Профессор взял его под руку, такая у старика была манера, и они пошли по полутемному и гулкому коридору первого этажа, где, казалось, даже в самом дальнем углу был отчетливо слышен каждый звук, каждый шаг, каждое слово, произнесенное даже шепотом. Вадим предупредительно наклонил голову и смотрел в лицо профессору, изображая предельное внимание и интерес, но тот самозабвенно размахивал рукою, говорил какую-то чепуху, что, Вадим прекрасно понимал, отнюдь не составляло сути того разговора, ради которого профессор, этот старый хитрец, и окликнул его минуту назад на лестнице.
- Вот что, голубчик. - Он взял Вадима за локоть. - Вы мне нравитесь как думающий студент, как человек энергичный, ищущий. Я прочитал черновик вашей курсовой работы. Да, да, голубчик, это пока черновик. Но сразу скажу, что ваша работа мне чрезвычайно понравилась, и, более того, я был приятно удивлен и даже несколько озадачен, разумеется, в хорошем смысле, вашими выводами. Очень неожиданная и свежая мысль и при этом никакого оригинальничанья и позерства, которыми так часто щеголяет ваш брат студент, ничуть не осознавая, что именно этим больше всего вредит себе. Но вместе с тем в самой работе есть все же места, написанные рукой довольно торопливой, даже, я бы сказал, в какой-то мере небрежной. Да, да, голубчик! И потому в таких местах мысль как бы скользит по поверхности. Прописные истины! Учебник в плохом переложении! Наука этого не терпит. Поработайте, потрудитесь и сделайте из великолепной курсовой начало кандидатской работы. Первый кирпичик уже есть. Поверьте старику. Тема интересна. Мало материалов. Ну что ж. В какой-то мере это даже хорошо. Когда появятся новые материалы и источники, перед вами откроются новые горизонты. Поезжайте в архив. Я выхлопочу для вас все необходимые бумаги, освобожу от занятий на недельку-другую. Да, кстати, как у вас деньгами? Порядок? Какой порядок? Относительный? Ну, вот что: возьмите у меня в долг, а потом, когда станете богатым, вернете. И возьмитесь за работу как следует. Работать вы можете. И получится неплохая работа. Потом я помогу вам опубликовать ее. Не статьями, не отрывками, как делаем иногда это мы, грешные души, а целиком - издать книжку. Подумайте, голубчик, подумайте. Вы пытаетесь перевернуть тяжелый, но богатый пласт. Будет трудно, да, трудно. Но вы всегда можете рассчитывать на мою помощь, до известной, разумеется, степени. И я рад буду видеть вас на кафедре языка не как студента, а как преподавателя.
Вы, Карицын, понимаете, о чем я говорю?
Последние слова профессора прозвучали больше утвердительно, чем вопросительно. Вадим кивал в ответ:
- Да, профессор, понимаю. Спасибо. Я буду работать, буду стараться.
- Надо стараться, голубчик, на-до! Наука - это прежде всего труд. Впрочем, вы это прекрасно знаете и сами.
Когда они пожали друг другу руки, профессор, будто вспомнив о полузабытом, неожиданно спросил Вадима, почему тот последнее время не заходит к ним.
- Анюта, голубчик мой, все уши прожужжала, теребит каждый день. Да и Елена Викторовна беспокоится, спрашивает, наводит справки, как вы устроены, нет ли проблем. Вы, я вам скажу по великому секрету, им очень понравились, произвели, так сказать, впечатление. Так что уж, сделайте милость, сегодня же извольте пожаловать на чашку чая. - Профессор беспомощно развел руками, а Вадим вдруг понял, что вот это и есть то, ради чего старик остановил его на лестнице. - А то мне Анюта снова сделает выговор. Вы что, поссорились? - Профессор вкрадчиво посмотрел ему в глаза.
- Нет, - ответил Вадим и покраснел; мгновенно перед ним вспыхнуло красивое бледное лицо Елены Викторовны, жены профессора, и исчезло. - Просто нет времени.
- Так ли?
- Так ведь тружусь.
- Ну уж, тружусь. Что значит - тружусь? Все трудятся, но при чем тут женщины? Их-то зачем обижать?
Старик, конечно же, ни о чем не догадывается, думал Вадим, стоя возле институтского крыльца и глядя, как профессор, смешно помахивая большим коричневым портфелем, идет по заснеженной аллее, он уверен, что я влюблен в его дочь...
Случилось это еще осенью: профессору стало плохо, прямо на лекции, вызвали "Скорую", но от помощи врачей старик отказался, попросил отвезти его домой, и Вадим, поймав на улице такси, поехал проводить его. Дома никого не оказалось. Уйти сразу было нельзя. Вадим помог профессору снять пальто, усадил его в глубокое мягкое кресло у окна, лечь в постель тот категорически отказался, и до вечера вынужден был читать ему отрывки из "Одиссеи" Гомера в роскошном старинном переплете. Профессор сам указал ему на эту книгу и попросил слабым болезненным голосом: "Голубчик, почитай, пожалуйста, те места, где есть закладки". Когда позвонили в дверь, Вадим пошел открывать и увидел на пороге двух женщин, удивительно похожих, как бывают похожи друг на дружку близнецы. Обе были молоды, но уже в следующее мгновение бросилась в глаза разница в возрасте: одной из вошедших было лет тридцать, а другая оказалась совсем молоденькой. Вадим пропустил их в прихожую, помог раздеться и, сделав это, позвал в дальнюю комнату, где, в уютном кабинете, в кресле у окна, ждал его профессор:
- Профессор! К вам, наверное, заочники! Я сказал, что вы больны, но они и слушать не хотят!
- Да? Заочники, говорите? Премилый народ! Ну что ж, зовите их.
И вдруг женщины захохотали. Они буквально сотрясали сумрачную тишину комнат своими звонкими голосами, они рыдали и всхлипывали. А через мгновение Вадим услышал хохот профессора.
- Карицын! Вы, голубчик, гениальнее великого Гомера! Знакомьтесь: Елена Викторовна, моя жена, Анюта, дочь.
Вадим пожал им маленькие холодные и тоже удивительно похожие ручки и только тогда улыбнулся и покраснел.
- Вы что же, милочки, - не унимался профессор, который к тому времени, похоже, окончательно оправился от своего временного недомогания, - снова посеяли ключи?
А через неделю в этой же самой прихожей, на этом же месте произошла еще одна историйка, но о ней знали только Вадим и Елена Викторовна. Елена Викторовна в тот день купила два билета на итальянский фильм режиссера Микеланджело Антониони и предложила их ему и Анюте. Сеанс начинался поздно, в двадцать два часа, и они, все вчетвером, успели еще поужинать, распить бутылочку сухого, отметить новую публикацию профессора в одном солидном литературном журнале и вдосталь наговориться. Когда стали собираться, Анюта на несколько минут спряталась где-то в спальне, очевидно, решив переодеться, профессор ушел в кабинет работать, а он и Елена Викторовна остались в прихожей одни. Она смотрела на него все с той же полуулыбкой, как привыкла смотреть с первого дня знакомства, и изредка поправляла красиво уложенные светло-русые волосы. Когда она подала ему пальто, он поймай ее руку, наклонился и поцеловал Елену Викторовну в шею чуть ниже мочки маленького розового уха; она вначале вздрогнула, потом оглянулась и, убедившись, что их никто не видел, улыбнулась своей очаровательной улыбкой, сказала тихо:
- Как странно на вас, Вадим, подействовало вино. И ведь слабенькое совсем, кисленькое...
- Вино было прекрасным, - улыбнулся он.
Она задержала его руку и, прижав палец к смеющимся губам, прошептала:
- Не будьте таким торопливым и нетерпеливым, юноша.
Вот и все, что случилось в тот вечер в просторной прихожей профессорской квартиры.
Вадим переписал курсовую, целиком переработав отдельные места, где было особенно много пометок, сделанных рукою профессора. Пришлось прочитать еще с дюжину книг и ученых записок, среди которых были и исследования профессора, сделать кое-какие выписки. Работа нещадно пожирала все свободное время, выходные дни. Иногда, когда в расписании не было лекций профессора, Вадим пропускал занятия, днями просиживал над черновиками и выбирался из общежития разве что на несколько минут: купить хлеба и табаку да забежать в букинистический магазин, полистать старые истрепанные тома, подшивки "Нивы" с удивительными иллюстрациями художников, имена которых он никогда не запоминал, посмотреть - в который уж раз! - на гравюры Бонга с божественных полотен Саккаджи и Годварда, с мрачных картин Стаховича и Яна Стыки.
Наступила весна. Приближалась летняя экзаменационная сессия.
Курсовая работа пошла хорошо. Как он узнал потом, ее с интересом читала вся кафедра.
А Гале он так и не ответил. Где-то затерялось письмо, и вначале он перерыл все учебники, залежи черновиков под кроватью и в шкафу, но конверта так и не нашел. Потом начались государственные экзамены, возникли сложности с распределением, пошла подготовка к работе над кандидатской. Поездки по адресам, переписанным из записной книжки профессора, гостиницы, библиотеки, деловые встречи, необходимые знакомства, которые ему с необыкновенной легкостью и с таким очарованием устраивала Елена Викторовна! Все отдалилось, размылось, отошло.
Но иногда во время этих встреч, ученых разговоров или в минуты отдохновения от тех и других на него вдруг наваливалась усталость. Он ощущал ее физически и нравственно, как болезнь, которая поражает и обрекает не только тело. И в эти минуты Вадиму стали отчетливо вспоминаться некоторые эпизоды, иногда одни и те же по нескольку раз, того теперь уже давнего деревенского романа. Ему уже казалось, что они, те эпизоды, существуют сами по себе, вне его, живут своими законами и независимо от его воли являются ему вдруг, погасив все вокруг. Через некоторое время все исчезало, но тяжесть и усталость - нет. Постепенно он научился угадывать их приход, так некоторые несчастные, одержимые страшными недугами, предчувствуют наступление припадка. В сущности, думал он, это и есть припадки, ни больше ни меньше: напряжение, почти судороги, потом полнейшее опустошение...
Однажды ему вспомнилась тропинка от бани к дому, мокрая от недавно прошедшего дождя, скользкая и теплая. Они идут босиком. Он держит Галю за руку и улыбается ей в темноте. Потом, у калитки, они прощаются. Она обнимает его холодными руками за шею и целует. Ее голубое платье кажется белым, оно тает в темени, будто в глубокой воде. Он смотрит ей вслед. Потом, когда Галя исчезает, - на засветившееся желтым электрическим светом крайнее окно. Вот там задернулась шторка, колыхнулась и пропала тень на ней. Ветхая калитка едва проступает из темноты - будто старые покосившиеся кресты на кладбище. Деревья вокруг больше похожи на свои отражения в воде, на угрюмые миражи. Он вздыхает, улыбается. Он чувствует прохладу ночи и усталость, которую можно утолить крепким здоровым сном. Он поворачивается, еще раз оглядывается на окно в саду, оно еще светится, отбрасывая на неподвижную крапиву широкую, как простыня, прямоугольную тень, и идет обратно. И вот, когда он уже у того места, где нужно сворачивать и идти луговиной, чтобы потом выбраться на дорогу, из-за акаций кто-то выходит, хватает его за свитер и шепчет сквозь стиснутые зубы: "Если ты, гад, ее обидишь, то… то я не отвечаю за себя. Понял, студент?" Темно. Вадим не видит этого человека, внезапно налетевшего на него из-за зарослей акации, но он узнает его, нет, не тогда, тогда он так и не узнал, кто остановил его, а теперь. Вадим чувствует нарастающую злобу и страх. "Ты что-нибудь понял, студент?" - настаивает тот; от него попахивает водкой и еще бензином или соляркой, Вадим не разбирается в этих запахах; он ниже ростом, но крепче и руки у него тяжелые и сильные. И если он сейчас схватит за горло, думает Вадим, облизывая пересохшие губы, то я ничего не смогу сделать, чтобы помешать ему. Нужно что-то сказать в ответ, только так можно защищаться, драться бессмысленно, он сильнее меня, синяки мне ни к чему, да, что-то сказать... что-то убедительное... Но он не успевает: тот с силой отталкивает его в сторону, презрительно усмехается и исчезает в темноте. Остается только ощущение своей беззащитности, униженности, страха и стыда. Он стоит по колено в холодной мокрой траве и дрожит, вначале слабо, едва ощущая свою дрожь, потом сильнее и сильнее, так, что начинают постукивать зубы. Он мерзок себе и жалок.
В другой раз он вспомнил тот день, снова тот день, когда все произошло.
"Что мы наделали?" - говорит она, поправляя волосы, рассыпанные по смуглым плечам. В глазах у нее испуг, и оттого, наверное, они кажутся еще темнее. Вадиму тоже вдруг становится страшно, потому что он понимает: с этой минуты их связывает нечто большее, чем просто взаимные симпатии, взгляды, слова, поцелуи, что их связывает то огромное, что объединяет людей иногда навсегда, на всю жизнь, а иногда обрекает на долгие мучения. Но он находит в себе силы и говорит: "Успокойся, все будет хорошо", - и целует ее в щеки и плечи. "Да, хорошо... А сам дрожишь". - В ее голосе совсем детские интонации. Он уже жалеет о том, что произошло, что был так настойчив, и начинает злиться на нее. "Я же не знал, что ты..." - "Что?" - Она поднимает заплаканные глаза, в них смятение и усталость, волосы прилипли к щекам, на которых еще не высохли слезы боли, удивления и восторга. "Ну, ты же знаешь что", - говорит он как можно спокойнее - она не должна замечать его озабоченности. Она какое-то время смотрит ему в глаза, потом откидывается на лавку и хохочет. Вначале ему показалось, что у нее истерика. Он наклоняется и целует ее, чтобы хоть как-то успокоить ее, и чувствует, как она начинает отвечать на его ласки...
Вспоминалась и пыльная дорога в деревню.
Галя с матерью идут впереди, а он, придерживая на усталых плечах вилы, едва поспевает следом, смотрит на загорелые девичьи ноги и думает...
О чем я тогда думал, пытался он вспомнить всякий раз, когда память бралась за тот эпизод. О чем? Ведь я о чем-то думал... Но память была бессильна, она не удержала того, мизерного, что казалось ему сейчас самым существенным и важным.
В кабине было душно. Это сразу напомнило ему летние полуденные троллейбусы. Он расстегнул плащ, ослабил галстук, толстым узлом давивший на кадык. Галстуки ему завязывала Елена Викторовна. Однажды она прокралась к нему в общежитие; пока он был в душевой, она завязала все галстуки, лукаво пояснив ему, что это, дескать, на всякий случай, чтобы помнил, чтобы не потребовалась посторонняя помощь. Вадим набрал нужный код, номер домашнего телефона, автомат работал исправно, и где-то далеко-далеко голос отца ответил.
- Отец! - крикнул он. - Подожди, отец. Позови вначале Галю.
- Галю? Какую Галю? Какую Галю, сынок?
- Позови Галю. - Он сказал это негромко, но твердо, и отец уже больше не переспрашивал. Молча дышал в трубку.
Молчание длилось с минуту.
- Вадик, сынок, сейчас подойдет мама. - В голосе отца слышалась растерянность.
- Не надо маму! - закричал Вадим. - Не надо, отец, я прошу тебя. Позови Галю. Галю! Мне нужно многое сказать ей. Я боюсь, что будет поздно...
- Успокойся, сынок. Я, кажется, понимаю... Катя, ты мне что-то говорила про ту девушку, которая… ну, тогда, в клинике... Помнишь? Как ее зовут? Да? Вот оно что...
- Позовите ее! - закричал Вадим и ударил кулаком в пластиковую стенку. - Позовите немедленно! Отец, позовите ее! Почему вы не пускаете ее к телефону? Какое вы имеете право запрещать ей разговаривать со мной?
Он уже не слышал, что говорил ему отец, он с силой ударил трубкой по автомату, по черному стеклу табло - раз, потом другой; он повернулся и, увидев испуганные лица людей, снова ударил, теперь уже по двери, брызнуло, зазвенело по полу стекло, толпа расступилась, кто-то, как ему показалось, выкрикнул его имя.
- Кто это? Кто зовет меня? - спросил он запавшим голосом, пряча в карманы плаща окровавленные руки, кровью была испачкана его одежда, забрызган пол, усыпанный осколками разбитого стекла, дверь и пластиковые стенки кабины.
- Да схватите же его!
- Он весь в крови...
- Он весь изрежется!
- Нужно позвонить на "Скорую".
- Вадим! Что ты наделал!
- Мужчины! Вот вы, задержите его! Он уйдет и истечет кровью! Да есть ли среди вас мужчины!
Она
Галя торопливо прошла через площадь, пропустила внезапно выскочившие из-за поворота на большой скорости "Жигули", свернула в незнакомый переулок, зашла в первый попавший подъезд, прижалась к холодной стене и заплакала.
Прошло несколько минут, а может быть, час. Ее окликнула маленькая седенькая старушка, похожая на подростка, она держала на руках такую же маленькую и беленькую собачонку, которая тоже с любопытством разглядывала Галю. Галя не расслышала, что у нее спросила старушка, она увидела ее уже тогда, когда та замолчала и, поджав морщинистые губы, похожие на выстиранные, вылинявшие и неотглаженные шелковые тряпочки, вопросительно посмотрела на нее.
- Я сейчас уйду, - зло сказала Галя. - Вероятно, здесь нельзя стоять. - Она нашла в сумочке носовой платок и стала торопливо стирать со щек и век потекшую тушь.
- Но... если вам плохо... - кое-как справившись с внезапным замешательством, чуть погодя участливо заговорила старушка; выражение ее лица тоже изменилось - это Галя почувствовала по интонации ее голоса.
- Нет, все уже хорошо. Извините. Я действительно не туда зашла.
- У вас, очевидно, потекли глаза, - снова заговорила старушка, старательно выговаривая каждое слово, словно осторожно ступая в темноте по ступенькам, которые вот-вот должны кончиться. - В таком случае вы можете умыться у меня, я сейчас отопру дверь. Прошу вас. - И она вынула свободной рукой из кармана длинный ключ на синей тесемке и указала ей вверх, там, видимо, была ее квартира.
- Нет, все в порядке. Не трудитесь, пожалуйста. Извините.
Галя вышла из подъезда. Оглянулась в переулок, в конце которого виднелся кусочек
площади, троллейбусная остановка, фонарный столб, где все еще стоял мужчина в светло-
коричневом плаще и пристально смотрел куда-то в другую сторону.
Как у нее хватило выдержки и сил, чтобы не вскрикнуть, не позвать его по имени, его, того, с кем мысленно не расставалась все эти годы и с кем нечаянно встретилась на площади перед телеграфом, как у нее хватило мужества повернуться и уйти и даже не оглянуться при этом, она не понимала; она лишь дрожала всем телом, с трудом удерживаясь на ногах, и судорожно сжимала сумочку. Она снова и снова вспоминала его слова, его глаза, устало глянувшие на нее из-под низко надвинутой на лоб шляпы. Взгляд и голос. Голос и взгляд.
- Простите... я не курю... - прошептала она, повторяя обрывки мыслей, и слезы потекли по щекам и вздрагивающему подбородку.
Она уже не замечала ни своих слез, ни прохожих, которые останавливались и смотрели ей вслед, пожимая плечами и бормоча что-то, видимо, окликая, успокаивая ее.
- Простите, я не курю, - отвечала она им громко, резко и раздражительно, словно к ней приставали на этой пустынной улице, где она ни разу еще не бывала.