Европа в пляске смерти - Анатолий Луначарский 11 стр.


Нельзя поэтому не согласиться с заключением Розенталя: "Для французского искусства не существует германской опасности, как не существует опасности британской, японской или персидской, хотя все эти влияния ярко сказались на последних страницах книги нашего художества. Есть только в высшей степени плодотворное для артистов возбуждение, получающееся от дружеского контакта с артистами иностранными…".

И как это в сущности странно: националисты вдруг начинают утверждать, что германское влияние в искусстве очень сильно и опасно, а французское влияние, очевидно, маложизненно и нуждается в опеке. А интернационалисты, такие как Розенталь - постоянный сотрудник "L'Humanité", утверждают, наоборот, что французскому искусству Европа обязана больше всего, что никаких примесей оно не боится, а способно из приблизительных остроумных набросков иностранцев создавать, претворив их в своем гении, подлинные шедевры законченного стиля.

"День", 3 марта 1915 г.

Первые цеппелины над Парижем

В ночь с субботы на воскресенье 21 марта часа в 2 утра я был разбужен громкими, какими-то всхлипывающими тревожными звуками обычного здесь пожарного сигнала. Но когда я разобрал еще почти сквозь сон рядом с этими звуками переменяющийся от времени до времени сигнал "gard â vous", я сразу понял, что над Парижем должны быть либо цеппелины, либо по крайней мере аэропланы. Быстро одевшись, я стал у окна, пользуясь тем, что из моей квартиры видна большая часть Парижа.

Ночь была необыкновенно ясная и тихая. Мерцали звезды. Не меньше десятка длинных световых мечей рылись в небе и быстрым движением переносились с места на место. Это прожекторы нервно искали цеппелины.

Однако прошло около часу, пока цеппелины эти действительно показались над Парижем. Да и то в противоположном конце от южного его края, где я живу, - в Батиньоле. Тем не менее пушечная пальба была достаточно сильной, и я мог различить не менее 15 резких выстрелов. Посреди них раздалось в расстоянии не более полуминуты один за другим два глухих раскатистых взрыва, затем все стихло. Прождав еще некоторое время у окна и порядочно озябнув, я решил вернуться в постель. Уже сквозь сон я слышал новые сигналы рожков, и на этот раз веселые и бодрящие, дававшие знать, что опасность миновала.

На другой день с раннего утра все бросились за газетами. Однако ни в одной из утренних газет не было ни строчки о событиях ночи. Впрочем, "Petit Journal" ухитрился каким-то образом дать беглую информацию: над Парижем носились два цеппелина, которые бросили 4 бомбы, не причинившие серьезного ущерба.

Ранним утром кафе моего квартала, переполненное рабочими, приказчиками, железнодорожными служащими, маленькими чиновниками, сменяющими друг друга у стойки, быстро проглатывающими свой кофе с "petits verres". Это своего рода калейдоскопический клуб. Каждый приходит с вопросами или ответами и замечаниями. И за один час вы можете пропустить мимо себя сотню разнообразных типов парижской демократии.

Таким образом, это довольно хороший способ щупать пульс у города в лице элемента, численно в нем доминирующего, и я люблю прибегать к этому средству, тем более, разумеется, после такого ночного эффекта.

Настроение было совершенно определенное: бодрое, веселое, ироническое.

- Ну, вот мы наконец и увидели цеппелины.

- Если все дело ограничилось четырьмя плохонькими петардами, то надо сказать, что немцы осрамились.

Самодовольное чувство, что Париж, так сказать, выдержал экзамен, а цеппелины провалились, доминировало.

В течение дня каждая новая газета, а в особенности всегда осведомленная "Information", выходящая к полудню, шустрая "Paris-midi", затем вечерние: неизвестно за что любимая публикой "Presse", кусательный "Intransigeant", солидный "Journal de Débats" и капитальный "Temps" - дали подробности о рейде.

Вы, конечно, давно их знаете, и мне совершенно незачем их здесь повторять, констатирую только, что отношение публики к рейду изменилось заметно. Я не скажу, чтобы известие о 34 (или даже 40) бомбах, посеянных зловещими птицами в Париже и его окрестностях, о двух или трех разрушенных домах, о 5 или 6 более или менее серьезно раненных могло напугать парижан или представить им немецкий воздушный набег как предприятие, достигшее успеха. Ничего подобного. В сущности говоря, разница между той картиной, которую население составило себе утром, и той, которая выяснилась к вечеру, не была серьезной. И, однако, вывод был сделан, довольно решительно, противоположный. "Это генеральная репетиция, - говорили теперь парижане, - и как таковая она удалась".

- Чего вы хотите? Конечно, они достигли многого. Но они работали со всеми удобствами. Они убрались восвояси, разбросав все свои бомбы, спокойно, не торопясь. А решительные меры были приняты скорее после их удаления, чем в рискованный момент.

Я почти уверен, что на самом деле почти никаких дефектов в воздушной охране Парижа не было, что охрана эта сделала все от нее зависящее. Тем не менее даже депутаты вынуждены были особенно серьезно беседовать с Вивиани, причем в "L'Humanité", например, лишь половина известий об этой беседе оказалась пропущенной цензурой.

Повторяю, я не скажу, чтобы Париж нервничал, чтобы он испугался. Он просто проникся уверенностью, что визиты повторяются, и вместе с этим в нем выросла злоба, желание, так сказать, наказать дерзкого и жестокого врага, который отнюдь не хочет ограничиться бомбардировкой густо окружающего Париж пояса всяких укреплений и казарм и непременно стремится проникнуть внутрь города и бросать свои 50-киловые мелинитовые снаряды на головы спящих женщин и детей.

Когда в девять часов вечера во вторник пришло известие, что цеппелины опять летят к Парижу и констатированы в Вилье-Кутра, что-то в 70 километрах от Парижа, публика была опять не напугана, а раздражена.

Я случайно был в этот час в синематографе. Директор предупредил публику, что полиция разрешила повсюду продолжать спектакли, но что на улицах темно. Большинство решило разойтись по домам. На улицах было действительно черно, хоть глаз выколи. Очень многие отправились на Монмартр, северный конец Парижа, откуда ждали прежде всего цеппелинов. Нашлись такие, которые заранее захватили с собою электрические лампочки, словно предчувствуя надобность в них. Они путеводителями направлялись среди кучек иногда даже распевавших хором патриотические песни. Огромное большинство, конечно, либо оказалось дома, либо явилось домой. Все ждали. Прожекторы опять бороздили небо, но на этот раз полное косматыми разорванными тучами, моросившими иной раз мелким теплым дождем.

Приблизительно через час после тревоги начали понемногу зажигать газовые фонари. Фонарщик заявил нам, что все успокоилось. На улицах, где горит электричество, оно опять вспыхнуло. Но тут же раздался новый тревожный сигнал, Париж снова нырнул во тьму, в которой и пребывал до трех часов утра.

В минуту, в которую я пишу эти строки, ничего определенного о втором визите цеппелинов неизвестно. Нет никакого сомнения, что до Парижа они не долетели. Но в газетных извещениях через каждую строчку имеется белое поле. Сегодня утром Ренодель в "L'Humanité" резко протестует против этого странного молчания, справедливо указывая на производимые этими недоговорами нелепые слухи в населении.

"День", 5 апреля 1915 г.

Интернациональный уголок

Красавица Италия, как мощный магнит, тянула и природой, и культурой северных варваров в свои ароматные солнечные пределы. И когда иные из этих орд переваливали огромные горы, пейзаж которых - каменный или снежный - пугал их еще более, чем родные им, тусклые равнины, они вдруг попадали в маленький, со всех сторон замкнутый рай, центр которого занимали невиданно синие озера, окруженные скульптурными горами, прекрасными, как навеки изваянные женщины, и усеянные порою какими-то зачарованными островами. Дыхание северного ветра уже не достигало сюда, с невероятной роскошью развертывалась незнакомая растительность, и все кругом было пропитано негой и торжественной, полной меры красотой. Это было прекрасное преддверие Италии - долина озер.

Еще и теперь всякий путешественник, перевалив Сен-Готард и проехав сравнительно невзрачный коридор до Беллинцоны, невольно ахает в приливе восторга и нежности, когда раскрывается перед ним Луганское озеро. В сущности оно не поражает, ибо в нем нет ничего грандиозного, ничего ослепительного, ничего эффектного. Эффект получается только разве вследствие глубокого контраста его изящной красочности с их серыми ущельями, оставшимися позади. Но есть нечто, что даже у бессознательного человека инстинктивно вызывает внимание к озеру и окружающим его горам, как сразу пленяет порою женское лицо, полное благородства и той таинственной силы, которую ничем нельзя определить, но которая заключается в одухотворенной пропорции частей.

Оно пропорционально, как лучшие пейзажи Греции, это несравненное зрелище прекрасного маленького озера и причудливых синих, как сгущенное небо, зеленых, как изумруды Монте-Сальваторе, Монте-Бре, Монте-Женерозо.

Что меня особенно поразило в этот раз в общем характере этого озера, которому итальянцы дают благозвучное имя "Largo de Ceresio", какая-то с метафизической силой вами чувствуемая наличность искусства в самой природе.

Как бывают чудеса - lusi naturae, - когда какой-нибудь камень, обточенный дождем и ветрами, поразительно напоминает скульптурное произведение, так иной раз и целые пейзажи проникнуты столь изумительно законченной живописной целесообразностью, что не позитивным разумом, конечно, а некритическим чувством мы готовы прозреть его творца. Поль Клодель в одном месте говорит:

"Лист желтеет не потому, что закупорились его питательные каналы, не потому, что он должен упасть и послужить удобрением для грибов и новых ростков, а потому желтеет он, чтобы создать прекрасный аккорд со своим братом-листом, который стал пурпурным".

Вот это же впечатление и производит долина озера Черезио: все горы тут встали по своим местам, и озеро распростерлось так, чтобы создать аккорд друг другу.

Северные варвары во все времена, вплоть до наших, тянутся широкой волной dohin, dohin wo die zitronen bluhen.

Недаром сейчас вышла интересная книжка о прусском засилье в Италии. Действительно, экономически даже сама Италия порабощена немецким капиталом, но, порабощенная ему, она культурно, с поразительной силой сопротивляется германскому гению, и нигде, конечно, контраст с ним не почувствуете вы так сильно, как именно в Италии. Как раз эта борьба итальянского духа с засильем мощных и влюбленных завоевателей и послужила канвой для трех чудных драм крупнейшего, быть может, из драматургов нашего времени, итальянского поэта Сема Бенелли.

Недаром также известный Вольтман, перечисляя все инфильтрации, которые последовательно врывались в Италию с севера, отрицает латинский характер самой итальянской расы. "Какие латиняне! какие итальянцы!" - восклицает он. Давно уже готы, вандалы, гапиды, лангобарды. А ведь еще раньше, до первого натиска кимвров и тевтонов, весь север Италии был кельтским и именовался Цизальпинской Галлией.

Что за дело! Итальянцы сами называют миланцев латинскими немцами и не потому, конечно, что они произошли от лангобардов, а потому, что парящий здесь капиталистический дух сильнее всего нивелирует две культуры, - и все же не только Милан, город типично итальянский, но и маленький Лугано, маленький южный уголок Швейцарии, кантон Тичино.

Да, немецкое завоевание дает себя чувствовать повсюду: как Гардское озеро завоевано целиком их отелями, их магазинами, их гидами, их врачами, так и три дивных озера Тессинского кантона. Когда газеты немецкой Швейцарии, удивляясь антипатии тичинцев к немцам, ссылаются на то, что они-де все свое существование зарабатывают от немецкого туриста, - как они неправы и как легко бросается в глаза эта неправота их! Я не знаю, есть ли во всем Лугано хоть один отель не немецкий. От местных капиталистов, порой очень крупных, до последней кельнерши - все сплошь немецкое и все зарабатывает прочно, хорошо, жирно. А где луганец? Луганец исполняет черную работу. Луганец упорно говорит на миланском диалекте, и слово "тедеско", несмотря на всю разницу костюмов и манер между собою и этим барином, произносится с презрением. Именно потому, что "тедеско" пришел сюда и, так сказать, наставил стульев вокруг природой данного очарованья и стал за эти стулья брать плату с приезжающих, разрекламировав спектакль, - именно за это и ненавидят его здесь. Да главным образом немецкий турист, влекомый непобедимой страстью к югу, едет сюда и восхищается. Но ведь немецкий же капиталист его и эксплуатирует. А немцы всюду становятся сильной ногой. Если Италия капиталистически завоевана, то что же Тичино?

Однако тичинцы чувствуют себя итальянцами. Правда, на главной площади стоит памятник, ознаменовавший собою добровольное воссоединение со Швейцарией освободившихся от ее ига тичинцев, и Швейцария политически благодаря великолепной своей конституции держит Тичино крепко. Но это политически. В остальном на всяком шагу местные жители с гордостью называют себя итальянцами. Извозчик, который меня вез, на вопрос, луганец ли он, ответил такой курьезной фразой: "Я здесь родился и прожил здесь безвыездно 56 лет… Тут и вся моя семья всегда жила, я подлинный итальянец!".

Эта фраза как нельзя лучше показывает, как определяет свою расовую культуру абориген.

Кантон Тичино оставался чужд полемике, приобретшей одно время столь острый характер между французской и немецкой Швейцарией. Но сейчас он страшно заволновался и забеспокоился. Из Италии идут все более грозные слухи: объявление ею войны Австрии, а затем и объявление ей войны Германией поставит кантон в тяжелое положение. Италия обещала не препятствовать нимало функционированию Генуи как морского порта Швейцарии. Все же нельзя не ожидать ухудшения и без того тяжелой дороговизны. Но это еще полгоря. Такие стратеги, как полковник Фейлер, с полной уверенностью заявляют, что немцам в сущности в высокой мере выгодно пройти через Энгалин в Тичино и ринуться прямо на Милан, весьма плохо защищенный с этой стороны. Тичинцы же хорошо знают, насколько приятно быть коридором для прохода немецких армий. Вот почему здесь с таким же волнением, с таким же азартом обсуждают о приближающейся войне, с каким обсуждают его сами миланцы.

И меня не могло не удивить до крайности, что подавляющее большинство туземцев не только, конечно, безусловно желает полной победы Италии, солидаризуются с ней безусловно и без оговорок, но что они желают войны. Даже здешние социалисты, издающие в Локарно талантливый журнальчик "Stampa Libéra", хоть и не занимают прямо той же позиции, что "Popolo d'Italia" Муссолини, хотя и говорят, что предоставляют соседнему великому народу решать свои судьбы, но далеко не солидаризуются даже с итальянскими социалистами большинства, о немцах же и говорить нечего. Как раз когда я был в Лугано, я прочел возбужденную статью в "Берлинер тагеблатт" против немцеедства в кантоне Тичино.

А между тем немцев сейчас в Лугано больше, чем когда бы то ни было. Может быть, это кажется так потому, что остальные народы представлены там в текущий момент слабо. Прочно и крепко соприкасаются здесь север и юг. Немцы оплодотворяют своими капиталами страну. Возможно, что без немцев она осталась бы культурно полудикой. И немцы искренне любят эту природу, этот язык, живые манеры, эту грацию. Итальянец сознает, сколько ему нужно учиться у северян. Не без гордости сознает он и то, что этот столь много более образованный, энергичный, богатый и самоуверенный гость не без тоски смотрит на недоступную для него естественную грацию тела и духа, ему самому, итальянцу, присущую. Эта завязь могла бы в конце концов развиться в прекрасное и благородное сотрудничество. Но этого нет.

Трудно представить себе уголок более интернациональный, более типичный, как перекресток нескольких культур. В здешнем большом книжном магазине Арнольда есть газеты и журналы на всех европейских языках и приблизительно в равном количестве. Речь немецкая звучит так же часто, как итальянская, и постоянно, даже сейчас, слышатся французский, английский и русский языки. Но хотя и живут вместе, хотя отчасти и работают вместе, однако нет взаимной симпатии. Немцы любят Италию, но так, как любят властолюбцы: для них любить - значит захватить, значит стать господином, значит использовать, значит усвоить, почти материально съесть, растворить в своем существе. И немец не может иначе. Такой характер естественно имеет его любовь, такое действие - прикосновение его могучего, растворяющего и утилизирующего организма о тысячах щупалец. Другие северяне приезжают любоваться и относиться к местной жизни, как это имеет место в Италии, с точки зрения красивой страны, несравненной декорации. А немец "профитирует", насколько может, внешне даже унижается, но внутренне презирает и свою культуру считает единственно аристократической и артистической и, когда, как теперь, это возможно, показывает зубы.

И крайне любопытно было мне видеть в кафе Лугано эти кучки понаехавших сюда из небезопасной Италии немецких журналистов, которые, сидя за своим пивом, тревожно поглядывают вокруг, часто наклоняются друг к другу своими большими головами и шепчутся в то время, как за другим столиком живые и горячие хозяева, в большинстве случаев грязновато, но живописно одетые, с яркой печатью демократизма на всем своем существе, декламируют с соответственными жестами о том, что пришла пора великого воскресения латинской расы.

"Мы - латинцы, Signorimiei, мы - латинцы, - повторяет какой-то маленький адвокат в компании плохо слушающих его, но совершенно с ним согласных коллег, - не будем забывать этого. Черт возьми, если не в этот раз, то никогда. Если не в этот раз, черт возьми, то скоро все господа в странах итальянского языка будут немцы, а нам останется только чистить им сапоги и вертеть шарманки".

Немцы за соседним столиком прислушиваются, и вдруг один подымается и на довольно правильном итальянском языке обращается к оратору: "Разве немцы не были всегда в течение долгих уже последних лет лучшими друзьями Италии? Разве вы не живете в самом тесном общении с ними здесь, в нашей родной Швейцарии?". Но двое его коллег хватают его за фалды и усаживают за стол. Один из них не без нервности объясняет ему, что из подобной попытки объясниться всегда выходит только "колоссале скандаль".

Назад Дальше