И послал великий князь в Москву Петра Яковлевича Захарьина поздравить всю Москву по случаю взятия великим князем Пскова. И послали в Псков из Москвы знатных людей, купцов, устанавливать заново пошлины, потому что в Пскове не бывало пошлин; и прислали из Москвы казенных пищальников и караульных; и определили место, где быть новому торгу – за стеной, против Лужских ворот, за рвом, на огороде Юшкова-Насохина и на огороде посадника Григория Кротова. И церковь Святой Аксиньи, в день памяти которой взял Псков, поставил великий князь на Пустой улице, на земле Ермолки Хлебникова, а потому та улица Пустой звалась, что шла меж огородов, а дворов на ней не было. И жил великий князь в Пскове четыре недели, а поехал из Пскова на второй неделе поста в понедельник, и взял с собою второй колокол, а оставил здесь тысячу детей боярских и пятьсот пищальников новгородских.
И начали наместники над псковичами чинить великие насилия, а приставы начали брать за поручительство по десять, семь и пять рублей. А если кто из псковичей скажет, что в грамоте великого князя написано, сколько им за поручительство, они того убивали и говорили: "Вот тебе, смерд, великого князя грамота". И те наместники и их тиуны и люди выпили из псковичей много крови; иноземцы же, которые жили в Пскове, разошлись по своим землям, ибо нельзя было в Пскове жить, только одни псковичи и остались; ведь земля не расступится, а вверх не взлететь".
Московская народность в XVI столетии
В 1514 году в состав Московии вошло все Смоленское княжество со Смоленском, в 1517 – Рязанское княжество с Рязанью, в 1517–1523 гг. – княжества Черниговское и Северское. В последнем случае Москва удачно воспользовалась распрями между черниговским и северским князьями:
"…северский Шемячич выгнал своего черниговского соседа и товарища по изгнанию из его владений, а потом и сам попал в московскую тюрьму… Когда его посадили в тюрьму, на московских улицах появился блаженный с метлой в руках. На вопрос, зачем у него метла, он отвечал: "Государство не совсем еще чисто; пора вымести последний сор"".
Беда с этой метлой в нашем Российском государстве…
Под властью Москвы как-то вдруг, с необычайной легкостью, оказалась огромная территория. Московские великие князьки почувствовали, что с приростом территории они стали уже не княжеством, а настоящей страной – ничуть не хуже в их глазах, чем Литва, или Польша, или Швеция. Они больше не были князьями, они были государями, они представляли не жителей крохотного Московского княжества, а весь православный мир. Национальная идея переплелась с религиозной и политической. Государь торжествующим оком окинул свои владения и почувствовал себя настоящим самодержцем. Теперь он мог вести достойную внешнюю политику, начались "сложные дипломатические сношения с иноземными западноевропейскими государствами – Польшей и Литвой, Швецией, с орденами Тевтонским и Ливонским, с императором германским и другими". Теперь и мышиная грызня за куски княжеств перешла на более высокий уровень: речь шла о национальном интересе и войнах не между Москвой и Тверью, а между Московией и другими странами.
"Внешние отношения Москвы к иноплеменным соседям, – пишет Ключевский, – получают одинаковое общее значение для всего великорусского народа: они не разъединяли, а сближали его местные части в сознании общих интересов и опасностей и поселяли мысль, что Москва – общий сторожевой пост, откуда следят за этими интересами и опасностями, одинаково близкими и для москвича, и для тверича, для всякого русского. Внешние дела Москвы усиленно вызывали мысль о народности, о народном государстве. Эта мысль должна была положить свой отпечаток и на общественное сознание московских князей. Они вели свои дела во имя своего фамильного интереса. Но равнодушие или молчаливое сочувствие, с каким местные общества относились к московской уборке их удельных князей, открытое содействие высшего духовенства, усилия Москвы в борьбе с поработителями народа – все это придавало эгоистической работе московских собирателей земли характер народного дела, патриотического подвига, а совпадение их земельных стяжений с пределами Великороссии волей-неволей заставляло их слить свой династический интерес с народным благом, выступить борцами за веру и народность. Вобрав в состав своей удельной вотчины всю Великороссию и принужденный действовать во имя народного интереса, московский государь стал заявлять требование, что все части Русской земли должны войти в состав этой вотчины. Объединявшаяся Великороссия рождала идею народного государства, но не ставила ему пределов, которые в каждый данный момент были случайностью, раздвигаясь с успехами московского оружия и с колонизационным движением великорусского народа".
Вот откуда наше непременное желание выйти из тесных пределов своей земли и подчинить все, что только можно подчинить!
Божественная власть
Византийския принцесса (1472 год)
Нельзя сказать, чтобы новые идеи были чужды тогдашнему русскому обществу, но они были весьма затруднительны для понимания: бояре предпочитали смотреть не в перспективу, а исходя из текущих дел. А дела были таковы, что их больше интересовала не судьба только что созданного большого государства, а личные приобретения от этой новой судьбы. Тут-то и свалилась им на голову византийская принцесса Софья Палеолог.
Иван был до этой принцессы женат на простой тверской княжне Марье Борисовне. Когда она в 1467 году умерла, он решил озаботиться браком, который подобает не для московского князя, а для государя Московии, то есть на настоящей принцессе. Таковая нашлась. Это была сирота византийская, проживавшая в Риме, племянница последнего константинопольского императора Зоя Палеолог, в русской традиции получившая известность как Софья Фоминична. К моменту сватовства московского царя византийская девица уже перебила все рекорды брачного возраста, к тому же она отличалась не просто полнотой, а скорее тучностью – словом, Софья Фоминична была толста, как бочка. Ивана не остановило ни то, что Зоя уже совсем не юный ангелок, ни то, что она пугающе полна, ни то, что она живет в богопротивном Риме под боком у богопротивного папы и даже отлично чувствует себя среди богопротивных латинян. Иван выписал Зою в Москву.
"Бояре XVI в. приписывали ей все неприятные им нововведения, – сообщает Ключевский, – какие с того времени появились при московском дворе. Внимательный наблюдатель московской жизни барон Герберштейн, два раза приезжавший в Москву послом германского императора при Ивановом преемнике, наслушавшись боярских толков, замечает о Софье в своих записках, что это была женщина необыкновенно хитрая, имевшая большое влияние на великого князя, который по ее внушению сделал многое. Ее влиянию приписывали даже решимость Ивана III сбросить с себя татарское иго".
Поскольку бояре Софью ненавидели, одна эта деталь весьма показательна: следовательно, боярам это иго ничем не мешало. О, Москва! Как бы то ни было, Зою торжественно повезли в неведомый для нее и, вероятно, дикий край. Рассчитывать на более удачный брак она не могла, так что поехала со всем смирением, какое могла стерпеть, и с целым свадебным поездом, состоявшим из византийского наследства. За принцессой следовал культурный багаж, состоявший из одежд, книг и регалий власти, доставшихся ей от упомянутого последнего императора родимой Византии. Ступив на московскую землю, Софья Фоминична была потрясена царившей там дикостью, а увидав привычки царского московского двора, ужаснулась. Больше всего, однако, ее возмутило полное пренебрежение боярами к ее московскому супругу Ивану. Хотя эти бояре и боялись своего господина, но позволяли себе полное к нему неуважение – так с царями не поступают. И Софья Фоминична взялась за окультуривание и перестройку темного сознания своих новоприобретенных подданных. С собой она привезла целый штат греческих советников, которые разъясняли ей тонкости русского быта и искали способы, как бы этот быт сделать более царским.
"Ей нельзя отказать во влиянии на декоративную обстановку и закулисную жизнь московского двора, – с юмором пишет Ключевский, – на придворные интриги и личные отношения; но на политические дела она могла действовать только внушениями, вторившими тайным или смутным помыслам самого Ивана. Особенно понятливо могла быть воспринята мысль, что она, царевна, своим московским замужеством делает московских государей преемниками византийских императоров со всеми интересами православного Востока, какие держались за этих императоров. Потому Софья ценилась в Москве и сама себя ценила не столько как великая княгиня московская, сколько как царевна византийская. В Троицком Сергиевом монастыре хранится шелковая пелена, шитая руками этой великой княгини, которая вышила на ней и свое имя. Пелена эта вышита в 1498 г. В 26 лет замужества Софье, кажется, пора уже было забыть про свое девичество и прежнее византийское звание; однако в подписи на пелене она все еще величает себя "царевною царегородскою", а не великой княгиней московской. И это было недаром: Софья, как царевна, пользовалась в Москве правом принимать иноземные посольства. Таким образом, брак Ивана и Софьи получал значение политической демонстрации, которою заявляли всему свету, что царевна, как наследница павшего византийского дома, перенесла его державные права в Москву как в новый Царьград, где и разделяет их со своим супругом".
Иван подпал под очарование своей византийской половины. Он и прежде понимал, что московской жизни чего-то не хватает. Теперь же он ясно увидел, что нет в городе Москвы истинного величия. Так что по совету Софьи из Рима были выписаны лучшие мастера-архитекторы, чтобы выстроить в столице новые и достойные великого царства здания. Так появились в городе Москве величественный Успенский собор, каменный царский дворец и Грановитая палата. А в Кремле Иван завел тот сложный и утомительный церемониал, который считался теперь воистину царским. Изменениям бытовым очень помогли внешние перемены: в 1480 году официально было признано окончание ордынского ига. Конечно, никуда это иго не свалилось, денежные вливания в кусочки распавшейся Орды продолжались долго после Ивана, но сам государь считал, что иго кончилось. Орда была уже не та, она не возражала, довольствуясь, однако, деньгами. Такие успешные начинания, конечно, требовали и нового языка, и новых титулов, и новых символов власти.
"В московских правительственных, особенно дипломатических, бумагах с той поры является новый, более торжественный язык, складывается пышная терминология, незнакомая московским дьякам удельных веков, – пишет Ключевский. – Между прочим, для едва воспринятых политических понятий и тенденций не замедлили подыскать подходящее выражение в новых титулах, какие появляются в актах при имени московского государя. Это целая политическая программа, характеризующая не столько действительное, сколько искомое положение.
В основу ее положены те же два представления, извлеченные московскими правительственными умами из совершавшихся событий, и оба этих представления – политические притязания: это мысль о московском государе как о национальном властителе всей Русской земли и мысль о нем как о политическом и церковном преемнике византийских императоров. Много Руси оставалось за Литвой и Польшей, и, однако, в сношениях с западными дворами, не исключая и литовского, Иван III впервые отважился показать европейскому политическому миру притязательный титул государя всея Руси, прежде употреблявшийся лишь в домашнем обиходе, в актах внутреннего управления, и в договоре 1494 г. даже заставил литовское правительство формально признать этот титул. После того как спало с Москвы татарское иго, в сношениях с неважными иностранными правителями, например с ливонским магистром, Иван III титулует себя царем всея Руси… Царями по преимуществу Древняя Русь до половины XV в. звала византийских императоров и ханов Золотой Орды, наиболее известных ей независимых властителей, и Иван III мог принять этот титул, только перестав быть данником хана. Свержение ига устраняло политическое к тому препятствие, а брак с Софьей давал на то историческое оправдание: Иван III мог теперь считать себя единственным оставшимся в мире православным и независимым государем, какими были византийские императоры, и верховным властителем Руси, бывшей под властью ордынских ханов. Усвоив эти новые пышные титулы, Иван нашел, что теперь ему не пригоже называться в правительственных актах просто по-русски Иваном, государем великим князем, а начал писаться в церковной книжной форме: "Иоанн, Божиею милостью государь всея Руси". К этому титулу как историческое его оправдание привешивается длинный ряд географических эпитетов, обозначавших новые пределы Московского государства: "Государь всея Руси и великий князь Владимирский, и Московский, и Новгородский, и Псковский, и Тверской, и Пермский, и Югорский, и Болгарский, и иных", т. е. земель. Почувствовав себя и по политическому могуществу, и по православному христианству, наконец, и по брачному родству преемником павшего дома византийских императоров, московский государь нашел и наглядное выражение своей династической связи с ними: с конца XV в. на его печатях появляется византийский герб – двуглавый орел".
Легенда о римлянине Прусе (1547 год)
Однако, иронизирует Ключевский, московским политикам XVI века мало было породниться с Византией, им требовалось сыскать родство и с могущественным Римом, доказуя, что род московского царя вышел от тех же предков, что и римские цезари. Сказано – сделано, тут же явилось сказание, будто бы:
"…Август, кесарь римский, обладатель всей вселенной, когда стал изнемогать, разделил вселенную между братьями и сродниками своими и брата своего Пруса посадил на берегах Вислы-реки по реку, называемую Неман, что и доныне по имени его зовется Прусской землей, а от Пруса четырнадцатое колено – великий государь Рюрик".
Так что теперь при переговорах с иностранцами московиты сразу указывали им место – не безвестного царя они послы, а самого достославного Рюриковича. Тут кстати вспомнился и киевский князь Владимир Мономах.
"Владимир Мономах был сын дочери византийского императора Константина Мономаха, – пишет Ключевский, – умершего за 50 лет с лишком до вступления своего внука на киевский стол. В московской же летописи, составленной при Грозном, повествуется, что Владимир Мономах, вокняжившись в Киеве, послал воевод своих на Царьград воевать этого самого царя греческого Константина Мономаха, который с целью прекратить войну отправил в Киев с греческим митрополитом крест из животворящего древа и царский венец со своей головы, т. е. Мономахову шапку, с сердоликовой чашей, из которой Август, царь римский, веселился, и с золотою цепью. Митрополит именем своего царя просил у князя киевского мира и любви, чтобы все православие в покое пребывало "под общею властью нашего царства и твоего великого самодержавства Великие Руси". Владимир был венчан этим венцом и стал зваться Мономахом, боговенчанным царем Великой Руси. "Оттоле, – так заканчивается рассказ, – тем царским венцом венчаются все великие князи владимирские ". Сказание было вызвано венчанием Ивана IV на царство в 1547 г., когда были торжественно приняты и введены как во внешние сношения, так и во внутреннее управление титулы царя и самодержца, появлявшиеся при Иване III как бы в виде пробы лишь в некоторых, преимущественно дипломатических, актах. Основная мысль сказания: значение московских государей как церковно-политических преемников византийских царей основано на установленном при Владимире Мономахе совместном властительстве греческих и русских царей-самодержцев над всем православным миром. Вот почему Иван IV нашел необходимым укрепить принятие царского титула соборным письменным благословением греческих святителей со вселенским патриархом константинопольским во главе: московскому акту 1547 г. в Кремле придавали значение вселенского церковного деяния. Любопытно, что и в этот акт восточных иерархов внесено московское сказание о царском венчании Владимира Мономаха".
Само собой, никакого венчания Владимира Мономаха и в помине не было, как не было и священной реликвии – самой шапки Владимира Мономаха, принадлежавшей византийским императорам и врученной нашему Владимиру. Современные историки, иронизируя по вопросу этой шапки, предлагают просто представить себе, как византийские императоры в жаркой Византии носят на себе этот невероятно теплый и тяжелый головной убор, отороченный соболиным мехом. Тут уж даже полное бритье головы по мусульманскому обычаю не спасло бы от кожных неприятностей. Впрочем, не в шапке дело, шапка всего лишь символ. А вот идея, которая все больше набирала обороты и пухла на глазах от собственной значимости, лучше всего оказалась выраженной псковским монахом Филофеем, который попросту связал все вышеизложенное и объявил своему государю, "что все христианские царства сошлись в одном его царстве, что во всей поднебесной один он православный государь, что Москва – Третий и последний Рим".
Эта его идея о Третьем Риме и до сегодняшнего дня так актуальна, что страшно становится. Ко всему прочему в московских умах созрела-таки идея о божественной данности московской власти. Так что, когда некий рыцарь Поппель случайно посетил Московию, подивился ее огромности и силе, а затем вернулся в свою далекую империю к германскому императору Фридриху Второму и об этом путешествии соткал хвалы Московии, император здраво рассудил, что можно бы с московитами и породниться, коли они так уж сильны, как рыцарь доносит. Император тут же послал Поппеля назад в Москву, дабы просить у московского царя руки его дочери для своего племянника, и пообещал, что в случае бракосочетания московский царь получит титул короля. Куда там! Надменно и с обидой незадачливому свату было замечено: "А что ты нам говорил о королевстве, то мы Божиею милостью государи на своей земле изначала, от первых своих прародителей, а поставление имеем от Бога, как наши прародители, так и мы. Молим Бога, чтобы нам и детям нашим дал до века так быть, как мы теперь государи на своей земле, а поставления как прежде ни от кого не хотели, так и теперь не хотим". Вот и весь сказ. Иван, очевидно, поспешил забыть (или, наоборот, помнил слишком хорошо), что в Днепровской Руси был уже русский король – Даниил Галицкий, и тот свой титул принял с почтительностью, хотя больше любил именовать себя просто князем.