Обратная сторона радуги - Сергей Михеенков 2 стр.


- Найду!

Галя еще раз взглянула на него, словно сказала: "Ну, пойдем, что ли?" - повернулась и стала молча подниматься на крыльцо. Вадим шел следом. Ее платок бледным пятном, словно какой-то неведомый знак, маячил на черном фоне бревенчатой стены. Они поднялись на крыльцо, и Галя отворила дверь, которая при этом тягуче заскрипела и ударилась обо что-то железное. Он шагнул вслед за ней в прохладную черноту сенцев, будто в черный омут, и, перешагнув порог, коснулся плечом ее плеча; он почувствовал, как неслышные воды захлестнули его, сомкнулись над головой, как они затем беспрепятственно проникли в самую душу и объяли ее.

- Я сейчас. Подождите. - Она сказала это торопко, испуганно, она почти вскрикнула, и Вадим вздрогнул.

Скрипнула и замерла под ногой половица, Вадим стоял, замерев, и ждал ее прикосновения или слов.

- Ты где? Эй? - позвала она, и по интонации, с которой были сказаны эти слова, он понял, что она улыбается. - Ну, что молчишь?

- Я здесь.

- Где? - шепотом повторила она.

Он понимал, что сейчас ему нужно найти ее руку, пожать ее, сказать что-нибудь хорошее, пока они одни и пока она ждет. Но он лишь переступил с ноги на ногу и, сглотнув слюну, подступившую к горлу, тоже шепотом ответил:

- Здесь.

Она дотронулась до его плеча, он поймал ее руку и хотел поцеловать горячие быстрые пальцы, пахнущие сеном и молоком, но она отдернула их и сказала:

- Держи кружку. Ну? А то разольешь. - И засмеялась тихо, словно про себя.

Вадим взял кружку, снова, теперь уже нечаянно коснувшись ее руки, и слепая горячая волна опять захлестнула его.

- Ну вот, - сказала она, смеясь, - теперь пей. Вкусное?

- Вкусное.

- Хочешь еще?

- Хочу.

- Давай налью. А вам, что там, в отряде, не дают молока?

- Дают. Только оно из молокопровода.

- Ночкино лучше. Ведь лучше, правда?

- Лучше. - Он вытер губы. - А ты сама почему не пьешь?

- Я потом. Кружка ведь одна.

- Давай из одной, по очереди.

- Ладно, пей один. Я не очень-то и люблю его. Особенно парное. - Она говорила еще что-то и еще, и в голосе ее слышалась нежность, и именно поэтому он не осмеливался даже поднять свободную руку и коснуться ее щеки или волос.

Стукнула калитка, и на крыльце послышались шаги.

- Это мама, - шепнула она, провела ладонью по его плечу и вздохнула.

Вошла мать, поставила что-то возле порога и прислушалась.

- А вы что это в темноте-то? - спросила погодя.

Она стояла в дверном проеме, едва синевшем в темноте. Они ее видели, а она их нет. Она лишь слышала их дыхание. Они молчали, словно застигнутые врасплох.

- Или так молоко слаще? - снова сказала, не выдержав их молчания; это походило уже на сговор и не просто настораживало, а пугало мать.

- Слаще, да, - обиделась Галя.

- То-то, вижу, как возле меда вьетесь. - И вздохнула.

- Спасибо за молоко. - Он протянул Гале пустую кружку, и снова они соприкоснулись руками. - Мне пора. Спасибо. Извините...

Мать щелкнула выключателем и прошла мимо них, даже не взглянув на дочь, но возле двери, неумело обитой войлоком, остановилась. Вспыхнувший свет ослепил Галю и Вадима и выхватил из темноты горбатую, лопнувшую вдоль лавку, застеленную полиэтиленовой пленкой, ряд белых банок на ней, накрытых марлей, зеленое эмалированное ведро, висевшее на медной цепочке, несколько разнокалиберных чугунков внизу возле маленькой двери в чулан, стену, такую же темную и растрескавшуюся, как и горбатая лавка, белесую паклю, в некоторых местах вывалившуюся из рассохшихся пазов и свисавшую вниз будто обрывки изъеденной мышами веревки, косу на свежем еловом косье и такие же новенькие грабли в дальнем углу.

- Да уж зашел бы. - Мать засунула руки под фартук и усмехнулась. - Небось не хочется уходить-то?

- Извините, но у нас распорядок... дисциплина...

- Что ж вы в армии, что ли?

- Да, это, пожалуй, немного похоже именно на армию. Поэтому и называемся мы бойцами студенческого строительного отряда.

- Да уж по всему видать - боец.

Чувствуя, что краснеет сильнее и сильнее и боясь, что вот-вот начнет краснеть и Галя, он торопливо и неловко попрощался и вышел из сенцев на улицу. Отойдя от дома шагов двадцать, свернул со стежки, спрятался в кустах акации, которая обдала его душным запахом листвы и росой, и долго смотрел на освещенные окна, низко сидевшие под громоздкой, будто косогор, черной крышей.

Через неделю он подкараулил Галю на глухой полузаросшей тропинке возле речки, когда она носила в баню воду.

- Пусти, - сказала она низким грудным голосом, таким непохожим на тот, который

слышался в его памяти все эти дни. - Ну? Сказала ведь!

Тогда он опустил ее руки, поднял брошенные на землю ведра, зачерпнул воды и понес их на гору, где виднелась баня с зеленой ветхой крышей и черными стенами, казалось, насквозь пропитанными многолетней копотью, с маленьким низким оконцем, косо смотревшим вдаль, с высокой завалинкой, обложенной плоскими камнями, видимо, принесенными с реки, и старыми ржавыми лемехами от тракторных плугов, чтобы землю не разгребали куры, не буровили и не уносили под гору дождевые и талые воды.

- Вот увидит мать - пропрет. Так и знай. Думаешь, она слепая, не видит ничего?

- Я думаю о тебе.

- Обо мне... Не обо мне ты думаешь.

- А о ком же?

- А о себе. - Сказала она это вроде бы нехотя, насмешливо; он ничего не ответил, он понял, что она здесь одна, что послушно идет за ним и что о матери просто играет словами.

В бане было сумрачно и тихо. Пахло березовыми вениками и старыми стенами.

- Пусти, сейчас бабушка придет, - сказала она все тем же насмешливым тоном, когда Вадим, поставив ведра, обнял ее сзади за плечи.

- А если не придет?

- Придет.

Вадим снова хотел обнять ее, но на этот раз она с силой оттолкнула его. И улыбнулась. Он отступил на шаг и сел на прохладную лавку. Галя села рядом, сказала, глядя в низкое оконце, в которое была видна лишь заросшая травой луговина с разбросанными по ней черными обгорелыми кирпичами и белыми лобастыми камнями:

- Второй раз видимся, а ты уже обниматься лезешь. И не стыдно?

- Нет, не стыдно.

- Привычка такая?

Он усмехнулся, но ничего не сказал.

- А может, ты дверь перепутал?

Галя откинула волосы и посмотрела ему в глаза.

- Дверь я не перепутал. Уж это точно.

- Ну, смотри.

- Ты разговариваешь почти совсем как твоя мать.

- Что, нагнала она на тебя страху?

- Ты знаешь, пожалуй, да. - Он засмеялся.

Помолчали. Слышно было, как шуршала в углу в старых вениках мышь, как кричали ласточки и стрижи, изредка мелькая в ослепительно голубом квадрате окошечка, стремительно гоняясь за мошкарой, как тикали в старых стенах жуки-часовщики; Вадим вспомнил, что точно такое же тиканье он слышал в сенцах, когда Галя угощала его молоком, когда они были одни, окруженные непроницаемой черной тишиной надвигающейся ночи.

- В клуб-то почему не приходишь? - спросила Галя.

- Устаем.

- Ну уж?

- Устаем, точно. Ведь дотемна работаем.

Теперь она усмехнулась. Сказала:

- А ваши бывают.

- Это самые лодыри.

- Они здорово танцуют, прямо загляденье. Наши так не умеют.

- Научатся. Это дело нехитрое. Кстати, в отряде у нас почти все из деревни. Правда, они почему-то не любят говорить об этом.

- Стесняются, что ли?

Он пожал плечами.

- Ну и глупо.

Они снова помолчали, слушая, как шуршит и попискивает в куче старых веников мышь, как тикают, подтачивая бревна, часовщики. А тогда, в сенцах, Вадиму показалось, что это кровь стучит так напористо в его висках.

- Я про тебя как-то раз спросила у ваших, так мне сказали - спит, мол.

- Все правильно, так оно и было.

Галя пригладила смуглой ладонью черные волосы, расчесанные на пробор. Он посмотрел на ее неторопливую руку, маленькую, как у ребенка, и, должно быть, горячую после быстрой ходьбы, на белую ниточку ровного пробора, сказал, едва сдерживая желание снова обнять ее и поцеловать в этот белый пробор, в душную кожу у корней волос:

-Ты очень похожа на мать.

- Да, похожа. Я знаю.

- Очень похожа.

- Тебе пора, - сказала она; она смотрела на него с какой-то наивной доверчивостью и радостью, потому что то, что она испытала в эти дни и особенно в эти минуты, было так похоже на счастье! - Ты приходи в клуб. На танцы. Приходи.

- А что мы там будем делать? Танцевать?

- Да. - Она сделала удивленное лицо. На мгновение ей даже показалось, что он смеется над ней. Неужели смеется? Решил, что я деревенская простушка... Нет, не может быть. Тогда, по дороге домой, и после, когда пил молоко, он так смущался и был такой смешной... Нет, нет... - Ведь танцы для того и существуют, чтобы танцевать. Разве не так?

- Да, действительно, на танцах большей частью все же танцуют. Приду.

- Правда? - обрадовалась она и покраснела.

- Правда, - улыбнулся он. - Какая ты прелесть.

Она покраснела еще сильнее и долго не могла справиться с собою. Он не знал, как ей помочь, и отвернулся. Немного погодя она сказала:

- Тебе надо уходить.

- Почему?

- Бабка вот-вот должна прийти, печку растапливать.

- Давай сами растопим, тогда она, может, и не придет.

Галя рассмеялась, и он снова едва удержал себя от внезапного желания наклониться и поцеловать ее.

- Да нет же, она все равно придет.

- А мне кажется, что она увидит, что баня топится, и решит, что обошлись без нее.

- Да нет. Все равно... - Она отвернулась; губы ее вздрогнули, словно хотела что-то сказать, но передумала или не смогла.

- Галя. - Он коснулся ее волос, погладил их. - Галя, мне не хочется уходить. Нам ведь так хорошо вдвоем.

- Да? Так решил ты?

- И ты. Это - в твоих глазах.

- Ну хорошо, а что мы будем делать?

- Как что? Как что!

- Затапливать печку? Да?

- Да и печку тоже... То есть именно этим и будем заниматься.

- Ну, хорошо. Тогда вот что: наколи щепок, да побольше и помельче. Там, на каменке, лежит сухое полено. А я схожу и скажу ей, чтобы не приходила.

Вскоре Вадим вернулся в институт и однажды зимой, когда даже в городе бушевали метели, забивая тротуары и переходы плотным серым грязноватым снегом, и когда было особенно уютно в теплом стареньком общежитии, неожиданно получил из деревни письмо.

Галя писала о школе, которую строил отряд и которую все же сдали к сентябрю. Она писала о том, что вся деревня им благодарна и часто вспоминает добрым словом. А еще вспоминают в деревне, как они стоговали сено... О себе. Но о себе совсем немного, так что из этих двух-трех строк он так и не понял, что и как она теперь. В конце мелкими круглыми буквами было приписано, наверное, подумал он, перед тем как заклеить конверт, в самую последнюю минуту: "Если хочешь, я приеду к тебе на денек. Заболела тетя, мамина сестра, и я повезу ей мед. А живет тетя в том же городе, где учишься ты. Как все просто, правда?"

Вадим еще раз перечитал последние строки, сунул письмо в карман и лег на кровать. Потом он перевернулся на спину, достал из коробки курительную трубку и спички и долго смотрел сквозь тягучие и зыбкие разводы синеватого, как ранние сумерки, дыма на стопку чистых листов бумаги, лежащих на столе, на зеленую папку с белой наклейкой, на которой была отпечатана на машинке его фамилия, имя, факультет, курс, название работы, на черновики, выписки и учебники, разбросанные по всей комнате.

- Если хочешь, я приеду... - вслух повторил он, и снова, в который уж раз, ему захотелось бросить все, вышвырнуть в форточку папку с начатой курсовой работой и поехать в ту далекую деревню, где о нем так бережно и нежно помнили и где его все еще ждали. - И курсовую, и учебники, и все это - к черту!

Но потом он вспомнил, что с понедельника начинается подготовка к зимней сессии, а курсовую нужно сдать в крайнем случае к концу недели и то при условии, если удастся уговорить профессора. Впрочем, профессора тебе, старина, уговорить удастся. Это не так уж трудно. Для тебя - нетрудно. Для тебя. Так что сиди, пыхти над своими бумагами и не дергайся. Потому что безрассудство в таких делах не по плечу тебе. Не но плечу...

- Если захочешь...

Надо бы прибрать комнату, помыть хотя бы полы, подумал он, глядя сквозь синеватые сумерки дыма на скомканные листы черновиков, на белесые пятна затоптанного пепла.

- Если хочешь...

А можно и не убирать ничего, не мыть полов, можно и так еще пожить.

- Если хочешь...

Хочешь... А чего я вообще хочу? Чего?

Так он и уснул, измученный мыслями о ней, уронив на пол затухшую трубку.

Проснулся он уже с новым чувством. Нет, о Гале думать он не перестал, но мысли о ней были уже не так мучительны. Вадим попытался вспомнить, почему она не пришла в тот вечер в клуб, но так и не смог. Мы были так неосторожны, так неосмотрительны, подумал он в следующее мгновение. И она, и я. Эта неосмотрительность могла кончиться чем угодно... Было сумасшествие... Впрочем, нет, этого случиться не могло. Не могло... Но почему не могло? Говорят, когда в первый раз, то почти всегда - наверняка... Мысли снова возвращались на мучительные круги, и, чтобы освободиться от них хоть как-то, хоть на время, он опять попытался вспомнить, почему она тогда все же не пришла.

Она не пришла. После танцев Вадим прошелся мимо ее дома, постоял в акациях, снова прошелся мимо. Свет в окнах был погашен, и снова, как тогда, когда Вадим смотрел на этот дом впервые, он показался ему нежилым. Не пришла. Он усмехнулся. Не пришла. Повторил вслух, сказал еще:

- Недотрога... - И пошел назад, в отряд, сбивая с высокой травы крупную, будто набухшие почки, росу. В ту ночь была сильная роса, и когда он пришел в отряд, в кроссовках хлюпало, а кто-то из ребят, тоже запоздавших, спросил:

- Интересно, где это такие места в нашей деревне, что речку вброд переходить надо?

- Есть такие места, - хмуро ответил он, сбросил мокрые кроссовки и, не раздеваясь, лег на кровать.

А на другой день, когда ставили леса, Вадим сорвался с настила и сильно ушиб правое

колено. По телефону вызвали "Скорую", и через полчаса его увезли в город, а оттуда в травматологический институт, потому что срочно нужно было делать операцию. В отряд он уже не вернулся. Месяц провалялся в палате для выздоравливающих. Операция прошла успешно, и колено заживало быстро и легко. Потом, уже после выписки, уехал к тетке на юг поправлять здоровье.

Галя в те дни то исчезала, то вновь всплывала в его памяти. Постепенно образ ее становился все более зыбким, туманным. Он думал о ней и не понимал, кем была она для него и кем оставалась. Да и оставалась ли? И была ли она вообще, та, которую в своих прекрасных и сумбурных воспоминаниях он называл Галей? Может, просто перенесенные боли и месяц невыносимой скуки в палате выздоравливающих среди людей, чужих ему по духу и всему тому, что может сближать или разъединять людей, породили в нем эти навязчивые грезы? Э, да полно об этом! Так думал он иногда. Но то были худшие мгновения памяти. Иногда она приносила все; и волны тоски по этой девушке снова захлестывали его, вслед за ними приходили волны стыда, раскаяния и желания хоть как-то поправить свою вину, и тогда ему хотелось бросить все, поехать в деревню, которая существовала не только в его мыслях, но и просто существовала, отыскать этот приземистый домик, постучать в окно, сказать: "Здравствуй, Галя", и, если хватит сил, еще что-нибудь хорошее, что мучило его тогда, в сенцах, когда она угощала его молоком, и там, в полутемной бане, когда она неумело и крепко, так что было больно губам, целовала его, лежа на прохладной лавке, пахнущей дымом, вениками, сваленными в углу, и старыми стенами; ему хотелось найти ее руки, сжать их, крепко и нежно, и уже не отпускать, что бы там ни случилось. Потому что, отпусти он их, все начнется сначала. Ему хотелось покоя. О большем он уже не думал.

- О, Вадим, мальчик мой, - сказала однажды, застав его в такую минуту, его тбилисская тетка, - убей меня бог, но ты думаешь о женщине. Погоди, помолчи, не спеши лгать! Если я права, то вот тебе мой совет: выброси ее из головы.

Вадим в ответ вздохнул, поморщился.

- Эй, нашел о чем сокрушаться! Пусть они о тебе думают. Поверь мне, мальчик мой, ты этого вполне засуживаешь. Да и потом, ведь ты отдыхать приехал! Ну, вот что: завтра прилетает Вахтанг, и вы отправляетесь в Абхазию. А? Это ведь море! А где море, мальчик мой, там и девушки. Ну-ну, не морщи лоб, это портит твое лицо. Только будьте там осторожны. Это ведь море...

- Ты что имеешь в виду, тетя?

- Эй, не хитри, ты не такой наивный, каким хочешь казаться! Что, по-твоему, может иметь в виду тетя, посылающая на пляжи Абхазии отдохнуть и подышать морским воздухом двух взрослых сыновей? - Она перевела дух и добавила с улыбкой: - Двух таких красивых мужчин!

- Да, тетя, но мы ведь знаем, как себя вести.

- Знаете? - Она сделала серьезное лицо. - Нет, мальчик мой, если перед тобой женщина, то даже самый отчаянный гусар не знает порой, как вести, и теряет голову, как последний мальчишка. Не знаю, возможно, женщины сейчас стали не те, что были раньше. Да и мужчины тоже. Хотя, может, так оно и лучше. - Она вздохнула, дернула ослепительно черными бровями южанки. - Знаете! Много вы знаете! - И сделала жест рукой.

Они рассмеялись.

А чуть погодя Вадим попросил тетю рассказать о Пантеоне, где она бывала почти каждый день, поднимаясь на Мтацминду на стареньком скрипучем фуникулере с очередной группой туристов, которые с удовольствием слушали ее рассказ, всякий раз дополняемый очень неожиданными деталями; это было немного похоже на лекции профессора, которые почти невозможно было записать, но голос, голос тети был неповторим: низкий и мягкий, немного дрожащий, с легким грузинским акцентом, действовал на него удивительно успокаивающе. Вот потому-то и просил он ее почти каждый день рассказывать о старом городе, о грузинских царях, о войнах, о чудачествах Нико Пиросмани, о реставрационных работах. Было похоже, что и тете, всю свою жизнь проработавшей в экскурсионном бюро, тоже нравились эти долгие сидения за вечерним чаем на мансарде, окна которой были затенены плющом и виноградом.

Да, поскорее бы прилетал Вахтанг, слушая очередной рассказ тети, подумал он в один из таких вечеров.

Вадим поднял валявшуюся на полу трубку, бросил на стол и подумал, что надо вставать. Да, надо вставать и браться за дело.

Умывшись, тщательно выбрившись и приведя себя порядок, он перелистал начало курсовой работы, потом не спеша тонко очинил красный карандаш, предназначенный для подчеркивания особо важных мест, и сел за стол. Работа всегда увлекала его, радовала, как может радовать работа, в которой кое-что смыслишь и которую делаешь не без удовольствия, успокаивала.

Может, он и не лукавит, этот старый седой лис, говоря, что видит во мне талантливого исследователя, что для науки это уже немало, думал Вадим о профессоре. Теперь, не спеша очиняя карандаш над белым листом бумаги, выдернутым из стопки, он вспомнил почему-то профессора, а вернее, недавний разговор с ним.

- Карицын! - окликнул он Вадима на лестнице. - Карицын, голубчик, постойте. Я хотел с вами поговорить.

Назад Дальше