"Боже, благодарю Тебя, что Ты допустил его приехать! Ты охраняешь меня, Господи! Если бы Жан не приехал сегодня, – завтра я, может быть, поехала бы к нему".
Неужели это я написала эти строки? Теперь я отрекаюсь от них; это оттого, что с тех пор я переменилась к лучшему. Какие мы жалкие! Мы становимся лучше только вследствие благоприятных для нас обстоятельств.
Час моего искупления, час когда я почувствовала, что моя совесть спокойна, что я снова могу уважать себя, – пробил, когда я узнала о смерти Луизы: мое горе было так безусловно, так потрясло мою душу, что она словно переродилась, и я плакала чистыми слезами, которых могла не стыдиться и которые смыли следы прежних недостойных слез.
Милая Луиза! Дорогая усопшая! Я благословляю тебя! Ты всегда была выше меня и, пока жила, была моим ангелом-хранителем. Где ты теперь, любимая? В раю? Но что такое рай? Неужели это – место, для которого не существует ничего земного? Я скорее готова думать, что рай – везде, особенно вблизи тех, кого мы любили при жизни. И знаешь, я чувствую твое присутствие, дорогая!
Ты стараешься внушить мне все то чистое, прекрасное, что жило в тебе самой. О, если это действительно возможно, дай мне свою сердечную чистоту, свою искренность! Дай мне ту незапятнанность души, без которой нет в ней мира! В твоем трогательном письме, бедная моя милочка, ты завещала нас друг другу – Жана и меня; научи же нас вечно любить, особенно меня! Ведь я не стою ни тебя, ни его. Сделай меня достойной его! И молись, молись за нас! Нам предстоят препятствия, – внуши нам здравые мысли и разумные решения! Если я опять потеряю Жана, я не перенесу этого. Ведь я совсем одна, мне не на кого опереться: ты ушла от меня, с отцом меня разлучают роковые обстоятельства; моя бедная Дина, преданная служанка, также умерла. Видишь, как я одинока! Вся надежда на – Жана: он поддержит меня.
Того же числа, вечером
Жан в Локневинэне. После смерти нашей дорогой Луизы он вышел в отставку, чтобы жить вместе с теткой. Он пишет мне каждую неделю – через мадам Бетурнэ; его письма – мое утешение. Он полон надежд, верит в наше будущее и старается поддержать мое мужество.
"В сущности, чего нам бояться? – пишет он, – ваш отец, несмотря на свою болезнь, никогда не срывал на вас своего раздражения, не сердился на вас, – вы сами говорили это. Он удалял вас от себя, очевидно, лишь для того, чтобы избавить вас от зрелища его страданий. Я понимаю его; на его месте я поступил бы точно так же. Скажу более: я преклоняюсь перед энергией этого старика. Иметь в его годы столько силы воли, чтобы уйти от жизни, не позволяя даже врачу проникать в эту могилу, – это, во всяком случае, указывает на закаленный характер. И, хотя он отдаляется от вас, он любит вас; я уверен, все его мысли сосредоточены на вас одной, и, когда вы скажете ему: "В этом браке все мое счастье", – неужели он будет в силах отказать вам? Тетя согласна со мной, что вы должны сделать первый шаг: ведь нас он вовсе не знает; вы первая должны заговорить с ним о нашем будущем, а потом тетя поедет к нему просить для меня вашей руки".
22-го марта
Весна! На сирени висят белые и лиловые гроздья, на зеленых изгородях виднеются белые цветочки боярышника. Сию минуту, гуляя по парку, я вдруг услышала, да, услышала среди благоговейного безмолвия, льющегося с высоких небес, шум приближающейся весны. В деревьях слышался легкий треск от внутренней работы свежих соков; почки раскрывались, согретые солнцем; крошечные листочки шелестели на концах ветвей. Насекомые (может быть, слишком торопясь жить, бедненькие!) воспользовались первым жарким солнечным лучом, чтобы потанцевать в прогретом воздухе. В кустах шмыгали зайцы, кролики, кроты. Да, старый парк заговорил, и в этом говоре ясно слышалось слово "весна"!
Я нарвала полный передник сирени, и теперь у меня стоит масса цветов. Весна и сирень внесли с собой солнечный свет в большую, суровую комнату, и не знаю, оттого ли, но мне стало весело, я почувствовала себя почти счастливой. Всегда это удивительное соответствие между моей душой и душой того, что меня окружает! Будущее разукрашивается, как мой милый парк, благоухает, как цветы в моей комнате. Завтра я, может быть, посмеюсь над тем, что прибегла даже к поэтическим сравнениям, но сегодня пишу эти строки с таким чувством, точно непременно должна поверить кому-то невидимому то, чем через край полна моя душа.
– Дитя мое, остерегайтесь поэзии! – говорила мне, бывало, мадам Арманд.
Того же числа, в три часа
Утреннее возбуждение прошло, но мужество и надежды остались. Я долго думала и решила последовать советам Жана и мадам Бетурнэ: написать отцу. Ах, как трудно написать это письмо! Не знаю, как с ним справиться…
Пришла Катрина, дочь Антуана, и спрашивает, могу ли я принять дядю Баррашэ. Что это за дядя Баррашэ? Это, оказывается, – фермер, запоздавший с уплатой аренды. Теперь в Супизе на меня смотрят, как на хозяйку, и Антуан ничего важного не предпринимает, не посоветовавшись со мной. Признаюсь, это немножко льстит мне; таким образом, я мало-помалу учусь исполнять обязанности хозяйки дома. Надо иметь все совершенства, чтобы быть достойной такого мужа, как Жан. Ну, входите, дядя Баррашэ, входите!
Полночь
Жребий брошен: письмо написано. Завтра утром его отошлют на почту, а вечером оно пойдет в Париж. Послезавтра утром папа получит его. У меня огромная тяжесть свалилась с плеч. Начать было очень трудно, на меня опять напала тревога, но потом слова полились свободно. Мне кажется, что папа согласится на свидание.
Чувствую, что не засну. Да и ночь так прекрасна! Воздух удивительно теплый для этого времени года; так как группы деревьев тонут в темноте, то не заметно, что они почти голые, и можно смело вообразить себя в середине лета. Когда все кругом спит, я люблю сесть на окно и, закинув голову, смотреть вверх и видеть только небо, огромный свод, усеянный золотыми точками. Я долго не отрываю взора от этой необъятной, сверкающей шири, и мне кажется, что я вовсе не прикасаюсь к нашей бедной планете и что, если опущу глаза, увижу, как она вертится где-то подо мною.
24-го марта, восемь часов утра
Письмо уже в Париже, но папа еще не получил его. Он прочтет его… самое позднее – через два часа. Только бы оно не потерялось в дороге!
Шесть часов вечера
Чтобы хоть сколько-нибудь избавиться от овладевшего мной беспокойства, я отправилась с визитом к мадам Капель и просидела у нее все дообеденное время. Какая славная женщина! Она зиму и лето живет в деревне, никого не видя, кроме параличного мужа, за которым ухаживает, как сестра милосердия, уже двадцать лет. Она очень удивилась бы, если бы ей сказали, что не многие женщины согласились бы на такую жизнь. Она же кажется вполне счастливой, и единственное, чего она боится, это – смерть ее обожаемого калеки. Меня всегда трогали люди, умеющие любить: будучи ребенком, я восхищалась бедной Лебхафт, потому что меня трогали рассказы о ее любви; в обществе мадам Капель мне не было скучно, хотя она и не особенно умна, и не особенно образованна. Я смотрела, как она заботилась о больном, переворачивала ему страницы книги, подносила к его губам стакан с питьем, поддерживала его, когда он пытался сделать несколько шагов по комнате. У меня слезы навернулись на глаза. Боже, сделай, чтобы я так же умела любить!
25-го марта
Я просто не живу! Ожидание убивает меня. Открываю книгу, пытаюсь читать, но ничего не понимаю. Если выхожу в парк, то мысль, что письмо или телеграмма придет в мое отсутствие, снова гонит меня домой.
26-го марта
Из Парижа ни слова! Когда в конце аллеи появляется Боржэ, я уже по его походке догадываюсь, что он не принес мне письма от папа, а когда Катрина подает мне "почту", мне страшно хочется смять, скомкать все эти письма пансионских подруг или модный журнал.
27-го марта
Что могло задержать ответ папы? Уж не заболел ли он? Или собирает сведения относительно Жана и его тетки? Я только и делаю, что твержу про себя: "Господи, сделай, чтобы письмо пришло!" Нет ли специального святого, покровителя писем, как Антоний Падуанский например, которому молятся, чтобы найти потерянную вещь?
29-го марта
Ничего, ничего, ничего!!
Стало холоднее, в моей комнате топили целый день.
31-го марта, восемь часов утра
Получила!.. Получила! И какое счастье принесло мне это письмо! Папа согласен принять Жана и его тетку! О, как он добр и как я люблю его!
Он нежно бранит меня, что я так поздно, сказала ему обо всем.
"Маленькая притворщица! – пишет он, – мог ли я думать, что у нее есть возлюбленный?"
У меня такое чувство, точно в моем сердце светит солнце… Сейчас я поцеловала Катрину, чем страшно поразила ее.
Глава 19
Те, кому жизнь посылала много суровых испытаний, уже не имеют доверия к улыбкам судьбы, зная, что она – предатель, способный нападать совершенно неожиданно, из-за угла, Жан д'Эскарпи мало прожил, но много пережил; прошлое, полное превратностей и приключений, отучило его от наивных надежд. Поэтому, страстно целуя письмо Шоншетты, сообщавшее о благоприятном ответе Дюкателя, письмо, полное радостных надежд, – он почувствовал, как в глубине его души зашевелилась смутная тревога. Все, что он слышал о старике, не могло не беспокоить его. В сущности это ведь – сумасшедший. Положим, сумасшествие – только периодическое, но хроническое и всегда опасное.
У мадам Бетурнэ было больше надежды.
– О чем ты беспокоишься? – говорила она, – если этот сумасшедший старик соглашается повидаться с нами, это значит, что в принципе он согласен на брак Шоншетты; остальное уже не так важно; ведь ты ничем не хуже и нисколько не беднее любого жениха. – И, ласково целуя его, она прибавила:
– Вы даже очень и очень привлекательны, милый мой племянничек!
Дюкатель сам назначил день для свидания, и мадам Бетурнэ с Жаном накануне решительного дня покинули Локневинэн. По дороге в Кемпэр, у ограды кладбища, Жан велел кучеру остановиться.
– Пойдем проститься с Луизой, – сказал он, подавая руку тетке.
Они тихо пошли к могиле.
– Если на могилке распустился хоть один цветочек, это будет знаком, что все хорошо уладится, – сказала мадам Бетурнэ.
Могила находилась в самом конце аллеи, рядом с памятниками покойных Морлан и Бетурнэ, и состояла из простой плиты с крестом в изголовье и обозначенным именем усопшей. Склонившись на колена, тетка и племянник прочли краткую молитву.
– Посмотри, тетя, – сказал Жан, указывая концом трости на нежную, почти прозрачную чашечку белого цветка, пробившегося сквозь прошлогоднюю траву, после чего сорвал цветок и спрятал его на своей груди.
На другой день они поехали в Париж и остановились на квартире Жана, на бульваре Латур-Мобур. Жан хорошо знал дорогу к старому дому: в тяжелые дни, проведенные в Париже, он часто избирал целью своих прогулок этот уголок аристократического квартала с высоким зданием, обнесенным со всех сторон стенами без признака калиток, так что каждый прохожий с недоумением спрашивал себя, где же вход в этот дом? Когда фиакр повернул на Университетскую улицу, Жан снова почувствовал беспокойство при мысли, что через несколько минут очутится лицом к лицу с беспокойной душой, обитавшей в этом странном жилище.
– Неужели среди родных Шоншетты не нашлось никого, кто позаботился бы, чтобы старика заперли в больницу?
– Да у нее почти нет родных, – возразила мадам Бетурнэ. – Ее мать была креолка с Мартиники и умерла, говорят, вскоре после рождения дочери; со стороны самого Дюкателя остались в живых две тетки, где-то там, в Берри, и с теми он, кажется, в ссоре. Он до сих пор не попал в больницу для душевнобольных, вероятно, только потому, что некому было посадить его туда.
– И у этого сумасшедшего мы пришли просить согласия на наш брак? – воскликнул Жан, – да нас самих следует засадить!
– Что же делать! – ответила мадам Бетурнэ, пожимая плечами, – он – отец Шоншетты, и, пока закон признает его в здравом уме, мы не можем обойтись без его согласия. Кроме того, говорят, что в промежутки между припадками это – человек высокого ума, притом необыкновенно воспитанный и любезный, словом – какой-то чародей. Будем надеяться, что попадем к нему в один из светлых моментов.
Они подъехали с улицы Пуатье, где была единственная калитка, через которую можно было проникнуть в дом. Удар молотка пробудил внутри дома далекие отголоски; после нескольких минут ожидания за дверью послышались ленивые шаги, и на пороге появилась Нанетта. Первым ее движением было снова запереть дверь, но Жан предвидел ее маневр; он отстранил ее, и мадам Бетурнэ вошла.
– Можно видеть мсье Дюкателя? – спросил Жан.
– Нет, нельзя, – ворчливо ответила Нанетта, – и что вам от него нужно? Он вас совершенно не знает.
– Напротив, он ждет нас. Доложите ему, пожалуйста, что мадам Бетурнэ приехала со своим племянником.
– Не доложу, – ответила старуха.
– Но почему же, добрая женщина? – возразила мадам Бетурнэ, невольно улыбаясь.
– Потому что господин не желает, чтобы ему мешали, он от этого хворает, а я потом изволь расплачиваться! Лучше уезжайте, откуда приехали, нечего и пробовать!
– Послушайте, Нанетта, – сказал Жан, которому пришла счастливая мысль, – мы приехали по поручению мадемуазель Шоншетты, и она рассердится на вас, если вы помешаете нам увидеться с ее отцом.
Удивленная, что он знает ее имя, Нанетта окинула его недоверчивым взглядом.
– Если вы от мадемуазель, – сказала она помолчав, – дело другое. Впрочем, это, может быть, – неправда… Подождите, я спрошу господина.
– Подумай, каково жилось нашей бедной Шоншетте в обществе сумасшедшего и этой старухи! – сказала мадам Бетурнэ, когда Нанетта ушла.
– У меня такое чувство, точно, переступив порог этого дома, мы ушли от жизни, – ответил Жан.
В эту минуту с верхней площадки лестницы раздался голос служанки:
– Можете подняться наверх: господин ждет вас.
Они поднялись по широкой лестнице, украшенной резьбой. Нанетта проводила их через несколько слабо освещенных комнат в маленькую переднюю перед комнатой Дюкателя, где Шоншетта в дни своего детства часто стояла, не решаясь постучаться. На этот раз дверь открылась без всякого стука со стороны гостей, и на пороге появился высокий старик, тщательно одетый, в безукоризненном белье, свободном черном сюртуке и серых панталонах.
– Мадам, – сказал он, пропуская гостей в комнату, – простите меня, и вы тоже, месье, что я принужден принять вас в своем рабочем кабинете: я болен и не покидаю своей комнаты.
Он ввел их в большую комнату со сводчатыми окнами, пропускавшими мало света, благодаря спущенным занавескам. Гости сели около письменного стола, заваленного книгами и бумагами; наступило неловкое молчание.
Смущенная мадам Бетурнэ решилась приступить прямо к делу.
– Боже мой, – сказала она, – ведь вы знаете, по какому поводу мы явились к вам. Мы просим вас решить вопрос, от которого зависит счастье нашей дорогой Шоншетты.
Пока она говорила, Жан, глаза которого привыкли к полумраку комнаты, видел, что старик все время не отрывает от его лица пристального взгляда.
– Вы знаете, что я люблю девочку, как родную дочь, – продолжала мадам Бетурнэ. – Мадам де Шастеллю, которой вы, я знаю, вполне доверяете, вероятно, рассказывала вам, что Шоншетта жила у нас, в Докневинэне, как в своей родной семье…
Она внезапно остановилась, пораженная: в комнате прозвучал чей-то смех, необыкновенно странный, пронзительный, почти нечеловеческий. Она с ужасом огляделась; Жан также насторожился, – неужели это смеялся сам Дюкатель? Смех походил на искусственный смех чревовещателя, а старик по-прежнему сидел на своем месте, и, казалось, ничего не слышал.
Видя, что мадам Бетурнэ от страха не в силах говорить, и полагая, что эксцентричности Дюкателя не должны останавливать людей, приготовившихся к ним, Жан заговорил спокойным и решительным голосом:
– Прошу вас верить, что я долго обдумывал, достоин ли я счастья назвать вашу дочь своей женой. Если вам угодно согласиться на наш брак, – клянусь вам, вся моя жизнь будет посвящена ее счастью.
И его слова, как и слова его тетки, также были прерваны пронзительным, скрипучим смехом, и на этот раз не оставалось уже сомнения, что смеялся сам Дюкатель. Медленно поднявшись с кресла, он, как автомат, подошел к Жану и пристально уставился ему в глаза, а потом, пройдя к окну мимо остолбеневших посетителей, раздвинул занавески" В комнату хлынул дневной свет. Увидев безумный блеск в глазах старика, мадам Бетурнэ в страхе прижалась к племяннику.
– Жан, – прошептала она, – позови людей, умоляю тебя!..
– Не бойся, – так же тихо ответил Жан, – нет ничего опасного… да и я с тобой.
Дюкатель подошел к ним и, скрестив руки на груди, остановился перед Жаном. Молодой человек также встал, готовясь схватить старика, если тот решится на какой-нибудь экстравагантный поступок.
– Так вы – Жан д'Эскарпи? – спросил старик.
– Да, это – мое имя, – ответил Жан, – я получил право носить его после смерти моего дяди, графа де Ларош-Боэ-д'Эскарпи.
– Ты лжешь, несчастный! – закричал старик и с такой силою ударил о пол стулом, что последний сломался. – Ты лжешь! Для чего ты опять явился сюда! Уже тринадцать лет прошло с тех пор, как ты исчез… Оставь меня в покое!.. Мертвые, умерли… уходи!
Испуганная мадам Бетурнэ уцепилась за руку Жана; но последний все-таки попытался заставить выслушать себя.
– Вы ошибаетесь! – воскликнул он, – вы ошибаетесь! Я – Жан де Моранж д'Эскарпи и имею честь просить у вас руки вашей дочери!
При этих словах на лице старика выразился неподдельный ужас; он отступил в самый дальний угол комнаты.
– Довольно! – прошептал он, – я не хочу слышать твой голос… который нисколько не изменился… Замолчи! Что мне в имени какого-то д'Эскарпи, которое ты прицепил к своему? Тебя зовут Марсель де Моранж… Ты думаешь, я не узнал тебя?
– Марсель де Моранж? – повторил Жан, глядя на свою тетку, почти без чувств лежавшую в кресле, – так этот сумасшедший знал моего отца?
В эту минуту Дюкатель снова приблизился к нему и прошипел сквозь стиснутые зубы:
– Понимаю, понимаю… Придется начать сначала?.. Что ж, я готов!.. По крайней мере после этого ты уже не будешь меня мучить, и я больше никогда не увижу твоих глаз… никогда! Это ты виноват, что я сошел с ума… Я убью тебя!