Кавказские евреи горцы (сборник) - Илья Анисимов 13 стр.


Глава 7
Израиль воинствующий у себя дома

Удивительно замирает мысль в царстве горных вершин.

Кругом все так громадно. В гордом величии стоят эти гиганты, блистая снеговыми коронами и подпирая недосягаемые голубые выси. Беспросветною глушью лесною одеты их крутые подножия. Вечно зеленые остролисты заполонили ущелья. В их сыром и молчаливом сумраке мелькают ветвисторогие головки красивых косуль. С нагорных скал гремят неугомонные водопады, неизвестно сколько тысячелетий долбя вершины серых утесов внизу, и бегут дальше кристальными ручьями. Вьется такой ручей по сырому лесу, пробивается сквозь массы гниющих ветвей бурелома, опрыскивает холодною влагой громадные оранжевые грибы, точно шапки чьи-то, разбросанные по мягким низинам. А в миндальную рощу попадает – весь розовыми цветами усыплется. И не видать чистых струй под этим благоухающим слоем лепестков, свеянных тихим ветром с ветвей, тут же чуть-чуть вздрагивающих над ними. А там дальше, где миндальным рощам конец, целое море фиалок. Зайдешь сюда, спрячутся за раскидистыми вершинами обступивших тебя каштанов горные выси – и снова работает мысль, снова чувствует она свою мощь! И любо ей среди зеленого царства, и привольно ей под этими тенистыми сводами.

Проснулся я рано, и первое впечатление было – эти чудные горы с каменным великолепием их утесов, с смутными призраками туманов, цеплявшихся, меняя свои очертания, за темные скалы с густою синью ущелий. Тянуло туда. Эта заманчивая синь особенным образом действует на душу, она неизвестностью своей околдовывает. Ведь знаешь, что и там такие же плоскокровельные аулы, а чудится все-таки что-то сказочное, зовущее, неведомое. Тут точно все изведано, все опостылело, а настоящее поэтическое, ласковое, обязательное там, именно за этою таинственною синью.

– Хахам, хахам! – послышалось позади.

В окно смотрит кудлатая голова, за нею Магомед-оглы.

В сакле уже горел камин и в огне его пыхтел и ворчал маленький котелок. Точь-в-точь лапландская ступа; из грубого камня сложено устье камина, глиняная труба доходит до крыши. Закрывают ее также доской, придавливая ее камнем. Одно неудобство в этих саклях: в нее не входить, а вползать приходится. Дверь низенькая. А из комнаты в комнату еще и того хуже: какие-то норы, звериные лазейки. Зато чисто очень. Стены, видимо, смазываются часто известкой, глиняный пол убит плотно, и на нем нет никакого сора. Разная посуда так и блестит на полках, высокие кувшины по углам с изящной резьбой. Есть и серебряные, те на виду красуются вместе с громадными медными подносами, на каждом из которых легко могла бы поместиться одна из семи тучных коров, виденных во сне фараоном. И зеркала даже есть, но вроде наших деревенских, показывающие два носа вместо одного, какое-то строфокамилово яйцо вместо глаза и что-то вроде колоссального ежа вместо кудлатой головы нашего хозяина. Вокруг зеркала – шашки, пистолеты, ружья, кинжалы, даже два турецких ятагана. Пистолеты в серебряной оправе с чернью, ружья с серебряной насечкой. Постели до потолка и сундуки один на другом довершают убранство комнаты.

Кровля поддерживается деревянной балясиной, вроде очень неизящной колонны. Она вся увешана оружием. Тут целый арсенал. Горные евреи столь же гордятся этими смертоносными орудиями, сколько гордятся ими чеченцы и лезгины. Оборванец из этого Израиля воинствующего, поражающий вас невозможными лохмотьями, откровенно выказывающими все прелести его сильного, хоть и не совсем красивого тела, непременно щегольнет парою пистолетов с окованными в серебро головками или великолепным кинжалом с сплошь унизанною бирюзою рукоятью.

Тут, в горнице, кунацкой, даже очень красиво было. Свет яркого дня бил прямо в открытые окна и выхватывал из сумрака пестрые разводы шелковых материй, развешанных по стенам, пурпурные наволочки круглых цилиндрических подушек, одеяло из ярко-зеленой нови и в тысячи искр дробился, скользя по целому арсеналу разного оружия. Какая-то бабенка с завешанным лицом внесла и разостлала кубинский ковер.

Если бы я был настоящий хахам, то есть еврейский ученый, для моего приема хозяева исполнили бы целый ряд церемоний. Целый день меня осаждали бы посетители толпами. Вся подноготная аула раскрылась бы передо мной в их рассказах, потому что "гостю не должно быть скучно ни под каким видом". В свою очередь, и я бы должен был рассказать тысячу раз, зачем, куда и откуда еду и что я встречал на пути, какие народы видел и каких обычаев эти народы держатся, сообщить все новости виденных мною стран, рассказать о своей семье и своем городе все, что знаю, толковать о политике Фиренгистана, о коварстве инглиза, об ученых муллах, к которым, несмотря на свою веру, евреи относятся с величайшим уважением. Нельзя точно определить, к кому они чувствуют больше почтения – к раввину или мулле, который пишет им всевозможные бумаги, дает им советы, служит для них чем-то вроде мирового судьи, посвящает их в таинства магии и чародейства. Хахама, если он беден, наделят деньгами и хлебом и проводят до следующего села, так что ученый раввин может пропутешествовать по всем горным аулам Израиля воинствующего, не истратив ни копейки. Напротив, еще с собою привезет небольшие деньги.

Хозяин мой оказался человеком очень недюжинным. Это был настоящий тип воинственного горца. Магомед-оглы рекомендовал его как храбреца, не раз во время оно схватывавшегося с нами. В самом деле, Мамре-ага (почему мой проводник произвел его в "аги" – не знаю) из молодежи своего аула, в ответ на призыв Шамиля, составил небольшой отряд, который сильно беспокоил русских. К этой отчаянной шайке примкнули некоторые окрестные мусульмане, вовсе не считавшие позором подчиниться вождю из племени израилева. Мамре-ага был не только воинственным горцем, но и ловким шпионом считался, – разумеется, для своих. Явится, бывало, в русские войска под видом торговца, высмотрит все, не упустит случая с выгодой распродать баранов или битую дичь, а ночью руководит набегом и сам во главе своих узденей вихрем врывается в успевшие построиться и ощетинившиеся штыками колонны. На лбу и на щеке у Мамре до сих пор громадный рубец багровеет – след от сабельного удара лихого кубанца, который, впрочем, сам попался ему в плен и целую неделю высидел у него в яме под саклей. Нужно было посмотреть на яму, чтобы убедиться, как скверно здесь было пленному. Земляные стены, окно сверху, если считать окном дыру какую-то, – ничем не лучше бухарского клоповника. Сверху в дождь льет, а вздумается хозяину или остервеневшим бабам закрыть отверстие доской, хоть задохнись там, среди невыносимого смрада и беспросветной тьмы.

– Ну а потом что же было?

– Заболел, совсем с лица спал; заговариваться стал. То песни поет, то плачет. Ну и пожалели его.

– И умер?

– Нет, мы его взяли оттуда. Вывели, в сакле жил. Только на цепи. Потом Гаджи-Мурату продал его! Пять туманов взял.

И все это совершенно равнодушно, точно он медведя поймал, подержал его на цепи, а потом и сбыл выгодно любителю.

– Зачем же больного-то на цепь сажать?

– Да разве он баба? Он мужчина. А мужчину только цепью в плену удержишь. Не обрежь орлу крылья, выше облаков поднимется, – так "настоящий человек" изумлялся моей недогадливости.

Я стал было ему объяснять, что за границей пленных освобождают на честное слово.

– Вот еще что выдумал! Это не мужи, это бабы, только они по ошибке папахи надели. Им бы канаусовые шаровары да замуж их отдать! Что они, разве курицы! В курятнике и свободно, только ястреба там не удержишь. Только для курицы в курятнике довольно места. Воробью отвори клетку – и он вылетит на свободу.

Мамре-ага славился особенным искусством устраивать засады. Тут по всем окрестностям у него не было соперников. Рассказывали про такие случаи, где не знал я, чему удивляться, дерзости этого израильского кондотьера или его мужеству. Во главе пяти-шести человек ему удавалось пробираться за русскую цепь в район, занятый отрядом, и там, высиживая по десяти – двенадцати часов в кустах или в траве, выхватывать несколько жертв. Раз таким образом он выцарапал чуть не из середины лагеря какого-то юного офицерика, который, впрочем, не долго был в горах. Повторилась история "Кавказского пленника": русский бежал из аула в сопровождении одной из местных красавиц.

– Одно скверно, когда ваши с собаками приходили. Тогда нельзя было. Собаки все вынюхают.

– Этакая собака одна целого отряда стоит! – прибавил Магомед-оглы. – У нее сердце и мозг человечьи, – философствовал он. – Она не только в бою, она и так выискивает горцев, следы открывает, за версту его чувствует. А когда до драки дело дойдет, собака впереди. Прямо за горло хватает. И любили же их ваши солдаты! Раненых из бою выносили, лечили в лазаретах своих. Холодно – под шинелями держали. С солдатами собаки эти спали вместе, ели из одной чашки. Раз мне удалось живьем захватить такую в одном набеге. Привезли домой, думали к себе приучить. Нет! Ничего не ест, только воет, а подойдешь – зубы скалит и в горло вцепиться норовит. Застрелили. Что с ней делать было иначе?

Я думаю, впрочем, что собаки эти могли бы есть и из одной посуды с Израилем воинствующим. До чего неопрятны здесь евреи горные – представить себе нельзя. Я остановился в сакле зажиточного человека, но и у него ни котлы, ни подносы, ни тарелки не были вымыты вовсе. Запах от всего отвратительный, так что ешь поневоле, не желая обидеть хозяина, который считает оскорблением отказ гостя от скверно и неряшливо приготовленной похлебки. К тому же и чесноку во все они валят сверх меры. Вина вам подадут – и стакан найдется, но в стакане этом грязи, мух, гадости всякой целыми слоями налипло. Вымойте – на вас посмотрят с удивлением, как на большого чудака и брюзгу. Вот-де охота человеку возиться напрасно! Пожалуй бы, обиделись даже! Деревянные кружки, на которых подаются рыба, рис и т. д., насквозь жиром пропитаны; еще остатки вчерашней трапезы, насохшие на них, не отскоблены, а хозяйка преравнодушно варит новое варево. Притом не менее отвратительный обычай, по которому перед началом обеда глава семьи собственноручно рвет чурек (хлеб) на куски и кидает эти куски присутствующим. Те их ловят на лету.

– Дай тебе Бог всякого благополучия! – отвечает гость и сейчас же проглатывает такой кусок. Я это делал, стараясь не смотреть на руки своего амфитриона, который, по-видимому, страдал водобоязнью, а об мыле помину нет.

– Примите, дорогие гости!

Вы оглядываетесь; за вами целая процессия бабья разного, притом прегнусного вида, со всевозможными яствами, от которых разит и прогорклым маслом, и луком. Тут и баранья похлебка, где курдючного сала больше, чем навара, и плов опять с неизбежным курдючным салом, и мясо с чесноком, и варенные в сахаре яблоки и сливы. Последнее не советую пробовать. В это "сладкое" евреи обильно прибавляют того же универсального курдючного сала. Больше всего в их обеде понравились мне удивительно ароматические травы, которые едят с хлебом.

Удивительно, сколько может съесть еврей во время праздничного обеда, каким считается обед, устраиваемый по поводу приезда гостя. Куда нашим извозчикам на постоялых дворах! Тут – без конца. Пять раз обнесут пловом, по три раза за хинкал принимаются. На кутум насядут – все уничтожат, что подано, а в антрактах, для разнообразия и возбуждения аппетита, головки лука и чеснок нещадно истребляются! А тот же еврей в будни у себя за столом, кроме чурека да чеснока, ничего не видит и сыт и доволен бывает. Тем не менее я думаю, что таких растяжимых желудков ни у кого нет.

Большое внимание и особенная честь со стороны хозяина, если он сам, собственными своими пальцами, разорвет для вас вареное мясо на куски или точно таким же порядком предложит вам копченую рыбу… Еще странный обычай. Встречая евреев в России, и особенно в западных губерниях, вы привыкли к их умеренности. Народ трезвый; пьяный еврей – редкость. Нравы Израиля воинствующего не таковы; вино они пьют до остервенения. Тосты провозглашают один за другим. Право, подумаешь, что это наши братья славяне.

– Здоровье твоего деда! – обращается к вам хозяин, когда весь наличный состав более близких родных истощен. – Хороший человек был! – заключает он, точно очень близко знаком с ним был.

– Большой джигит! – прибавляет другой, думая, что все это вам доставляет особенное удовольствие.

Пьют все, желая здоровья вам и мирно почившему предку вашему. Вы пробуете объяснить, что "большой джигит" давным-давно в земле сырой. "Ну все равно там ему будет лучше!" И они благочестиво возносят очи горе.

– За кунаков кунака твоего! За братьев друга твоего!

Пьют.

– Чтобы пистолет твой никогда не давал осечки!

– Чтобы в поле у тебя кукуруза всегда родилась!..

– Пусть Господь пошлет ангелов в сады твои!

И за ангелов пьют.

– На посрамление твоих врагов!

– Чтобы под ними лошадь всегда спотыкалась!

И по поводу врагов выпили.

– Чтоб твоя папаха дольше носилась!

Бывают очень неподходящие тосты, весьма скабрезного содержания, не доказывающие, чтобы Израиль воинствующий был особенно на язык воздержен.

Только за женщин не пьют. Большой нескромностью считается о женщинах говорить или интересоваться здоровьем жены, дочерей, сестер… И рады вы, когда наконец пирушка заключается последними тостами и охмелевшие, но неизменно хранящие восточную солидность гости или расходятся, или похрапывают у стен, опираясь на мягкие подушки, до тех пор пока сыновья не растащат их по домам. Делается это в сумерки, потому что горец ни за что не покажется на улицах своего аула пьяным среди белого дня. Это считается большим позором. "У него соломенные ноги!" – говорят про такого.

Под вечер, когда синим сумраком окутало окрестности и вся гора уже засвечивалась огоньками, робко еще боровшимися с последними отсветами отгоревшего дня, у дверей сакли послышалось громкое ржание коней и говор многих голосов. Видимо, совершалось что-то важное, потому что бывшие в сакле встрепенулись и зашептались.

– Должно быть, наши приехали! С погони!

В саклю почтительно вошли четверо молодых людей. Красавец к красавцу – точно на подбор. Вот бы питерским барыням показать! Черты тонкие, красивые, склад тела сильный, но стройный. Плечи широкие, талия в перехват.

– Ну что, выследили?

– Нашли… Лисица показала хвост.

– Что ж вы ее не поймали? А еще молодцами называетесь! Вам бы у аульной печки хлебы печь с бабами, да сплетничать с ними, да мерять, у кого шаровары шире… Ой вы! Еще жениться собираетесь. Да вас бабы иголками обидят, и жаловаться вы на них побежите своей бабушке или матери… Бессовестные! Вас бы посадить на ишаков, лицом к хвосту, да и провезти так по аулу. Девки блудливые!

Молодежь молчала.

– Или она вас хвостом напугала, лисица эта?

– У лисицы лисенят много…

– Что ж, они шайкой одной?

– Вместе все. Два дыма было, а за каждым дымом по шести человек сидело. За подмогой вернулись.

Я не понимал, в чем дело. Оказалось потом, что украденную девушку отбивать собирались. Похитители прятались в окрестностях. Преследователи наткнулись на них, да спасовали. За двумя кострами двенадцать удальцов оказалось.

– Что ж, она плачет?

– Какое, – смеется! Поди, говорит, скажи родным, что не хотели отдавать по согласию, я и так обошлась.

– Говорили отцу?

– Нет… Арас (жених законный, от которого она бежала) в аул послал. Совсем потерял голову, бедный.

– Чего же вы сюда-το сунулись?

– Да ваших храбрецов звать пришли.

Двое племянников хозяина вызвались ехать. Понятно, что и я не мог пропустить этого зрелища, тем более что оно скорее походило на оффенбаховскую оперетку, в которой недремлющие стражи порядка, messieurs les carabiniers, проходят мимо самого носа разбойников, великодушно их не замечая, чем на настоящую трагедию с воплями и стонами, с кинжальными ударами, кровью и чадом пожарищ… Дело должно было окончиться неизбежно миром. Погоня была формальностью. Только следовало попытаться отбить украденную родственницу, которая недели через три все равно сама явится. Да и всякий из преследователей при подходящем случае сделал бы то же самое.

Когда мы вышли садиться на лошадей, ночь уже зажгла в темных небесах мириады своих неугасимых лампад и вой чекалок уже замирал в глуши окутанных мраком ущелий… Было свежо, хорошо, пахло скабиозами, лошади бодрились и постукивали копытами о землю. В ауле блистали огоньки… Где-то слышалась гортанная песня и какие-то струны трепетали медлительно и нежно. "Друг мой, друг далекий, вспомни обо мне!" – так и хотелось крикнуть прямо в лицо этой холодеющей ночи…

Глава 8
Оффенбаховские разбойники и еврейская самокрутка

Ах, какая это была чудная ночь…

Наши кони, сторожко храпя и потряхивая головами, поднимались в горы. Путь был крут, так что лошади буквально цеплялись за каждый выступ камня передними ногами, упираясь в твердую почву задними. Сучья с благовонными цветами хлестали в лицо, и немудрено: среди этого теплого мрака тропинка казалась черною щелью. Не различишь, где нагнуться, где нет. Ни одной звезды вверху, потому что вершины деревьев переплетались в непроницаемые своды. Там слышался порою тихий шелест, хотя ветра и в помине не было. Точно размах каких-то мягких крыльев порою мимо ушей. Раз что-то теплое, мягкое, бархатистое ударило мне прямо в щеку и с тихим писком шарахнулось в сторону; противное ощущение, должно быть, летучая мышь. В черной чаще порою вспыхивали брильянты, изумруды и яхонты, смешиваясь с золотистым блеском желтого топаза и красного рубина. То поодиночке, то кучками, точно в воздухе дрожат и мерцают головные уборы лесных эльфов. Посветит, посветит, переменит несколько цветов и вдруг потухнет, точно водою вспрыснутая искра. Один поворот тропинки – и новая чудная деталь этой великолепной картины. Тихо журчит лесной ручей, сонно, медлительно, словно спать ему самому захотелось, словно эта молчаливая ночь унимает его шаловливая серебряные струйки. Над ним вьются несколько светляков, и отражение их зыблется в воде; ни позади, ни впереди ручья не видно, только один этот лоскуток…

Тропинка все круче и круче. Приходится, чтобы не тянуло назад, нагибаться к самой шее коня.

– Сойти с лошадей надо! – говорит мне увязавшийся за нами Магомед-оглы.

– Зачем?

– Трудно… Вон впереди все уже пешком идут. Только под уздцы возьми.

Так и сделали. Наверх действительно трудно было подыматься, тем более что под ноги совались постоянно, должно быть, узловатые, свившиеся, как змеи, корни деревьев. Наткнешься и летишь лицом в сочную траву. Да и подозрительное шуршание какое-то по сторонам слышится. Не змеи ли, недаром самая гора называется Змеиной.

– Что, разве тут змей много?

– Прежде было… Царь ихний жил на этой горе. В пещере…

– Кто ж его видел?

Назад Дальше