Соль, говорила она.
Передай мне соль, говорила она.
Лорд и его супруга отрабатывали только первую реплику. Даже в дело вступали все портовые шлюхи и кабатчики Глазго. Причем нередко я выступал за шлюху, а она – за кабатчика. Мы бранились, перекатывая по столу слова, от которых обычный брак рассыпался бы неловко собранным детским домиком. Дом без фундамента, мука без клейковины, бетон без цемента. Вот кто мы были, и я каждый день оплакивал нас, не решаясь надеть на себя траурные одежды. Она, я знаю, поступала так же.
Может быть, обратишь хоть раз на меня внимание, говорила она.
В свободное от бутылки время, конечно, говорила она.
Может, все-таки даже мне почувствовать, что напротив меня сидит человек, говорила она.
Живой человек, добавляла она многозначительно.
Я вставал, сгибал руку, клал на сгиб полотенце, и подавал ей соль. Она не смеялась и вообще не находила мои шутки смешными. Может быть потому, что я перестал шутить. Как-то, неловко оцарапав себя вилкой, я попросил соль, – тоже несколько раз, ведь как и я ее, она не замечала меня и была где-то далеко, – и посыпал царапину. Соль сразу же покраснела. Алиса сказала что-то нелицеприятное о моей привычке сыпать раны солью, вместо того, чтобы обратиться к аптечке. Ее, Алиса, – конечно же, – тщательно собрала, и поместила в специальный сундучок, который, – конечно же, – долго искала, и был он, – конечно же – под цвет встроенной кухни, которую Алиса подыскивала столько, что мне и говорить об этом не хочется. Она все делала основательно. Может быть, это нас и сгубило, думал я, меланхолично посасывая палец, из которого все еще сочилась кровь.
Может быть, все дело в том, что у нас нет детей.
По крайней мере, те наши знакомые и друзья, которых еще не распугал бешеный темперамент Алисы и моя страсть к алкоголю, которой я гасил свой, – да и ее, – темперамент, искренне полагали, что все дело в детях. Как будто ребенок это пластырь, который может оттянуть из вас гной. И хотя мы когда-то очень хотели детей, и Алиса все еще могла забеременеть, я знал, что вот уже несколько лет она избегает этого. Потому что мы, очевидно, перегорели. И понимали – случилось это, мы просто отложим агонию на два десятка лет. После чего, отправив в одно прекрасное утро сына – а может быть дочь? – в университет, мы помашем рукой заднему стеклу удаляющегося автомобиля, вернемся в дом и найдем там себя 30-летних, отчаявшихся, уставших.
Ненавидящих друг друга.
Оставалось лишь развестись. Но этого сделать мы, по причинам, о которых я уже упоминал, не могли. Еще один выход – убить Алису, – не казался мне выходом из-за малодушия. Конечно, я боялся не смерти, которой желал. И не наказания, которого бы легко избегнул. И не совести, точное определение которой не могу дать по сию пору.
Я боялся той борьбы, которой потребует меня вся эта заваруха.
Вернее, страшился потратить силы, которых потребовала бы эта борьба.
Но я понимал, что схватка неизбежна. В том или ином виде. Или мы разведемся или я убью жену. Больше вариантов у меня нет. У нее, кстати, тоже, так что я время от времени ловил заинтересованные взгляды Алисы, которые она на меня бросала. Это не возврат интереса ко мне, знал я. Она просто жаждет разрыва, в той или иной его форме. И, как и я, готовится к борьбе.
Налей мне еще вина, пожалуйста, говорила она.
Не трогай еду пальцем, говорила она.
Не наклоняйся над тарелкой чересчур низко, говорила она.
Ты делаешь мне замечания, говорил я.
Конечно, потому что ты делаешь все, чтобы их получить, говорила она.
Почему бы тебе не попробовать замолчать и дать нам поужинать, говорил я.
Она застывала с оскорбленным видом. Воцарялась тишина. Но мне никогда не хватало – благоразумия? смелости? мудрости? – духу, да, мне никогда не хватало духу продолжить есть в тишине, так что я добавлял.
В виде исключения, говорил я.
После этого Алиса роняла что-нибудь не менее острое, и мы сцеплялись по-новой. Со стороны наш обмен репликами напоминал беседу двух раввинов, ни одному из которых не хватает мужества ограничиться своей последней репликой. Мы с Алисой и на словах все никак не могли распрощаться друг с другом.
Чего ты все бормочешь себе под нос, сказала она.
Я же писатель, сказал я.
Великий писатель, сказал я.
Это привело Алису в ярость. Я и представить себе не мог, что она так взбесится.
Знаешь, милый, сказала она.
Эту хуйню ты другим будешь рассказывать, сказала она.
Этим своим… кошелкам, сказала она.
Ты, со своей манией величия, сказала она.
Да кому ты блядь нужен и интересен, сказала она.
Вообще-то, я думал, что тебе, сказал я.
Молчание. Она умела жевать бесшумно. Не стучать дверьми. Я никогда не слышал, что она делает в туалете. Она была шумной, только когда хотела, чтобы ее слышали. И вот, я не слышал Алису сейчас. Взгляд, устремленный в стену.
Я думал, я тебе нужен, сказал я.
И я думал, что я тебе интересен, сказал я.
Ну вот, а теперь ты меня не слышишь, сказал я.
Чувствуя себя при этом, как после ожога. Когда руки трясутся и кожа начинает пульсировать. Сколько я не пытался себе перебороть, а у меня никогда не получалось не встать перед ней на колени. Я всегда подавал руку первым, всегда шел первым на мировую. Беда лишь в том, что она эту уже руку не принимала.
Алиса, сказал я.
А, сказала она.
Я тебе нужен, спросил я.
А сам-то как думаешь, сказала она.
Я хотел встать и сказать, что да. Просто сказать "да". Но я побоялся даже чуть – чуть открыться, потому что, едва стоило мне сделать это, как я получал превосходный крученый свинг. Удар для шибко умных, как описывал его мой тренер. Тебе кажется что ты закрыт, а в это время чуть сбоку, крученной подачей, приходит мощная оплеуха. Так что я сказал.
Я не знаю, сказал я.
Ты ведешь себя так, как будто нет, сказал я.
И пожалел о сказанном, она начала раздражаться у меня на глазах. Стоило ей увидеть, что я сдаю, как она налегала. Где тонко, там рвется, где пусто, туда льется. Недаром бойцы, увидев рассеченную бровь, бьют только и только туда. Слабое звено вылетает первым.
Вот как, сказала она.
Положила нож посреди еще каких-то приборов, которыми безуспешно пыталась заставить оперировать меня, – она сервировала стол как на банкет, даже когда речь шла о семейном ужине на двоих, – и подошла к окну. Раскрыла. Порыв ветра занес в комнату несколько листьев с ольхи, то и дело опадавшей нам в окна трухой со своих сережек. Холодало, шел дождь.
Алиса, встав ко мне спиной, выглянула в окно и замерла.
Приглашала ли она меня? И если да, то на что? Если бы я был женат на ней всего несколько лет, то решил бы, что продолжение следует. Но нет. Это было все. Она не собиралась мне ничего говорить, не намерена была продолжать или развивать тему. Она просто бросила в мой колодец горсть яда. Просто ужалила меня, как ядовитый паук жертву, и ушла. Дышать свежим воздухом. Чтобы, когда яд сделает свое дело, вернуться в нору, и не спеша съесть разложившееся мясо, – пудинг, тошнотворное желе, – в которое превратилось тело жертвы.
Мое тело.
А сама она осталась равнодушной. Что вовсе не удивительно. Жертва всегда запоминает больше, чем насильник. Для жертвы трагедия – точка разлома, день, изменивший жизнь. А для насильника – просто эпизод. Так немецкие наемники проходили через чешские деревни, особо не разглядывая лица женщин и детей. Тридцатилетняя война, мамаша Кураж. Все мои сравнения всегда были слишком литературны. Вовсе не потому, что я плохо знаю жизнь. Я знаю ее лучше, чем мне бы самому хотелось. Может быть поэтому я всегда и стремился уклониться от жизни. Но она всегда доставала. Свингами. Только уклоняться не надо было. Это объяснил мне тренер, который учил меня правильно переставлять ноги и всегда держать кулаки у подбородка. Он всегда требовал, чтобы я не раскачивался из стороны в сторону, уклоняясь.
Иди навстречу, говорил он.
Если не атакуешь, ты пропал, говорил он.
Раз ушел, два ушел, на третий попадешь, говорил он.
Рано или поздно все попадаются, говорил он.
Единственный способ решить проблему, это устранить проблему, говорил он.
Он был во всем прав, и – пусть, скорее поздно, чем рано, – но все равно попался. Когда он умирал от рака, я был единственный, кто пришел к нему в больницу. Он вел себя, как и положено мужчине в представлении мужчин: шутил, несколько раз крепко пожал мне руку, и на прощание еще раз сказал.
Лучший способ поймать это пойти навстречу, сказал он.
Когда соперник давит, просто сделай шаг вперед, сказал он.
Это очень тяжело сделать, но лишь поначалу, сказал он.
Как упасть назад спиной, сидя на стуле, сказал он.
Я ушел, и в следующий раз увидел его только мертвым. Смерть облагораживающе подействовала на его внешность. Если при жизни он выглядел мелким аферистом и спекулянтом золотом, – чем он, собственно, и занимался в промежутках между выступлениями до того, как начать тренировать детей, – то в гробу тянул на немецкого таможенного чиновника 19 века. Как минимум. Может быть, все дело было в сюртуке, который на него надела жена. Может быть и по другим причинам. Не знаю. Я перестал о нем думать, когда проводил взглядом комья земли, падавшие на гроб.
Почему же я тогда вспомнил о нем сейчас?
Смерть и поединок.
Во время одной из панических атак, – преследовавших меня все чаще, – я выскочил на крышу, чтобы дать бой смерти. Так, по крайней мере, это я трактовал.
Алиса, правда, утверждала, что все дело в нервном срыве.
И что я буквально сорвался с места как-то вечером, и закружил по комнате, после чего вывалился на крышу, и, – говорила она, – начал там словно бы танцевать и боксировать, выкрикивая проклятья, выкрикивая призывы. При моем-то страхе высоты! Видно, что-то на самом деле щелкнуло во мне и сломалось, понимала Алиса, коль скоро все это случилось. Так что она, не дожидаясь исхода битвы – Смерть обманула и не пришла, сказал я ей во сне, когда она накачала меня успокоительным и вином, – утащила меня с крыши в дом. Там я плакал, пытался куда-то уйти, и несвязно лепетал что-то про смерть, свинг, и еще тысячу каких-то глупых ненужных вещей, перемешавшихся в моей бедной голове, говорила позже мне Алиса. И запомнила она из них лишь одну.
Свинг.
.. ну, мы и решили попробовать.
***
И как он тебе, сказала она.
Со стороны похож на дом из фильма ужасов, сказал я.
Он же такой… мирный, сказала она.
Именно, сказал я.
Новая Англия, особняк, зеленая лужайка и куча призраков внутри, сказал я.
Она, словно сразу же проникнувшись моими ощущениями, – в новоанглийском стиле, – не удостоила эту реплику ответом. Но она нервничала. Я не просто чувствовал это, а знал. Алиса держала меня за руку, мы стояли рядом, бок о бок, – как влюбленные подростки, – и я подумал, что это происходит с нами впервые за несколько лет. Глянул на нее. Прядь волос, отделившаяся от идеального пробора – сколько себя помню, себя, и всех своих любовниц, только Алиса умела заклинать свои волосы, как ведьма – змей, – безусловно, по воле создательницы прически, легла на щеку. Как я люблю. Римский профиль – не римлянки, но римлянина, – достоинство, надменность и изящество в каждой черте. Ни одной морщины в тридцать семь лет. Ни намека на морщины. Говорят, женщину выдают шея и руки. Что же, вздумай вы выпытать у них возраст Алисы. вам бы пришлось пойти и на испытание водой и огнем. Они выдавали лишь ее двадцатилетний возраст. Мою жену все время клеили студенты – именно, как ровесницу. Надеюсь, подумал я, там не будет студентов.
Надеюсь, сказал я, там не будет студентов.
Зачем им, сказала она, небрежно пожав плечами.
Они молоды, у них и так все в порядке с этим, сказала она, слегка подчеркнув слово "это".
Ты хочешь сказать, что у нас сЭэтим не все в порядке, сказал я.
Да у меня стоит, как каменный, как телеграфный столб, сказал я.
Если бы у каждого мужика стоял так, как у меня стоит, женщины всего мира плакали бы от счастья, сказал я, с горечью констатировав, что мое обычное бахвальство не вызвало у жены призрака, намека на былую улыбку.
Если бы у каждого был такой огро… сказал я.
Да-да, сказала она, все так же не глядя на меня, и глядя на дом.
Огромный хуй и великий писатель, ты, твое пиво и какой ты великий, сказала она,
Я испытал горечь – буквально, во рту, как после трех-четырех литров плохого пива, поднимающихся по глотке вверх, наполнить ноздри кисловато-горьковатым запахом блевотины, – меня тошнило. Подумал, что слишком поторопился любоваться своей женой, слишком быстро решил, что возможно чудо. Бац, и вы примирились. Так не бывает. Да, мы все еще держались за руки, но дело тут было вовсе не в любви, и даже не в призраках любви, круживших вокруг нас тенями эллинского ада.
Нас сплотило легкое волнение, безусловно.
Я постарался несколько раз глубоко вдохнуть, чтобы изгнать из себя запах горечи, ее вкус. Очистить ноздри. Говорят, если тебе чудятся запахи, то все дело в разложении участков мозга, некстати вспомнил я. Но не сказал. Алиса говорить об этом не желала.
Ты слишком много жалуешься! говорила она.
Вот умру, будешь знать, совершенно искренне, и с обидой парировал я, после чего понимал, как глупо это звучит.
Но мне так хотелось, чтобы она хоть раз – хотя бы раз, всего раз, – восприняла меня не как машину для производства и воспроизводства слов, а как живого человека. Который когда-нибудь умрет и она будет знать. Ха-ха.
Двухэтажный дом, словно списанный с полотен Апдайка, списавшего их со староголландской живописи – белел на холме, с которого открывался вид практически на весь наш небольшой город. По легенде, основанный на семи холмах, он заключал в свои границы всего три. Этот город, как и я, был самозванцем. Итак, три холма вместо семи.
Да и то, один из них был искусственным.
Слишком много земли осталось от строек коммунизма, и вот ее вывезли за город, а потом он растекся пролитым на стол кофе, и включил в себя и этот, третий холм. Этот холм, – с домом в новоанглийском стиле на нем, – возвышался посреди довольно большой долины Ботанического сада, опоясавшегося кованой чугунной решеткой с фонарями в старинном стиле. Чтобы пройти, следовало заплатить на входе двум сторожам в военной, почему-то, форме, после чего вы попадали в царство хризантем, роз, тополей, берез, удивительных карликовых груш, плантаций диковинных цветов и даже небольшой земляничной поляны, по которой, – под присмотром рассеянных мамаш – бродили непутевые дети, путаясь в усиках земляники и падая на ее ковер. Но то летом. Осенью же Ботанический сад переживал метаморфозы глаза неверной жены, подбитого, – нет, я никогда не бил Алису – разъяренным мужем.
Парк расцветал всеми мыслимыми от красного цветами – бордовый, фиолетовый, золотой, малиновый, пурпурный, цвета венозной крови, – чтобы со временем дать им потерять свою яркость, и угаснуть в телесном цвете умирающей к зиме природы.
От ворот парка холм, – да и дом, – не был виден. Они появлялись лишь, когда вы проходили мимо нескольких десятков клумб с розами, маленьких прудов, в которых летом рыбки, – на потеху детям, – выскакивали за брошенными на поверхность монетками, принимая их за рыбок поменьше, и небольшой сад яблонь самых причудливых форм, призванных показать власть человека над растениями. Деревья в форме трезубца, буквы "а", и тому подобные ужасы французского средневекового двора. Люди изуродовали деревья, как детей-карликов, и потешались, тыча в них пальцем.
Ужас какой, сказала Алиса, которая органически ненавидела любое Принуждение в той или иной его форме.
Делая единственное исключение – для своего мужа. Меня она постоянно принуждала к чему-либо, и делала это моими руками. Вот и сейчас, думал я, вышагивая по тропинке посреди парка – холм возник перед нами внезапной эрекцией юнца, прижавшего девчонку в кино, – не идем ли мы туда потому, что этого ей захотелось, а не мне? Но, как всегда, она давала мне понять, что это все – исключительно мои глупые и бессмысленные инициативы, к которым она никакого отношения, конечно же, не имеет. Так, случайно оказалась. Я шел чуть быстрее, так что мог заглядывать ей в лицо. Она, будто специально, оделась повседневно: обтягивающие джинсы, кроссовки, белая куртка-безрукавка поверх яркого свитера, словно скроенного из одеял индейцев Месоамерики. Никакой косметики, идеальный пробор и прядь волос на щеке. От этого она выглядела свежо и соблазнительно.
Моя жена шла на свинг-вечеринку любопытствующей старшеклассницей.
…пройдя вверх по тропинке – через тополя, специально, ради потехи публики, увитые лианами, – мы приблизились к дому, и я смог, наконец, разглядеть его. Белые стены, три колонны перед входом, что делало его похожим не только на усадьбу, но и на больницу в русской деревне – впрочем, все больницы там и переделали из усадеб, – колонны в дорийском, если не ошибаюсь, стиле. Огромные окна. Ярко-зеленая лужайка, выстеленная, – безо всякого сомнения, – искусственным газоном. Еще одна колонна – маленькая, примерно с мои метр семьдесят, – на лужайке. Небольшой Аполлон на ней. Золотистый, прицелившийся вверх, словно решил подстрелить своего прототипа, да не смог найти его в хмуром ноябрьском небе Молдавии. Поначалу я даже принял его за живого мальчика, выкрашенного золотистой краской и поставленного сюда экстравагантности ради. Но это было бы чересчур.
Вечно ты надумываешь, сказала Алиса, когда я поделился.
Но, судя по задумчивому виду и тому, что она не стала спорить чересчур уж рьяно, я понял, что ей это тоже почудилось. Так что, проходя мимо Аполлона, я провел по нему рукой, готовый в любой момент испугаться биения сердца, отозвавшегося в мышцах, и отдернуть руку. Тщетно. То был металл. И выкрасили его – вернее, покрыли краской, использовав что-то вроде распылителя, пульверизатора, – совсем недавно.
На моей руке остался след золота, как если бы не статуя испачкала меня, а я был Мидас, превративший фигуру в золото.
Я коснулся рукой и рукава Алисы, – тихонько, незаметно от нее, – и маленькое золотистое пятнышко появилось на сгибе локтя куртки. Алиса не повернулась. Она, вместе со мной, стояла перед домом – никакой ограды не было, вы попадали на территорию усадьбы, выйдя из-за ограды Ботанического сада, – и смотрела на него. Я сделал шаг влево и смог взять ее за руку своей чистой, – не испачканной в краске, – рукой. Пожал. Она ответила пожатием. У жены была холодная, как обычно, рука. Когда я еще тщился хоть как-то сохранить видимость отношений между нами, то часто говорил, что холодные руки – это из-за красивого мужа.
А может, вовсе и не сохранить, а создать, подумал я.
Может быть, я просто никогда не хотел признавать того, что наш дом был построен не на холме, подумал я.
И не на сваях, и не на фундаменте, подумал я.