древняя обезьяна; над тощей бородкой две его вишнево-красные щеки (известные под нежными прозвищами: "Левый борт" и "Правый борт") тепло сияют при любой погоде.

Физически же его с трудом собрали в протезном отделении: в тысяча девятьсот десятом падение с бизани повернуло его челюсть двумя румбами на запад-юго-запад и разбило лобную пазуху. При разговоре его протезные зубы ведут себя, как подъемный трап, забираемый на борт и сматывающийся в его черепе дергающейся спиралью. Улыбка его капризна; может появиться откуда угодно, как у Чеширского кота. В девятьсот восьмом он строил глазки чужой жене (как сам говорит) и потерял один. Предполагается, что никто, кроме Клеа, об этом не знает, но протез в этом случае получился плох. В спокойном состоянии это не очень заметно, но в ту минуту, когда он оживляется, несовместимость двух глаз становится очевидной. С самого первого раза, когда он подверг меня пронзительному исполнению "Вахтенный, какова ночь?", в то время, как сам он стоял в углу комнаты с древним ночным горшком в руке, я заметил, что его правый глаз движется на самую малость медленней левого. Он поэтому казался увеличенной копией глаза того орлиного чучела, что так хмуро и грозно глядит из ниши в публичной библиотеке. Однако зимой именно фальшивый, а не настоящий глаз невыносимо пульсирует, заставляя мрачнеть и сквернословить, пока капля бренди не попадала в желудок.

Скоби это нечто вроде простейшего разреза тумана и дождя, поскольку воплощает собой особенность английской погоды, и для него нет более счастья, чем посидеть зимой у микроскопического огонька и поболтать. Одно за одним его воспоминания текут через неисправную машину мозга, пока он не перестанет понимать, что они - его. Позади Скоби я вижу длинные серые валы Атлантики за работой - как бы свивающие его воспоминания, окутывающие их ослепляющей водяной пылью. Когда он говорит о прошлом, это похоже на короткие невнятные телеграммы, словно связь была очень плохой и погода неблагоприятной для передачи. В Доусоне те десять, что пошли вверх по реке, замерзли насмерть; зима опустилась, как молот, избивая их до бесчувствия; виски, золото, убийства, что-то вроде нового крестового похода на север, в лесные земли; в это время его брат валит лес в Уганде; во сне он видит крошечное тело, похожее на муху, падающее и вдруг напрочь исчезнувшее в желтых лапах воды; нет, это было позже, когда в прицеле карабина он поймал черепную коробку бура. Старик старается точно вспомнить, когда это должно было случиться, роняя в руки полированную лысину, но серые валы накатываются - безо всяких усилий длинные потоки охраняют границу между ним и его памятью. Поэтому и пришло мне на ум выражение: изменение морем старого пирата: кажется оно загладит и всосет его череп в песок, пока лишь на поверхности не останется тонкая оболочка, чтобы отделять его улыбку от оскала спрятанного скелета. Посмотрите на череп с его глубокими впадинами, на прутики костей его восковых пальцев, на столбики жира, что поддерживают его дрожащие голени… Действительно, как заметила Клеа, старый Скоби похож на некий экспериментальный двигатель, оставшийся от прошлого века, нечто патетическое и дружелюбное, как первая Стефенсоновская ракета.

Он живет в своей маленькой покатой мансарде, как анахорет. "Анахорет!" - это еще одна любимая фраза, он вульгарно тыкает себе в щеку пальцем, когда ее произносит, позволяя своему вертящемуся глазу повсюду взывать к дамскому снисхождению, в которое он, по секрету, верит.

Однако это к выгоде Клеа; в присутствии "совершенной леди" он чувствует обязанность напускать на себя защитную окраску, которую отбрасывает в ту секунду, как леди исчезает. Правда же гораздо печальнее. "Я некоторое время наставлял скаутов, - сообщает он мне по секрету. - В Хакни. Это уже после моего комиссования. Но я должен был защищать Англию, старина. Напряжение же оказалось почти невыносимым. Каждую неделю я ожидал увидеть заголовок в "Ньюс оф де Уорлд", "Очередная юная жертва грязных желаний начальника скаутов". Мои детки были специалистами по охоте. Я называл их добродетельными юными итонцами. Начальник, бывший до меня, получил двадцать лет. Этого достаточно, чтобы у кого хочешь возникли сомнения. Такие вещи заставляли думать. В Хакни я не мог обрести равновесия. Должен заметить, сейчас для меня уже все позади, но мне хочется, чтобы в моей душе был мир, особенно в этом смысле. Так или иначе, в Англии больше никто не чувствует себя свободным. Посмотрите, как они пощипали священников, почтенных церковников и прочих. У меня началась бессонница от треволнений. Я выехал за границу в качестве частного воспитателя, - это связано с Тоби Меннерингом; его отец был членом парламента, желавшим отыскать повод для путешествия. Он хотел отправиться в морской вояж. Таким образом я остановился здесь. Я сразу увидел, что здесь хорошо, все легко и свободно. Почти сразу получил работу в отряде полиции нравов под началом Нимрод Паши. И вот я здесь, мой дорогой мальчик. Никаких причин для недовольства, не правда ли? Оглядывая с востока на запад эту изобильную дельту, что я вижу? Миля за милей - ангельские маленькие черные попки".

Египетское правительство с привычным для них донкихотством, левантийской расточительностью по отношению к любому иностранцу, продемонстрировавшему хоть какую-то теплоту и дружелюбие, предоставило ему вид на жительство в Александрии. Говорят, что после приглашения Скоби в полицию нравов порок принял такие угрожающие размеры, что нашли необходимым повысить его в должности и перевести в обычную полицию, хотя сам Скоби всегда настаивал, что его перевод подразумевал заслуженное повышение, я же, со своей стороны, никогда не отважился поддразнивать его на этот счет. Его работа весьма необременительна. Час-другой каждое утро он проводит в полуразвалившейся конторе в верхней части города - в окружении блох, прыгающих из крошащегося дерева его старомодного стола. Он честно съедает ленч в Лютеции, когда позволяют средства, покупает себе яблоко и бутылку бренди для вечерней трапезы там же. Длинные ужасные летние полдни проводятся во сне и в перелистывании газет, которые он приносит от знакомого грека - газетчика. (При чтении на макушке его черепа что-то мягко пульсирует.) Зрелый плод.

Меблировка его маленькой комнаты впечатляет духом эклектики; несколько предметов, украшающих жизнь анахорета имеют строго индивидуальный аромат, словно вместе они составляют личность своего владельца. Вот почему портрет кисти Клеи обладает такой законченностью, ведь она сработала задний план из имущества старика. Например, потрепанное маленькое распятие на стене за кроватью, - несколько лет назад Скоби принял благостыню Святой Римской церкви как средство от возраста и тех пристрастий, ставших к этому времени второй натурой. Радом висит небольшая цветная литография Моны Лизы, чья загадочная улыбка всегда напоминала Скоби о его матери. (Что же до меня, знаменитая улыбка всегда казалась мне улыбкой женщины, только что покормившей обедом своего мужа.) Однако две эти вещи каким-то образом объединились и вошли в существование Скоби, установив специфические взаимоотношения. Создается впечатление, что его Мона Лиза непохожа на других, словно она дезертировала из Леонардова стана.

Потом, конечно, древний десертный столик, служащий ему комодом, книжным шкафом и сервантом. Клеа удостоила его роскошного воплощения, им заслуженного, выписав столик со скрупулезной точностью. В нем четыре отделения, каждое окаймлено узкой, но элегантной фаской. Это обошлось старику в девять пенсов и фартинг на Юстон-Роуд в 1911 и дважды пропутешествовало с ним вокруг света. Он заставит вас восхищаться вещью без тени юмора. "Дивная маленькая вещица, а?" - скажет он бойко, вытирая пыль тряпкой. Верхняя полочка - объяснит он вам осторожно - специально сконструирована для хлебцев с маслом, средняя - для песочного печенья, а нижняя - для двух сортов пирожных. Однако к настоящему времени все это служит другим предметам. На верхней полке лежит его подзорная труба, компас и библия, в среднем отделении хранится корреспонденция, состоящая всего лишь из пенсионного конверта, а в нижней части - чудовищной тяжестью водружается ночной горшок, который постоянно представляется, как "наследственная вещица", - с ним связана некая таинственная история, которую в один прекрасный день он мне расскажет.

Комната освещается единственной слабой лампочкой, но весь свет собирается в нише, заставленной глиняной посудой с холодной питьевой водой. Единственное незанавешенное окно слепо смотрит на печальную разрушающуюся стену из илового кирпича. Лежа в постели, когда тусклая дымчатая мишура ночных огней отражается в стекле его компаса, а в черепе стучит виски, он напоминает мне древний свадебный пирог, только и ждущий, чтобы кто-то склонился над ним и задул свечи.

Его последняя ремарка на ночь - когда он уже благополучно покоится в постельке, поражает (не говоря уже о вульгарном: "Поцелуй меня крепко-крепко", что обычно сопровождается плотоядным взглядом и подставленной щекой) своей серьезностью: "Скажи мне честно: на сколько я выгляжу?"

Откровенно говоря, вид Скоби подходит на любой возраст - старше, чем рождение трагедии, моложе, чем гибель Афин. Выродок, случившийся в ковчеге в результате недразуменного совокупления медведя и страусихи, тошнотворно извергнутый до срока на Арарат. Скоби с силой вылетел из матки в кресло-каталку с резиновыми шинами на колесах, одетый в войлочную шляпу и красный фланелевый набрюшник. На его нижних конечностях - глянцевитая пара эластичных ботинок. В руке - фамильная библия, на чьем титульном листе значится: "Джошуа Самюэль Скоби 1870. Почитай свою мать и своего отца". К этой собственности добавлены глаза, подобные двум мертвым лунам; как-то по-особенному кривой пиратский спинной столб и общая склонность походить на пятивесельную галеру. Нет, в венах Скоби текла не кровь, но зеленая, соленая вода, глубоководное вещество. Его походка - это неторопливый, все перемалывающий ход святого, идущего в Галилею по холмистой местности. Его беседа - это зеленоводный жаргон, облетевший пять океанов, антикварный магазин вежливой лжи, ощетинившейся секстантами, астролябиями, портпентинами и изобарами. Когда он поет - а он это делает так часто - это всегда в манере старого морского волка. Как святой отец, он оставил маленькие кусочки своей плоти по всему миру, в Занзибаре, Коломбо, Того, By Фу: маленькие отпавшие кусочки, которые он растрепал на протяжении такого огромного времени: старые рога, запонки для манжет, зубы, волосы… И сейчас отступившие воды оставили его, высокого и сухого, поверх спешащих потоков времени, Джошуа, несостоятельного метеоролога, островитянина, анахорета.

Клеа, нежная, полная любви, непостижимая Клеа - лучший друг Скоби и проводит много времени со старым пиратом, она покидает свою затянутую паутиной студию для того, чтобы приготовить ему чаю и наслаждаться этими бесконечными монологами о жизни, которая давным-давно потеряла всякую цену, лишилась живого импульса, для того, чтобы продолжать жить чужой жизнью в лабиринтах памяти.

Назад Дальше