Тайна семейного архива - Мария Барыкова 22 стр.


– Тебя оберегали, а тогда была война и все жили на пределе, обнаженно, обостренно, потому что никто не знал, что будет завтра. Я вспомнил сегодня ночью, как однажды той весной проснулся, потому что у нас в детской было очень жарко, и услышал, что напротив, в комнате Марихен, – смех. Тихий такой, счастливый смех. Я, помню, тогда еще подумал, что, наверное, она читает ту смешную книжку про пастора Плюца, которую я ей дал… И еще я вспомнил, как по утрам она все время бежала в ванную и закрывалась, а у нас никто никогда не закрывался… И мне все говорила, что я счастливый, похож на отца. Поглядит так долго-долго, по щеке погладит и начнет целовать… Потом, после дня рождения Гитлера, когда папа остался в лагере уже до тех пор, пока его не привели домой под конвоем, она стала совсем грустная, как неживая. И потом… потом, перед самой тюрьмой, когда Марихен уже уехала, у него с мамой была страшная ссора, мама все кричала про какую-то фотографию в столе, топала ногами и называла его животным и еще таким непонятным мне тогда словом "извращенец". Она стала всячески настраивать против него Адель… И вот я сидел и думал, что от отца ничего не осталось. Даже его лагеря. Мама никогда, до самой смерти не говорила о нем, Адельхайд выросла в убеждении, что ее отец – никчемный, слабовольный, пустой человек. Могилы нет, памяти нет… – Хульдрайх залпом выпил бокал. – А где-то живет эта женщина и тоже, может быть, проклинает его.

– Нет, – твердо ответила Кристель. – Она не проклинает. Она любит вас всех.

– Я все пытался представить, каково ему было любить русскую, рабыню, девушку из глухой деревни, которую мать, как щенка, учила есть из тарелки и прилично одеваться. Как жаль, что у них не осталось ребенка! – вдруг с тоской воскликнул Хульдрайх. – Отец был таким нежным, он только почему-то не любил Адель, даже когда мама еще носила ее, я даже в пять лет запомнил, как он вздрагивал, словно ощетинивался, и всегда уходил, если мама что-то говорила о будущем малыше или, когда приходили гости, хвасталась своим большим животом… Теперь, наверное, я должен поехать к Марихен и узнать все окончательно, – словно спрашивая совета у племянницы, закончил он.

Кристель опустила голову.

– Тебе не надо туда ехать. Ты увидишь не Марихен, а тяжелую, грубую, сильно обиженную на жизнь и уставшую от нее старуху. И что она сможет рассказать? Голые факты? Зачем они тебе? А чувства и даже память о них умирают. – В голосе Кристель было нечто такое, что заставило Хульдрайха оторваться от отцовского лица.

– Ты летишь в Россию, потому что там тебя ждет мужчина?

– Да.

– Он русский и любит тебя?

– Да, он русский. Но это я его люблю.

Хульдрайх нахмурился и достал измятую и почти пустую пачку сигарет.

– Но ты… надеешься?

– Не знаю. Наверное. Иначе я не сидела бы сейчас в аэропорту. Впрочем, я должна еще привезти к нам ту девочку, о которой тебе говорила. Она уже в Санкт-Петербурге, а жить будет с Кноке.

– Это хорошо. Только я забыл, как ее зовут.

– Ольга.

– Ольга… Это, кажется, что-то скандинавское? Но ты увидишь Марихен?

– Я не знаю, – честно призналась Кристель. – Как получится. Пора, посадку объявляют уже третий раз. – Она спрятала фотографию, встала и обняла Хульдрайха. – Не расстраивайся и не жалей ни о чем. Дедушке выпала редкая доля, такие падения и взлеты, которых нам не испытать. И, наверное, несмотря ни на что, он был счастлив. Пожелай же этого и мне, несмотря на… И не провожай, я сама.

* * *

В Петербурге стояла необыкновенная жара, и первым ощущением Кристель, когда она сошла с трапа на прогибавшийся под ногами асфальт, была душная влажность. Ей даже показалось, что она попала в оранжерею. Затем, буквально через несколько минут, ее стало преследовать ощущение грязи: пыль густой маской ложилась на лицо, а руки, только что бывшие идеально чистыми, покрывались какой-то липкой пленкой. Кристель долго выглядывала Сандру, но ее нигде не было видно. В растерянности стояла она с двумя огромными, свиной кожи чемоданами и в недоумении наблюдала, как редеет толпа. Когда же поток встречающих франкфуртский рейс схлынул, она увидела Сергея. Он стоял почти рядом, у стойки для заполнения деклараций, в какой-то немыслимой позе, легко и непринужденно удерживая свое медвежье тело, и читал. Кристель долго смотрела на его ушедшее в себя и, как всегда, усталое лицо и не могла произнести столько раз в тоске произносимое имя.

Наконец, сама не слыша своего голоса, поднеся руки к стиснутому спазмом горлу, она позвала: "Сергей". Он вздрогнул, как большой настороженный зверь, захлопнул книгу, нашел Кристель глазами и потянулся к ней весь, улыбаясь широкой, застенчивой улыбкой, поднимавшей обычно опущенные уголки рта.

Через минуту они зачем-то сдали вещи в камеру хранения и вышли в беззвездную, пахнувшую бензином и дорогой темноту. Сергей о чем-то долго разговаривал с шофером такси, горячась и убеждая, а потом быстро толкнул Кристель на заднее сиденье.

– Деньги вперед, – скрипуче заявил шофер.

– А, черт с тобой! – Сергей отдал ему пачку купюр. Кристель же, удивленная таким диким разговором, ждала, когда можно будет скрыться не только от всего мира, но и от самой себя в кольце жарких рук под тяжело опущенными плечами.

Блаженная, немая темнота наступила, и нежила, и длилась. Когда Кристель немного пришла в себя и смогла оторвать лицо от джинсовой рубашки, то увидела, что машина несется не по призрачным ночным улицам, а по пустому шоссе, вокруг которого стеной стоит густой лес.

– Сережа, разве мы едем не… к Сандре? – еле слышно прошептала она, не решаясь произнести "к тебе".

– Нет, мы едем куда глаза глядят, – усмехнувшись, ответил он. – На север, в лес, места везде много.

И Кристель успокоилась, представив какой-нибудь очаровательный отельчик на берегу тихого озера, где Сергей решил подарить ей их настоящую встречу. Было около часу ночи. А спустя еще полчаса машина затормозила на пустом месте, они вышли, и шофер, покрутив пальцем у виска, зло развернулся и умчался обратно. Ни мотеля, ни гастхауза нигде не было видно – их окружала непроглядная, уже начинавшая остывать ночь.

– Ну, теперь еще пару километров пешком, и все будет хорошо, – бодро проговорил Сергей и, взяв Кристель за руку, шагнул с шоссе прямо под сосновые ветки. – Не бойся, это Пянкюля, такое местечко, раньше было финское, а теперь вот уже полста лет наше. Я здесь проводил каникулы в детстве и знаю его как свои пять пальцев.

Кристель шла за ним, и постепенно страх уходил, сменяясь детским ощущением сказки. Она шла, как Мальчик-с-пальчик за великаном, под ногами пружинила хвоя, порой сладко и призывно пахло какими-то ночными цветами, вероятно, с болот, свистели птицы, а где-то далеко, в прозрачной ночной тишине катилась бойкая каменистая река. Уже не выдерживая этой слишком реальной нереальности, Кристель замедлила шаг и спросила, звучанием человеческого голоса возвращая себя в настоящий мир:

– Сережа, неужели отель так далеко и к нему нет подъезда?

В ответ она услышала громкий раскатистый смех, словно на ее вопрос рассмеялся сам лесной царь.

– Какой отель? Хорошо, если тут сохранилась хоть пара изб, ну, домов! Кстати, мы уже почти пришли. Видишь ручей? – Он махнул рукой в темноту, и, прислушавшись, Кристель уловила легкий плеск. – Посиди здесь, я скоро вернусь.

Она покорно опустилась на сухой мох, понимая, что ее единственное спасение – верить безоглядно всему, что бы ни говорил и ни делал Сергей. Ручей журчал почти успокаивающе, и Кристель даже вспомнила про свои грязные руки. Она протянула их навстречу лепечущей воде, и тут же в ужасе и омерзении отдернула: пальцы натолкнулись на что-то твердое и скользкое. Тогда она заставила себя закрыть глаза и ждать, не двигаясь и не думая.

Сергей пришел не скоро, но очень довольный, обнял ее вздрагивавшие плечи и сообщил, что ему удалось договориться с одной бабкой и она отдает им на ночь дровяной сарай с печкой. Ничего не понимая, Кристель постаралась спрятаться под его курткой и жалобно спросила:

– Сережа, что там в ручье, омерзительное?

– Да, наверное, банки.

– Банки?!

– Ну да, со всякой едой. Холодильников нет, вот и ставят в ручей, в холод.

– Господи! – прошептала Кристель, и сказка развеялась окончательно.

В сарае – низком деревянном доме без окон, с зияющим вместо двери проходом, было холодно и повсюду валялись поленья, щепки, какой-то мусор. Однако Сергей, не задумываясь, бросил на пол куртку, усадил на нее Кристель, разжег крошечную печку и положил на импровизированный столик из доски банку черной икры и неизменную бутылку водки.

– Здорово, правда? – спросил он, любуясь на все это великолепие и радуясь как ребенок.

– О, да, – с трудом вытолкнула Кристель из застывших губ, со страхом ожидая, что вот сейчас, среди этого мусора, на земляном полу, он будет брать ее, нечистую после долгой дороги, а она станет обнимать и трогать его липкими, грязными руками, потом натягивать белье прямо на следы любви… И она чувствовала, как к горлу подкатывает тошнота.

Но Сергей просто сел рядом и, обнимая ее одной рукой, другой угощал и поил, рассказывал при этом что-то веселое, интересное, живое. Кристель пила русскую водку, заедала, черпая икру выструганной Сергеем щепочкой. Его мягкие губы пахли икрой и лесом, а руки, которые она целовала, – спиртом и хвоей. И все тело его было торжеством природы, не знающей ни сомнений, ни уловок, ни грязи. Что-то больно кололо ей спину, но она уже ничего не замечала. В его теле, вдавливающем ее в землю, слилась вся ненасытная, алчная тяжесть мира, и в миг его победного стона Кристель вдруг широко открыла глаза, увидела через прореху в крыше поднимающееся бледное солнце и громко закричала, уже не боясь ничего:

– Люблю! Люблю! Люблю!

В ответ где-то протяжно и страстно замычала корова, заголосил петух, ветер пронесся над ветхим сараем, остужая разгоряченные тела, а Сергей, оторвавшись от нее, как человек, плодотворно и с удовольствием поработавший, вытер со лба пот, сел, прислонившись спиной к поленнице и весело сказал:

– Помнишь Рильке?

Кристель молча улыбнулась этому вопросу, заданному так, будто Райнер-Мария был ее хорошим приятелем и они расстались всего каких-нибудь полгода назад. В последний и единственный раз она читала его еще в школе. Не слушая ответа, которого, вероятно, и не требовалось, Сережа закрыл глаза и с выражением неги на сразу помолодевшем лице стал читать стихи. Закончив, он рассмеялся:

– Рильке, между прочим, и по-русски писал. Эх ты, немка! Вставай, поехали чемоданы забирать.

* * *

Сандра, нисколько не удивившись, что Кристель появилась только утром, одна, в помятой одежде, быстро оглядела ее с головы до ног и уточнила:

– С Сережкой все в порядке?

– Да.

– Мойся, переодевайся и поехали к Елене, они ждут еще с вечера.

Стоя под душем и стараясь не глядеть на отваливавшуюся тут и там кафельную плитку, Кристель пыталась понять, что же теперь делать дальше. Ночной морок все больше уходил под беспощадным светом дня, а ощущение телесного блаженства смывалось горячими струями воды. Ничего не изменилось, она только окончательно убедилась в том, что без Сергея не мыслит себе жизни. По-прежнему им не было сказано ни слова о чувствах, по-прежнему дома его ждала Елена, и по-прежнему Кристель не знала, когда и где увидится с ним снова. Неужели она должна сама начать этот разговор? Но что она может сказать, что предложить? Остаться с ним здесь невозможно, даже если он разведется. Оформить вызов к себе? Кристель понимала, что Сергей просто не сможет там жить. И эта ужасная, соблазняющая, исподволь жалящая сердце мысль о ребенке…

На кухне, с тарелкой супа, который здесь ели, кажется, в любое время дня и ночи, ее ждала Сандра. Как сивилла, она внимательно посмотрела на ее слишком блестевшие глаза, нетерпеливым жестом убрала с лица волосы и сказала, словно прочла по книге:

– Если ты хочешь добиться чего-нибудь в России, ничего не загадывай наперед. В твоей власти только принимать или не принимать настоящее. А теперь ешь и едем.

Им открыла дверь по-прежнему радушная и спокойная Елена. Кристель не знала, куда деться от ее голубых, гораздо более немецких, чем у нее самой, глаз. В холл вышел Сергей, поцеловал Кристель совершенно по-братски, и все вчетвером они прошли в комнату, где на диване среди разбросанных игрушек сидела Олюшка. Ее круглое, плоское лицо ничего не выразило при виде вошедших. Спустя несколько минут, отвечая каким-то своим внутренним движениям, она склонила голову на бок и очень правдоподобно произнесла: "Ку-ку". Кристель вздрогнула, оценив привычным взглядом, что девочка крайне тяжелая. "Куку" снова ударило ей в уши, и Олюшка, вскочив, принялась бегать по комнате кругами, взмахивая руками и крича все громче и громче, словно протестуя, словно пытаясь вырваться… Сергей резко повернулся и вышел, жестом позвав за собой Сандру.

– Зря вы это придумали, нехорошо, – покачал он головой, широким плечом тяжело приваливаясь к вытершимся клеенчатым обоям прокуренной кухни. – Девчонка домой рвется, что ей ваша Германия. Да и не только ей, – устало и зло закончил он.

– Итак, ни разводиться, ни уезжать ты не собираешься? – точно так же зло и устало спросила Сандра. – Зачем ты вообще затеял всю эту историю! – она собралась уйти, но Сергей неожиданно крепко обнял ее.

– Эх, Сашка-Сашенька, ты-то что злишься? Ведь знаешь, я и сам бы рад. Но… не осилить ей, со всей ее немецкой пунктуальностью, правильностью, стерильностью, моего разгильдяйства. Ее приют ей дороже всей немецкой поэзии и философии, да и всей остальной жизни тоже, ведь так?

– Но ведь именно за это ты и… оторваться от нее не можешь.

– Да. Как за костыли хватаюсь. Хочется ведь и нам чистой жизни, ясной, на десять лет вперед распланированной. И чтобы десять разных вилочек на столе, и чтоб себя уважать. У тебя сигареты есть? – прервал он монолог. – Спасибо. Но не можем мы так, не можем. Вон Борька, уж на что европейский человек, а и то вернется оттуда и непременно напьется как свинья, чтобы душу отвести и дома себя почувствовать.

– У нее очень много сил, очень. Может быть, справится?

– Нет, Сашка, золото мое, не справится. Не справиться им с нами. Не справиться, потому что на самом деле мы этого и не хотим вовсе, и расширокую натуру свою пуще глаза бережем, чтобы не дай бог кто не сузил. Пойдем, что-то там стало совсем тихо.

– А что же с Еленой тебе так плохо, если правильности ищешь? – в спину глухо спросила его Сандра.

Сергей обернулся как от удара.

– Да ведь она же самое ужасное, что может быть – она "полу". Ни размаха – ни железа. Духота одна.

В комнате, перед высоко поднявшей брови Еленой, Кристель сидела на полу и, положив руки на дергающиеся плечи девочки, тихо говорила ей что-то по-немецки, ласковое и бессмысленное, а Олюшка, широко открыв свои глаза-щелки, кивала в такт словам и улыбалась. Через несколько минут Кристель уложила ее на диван, и девочка на удивленье быстро заснула, вытянувшись всем телом.

– Ей надо больше двигаться и больше спать, – объяснила Кристель. – Когда мы сможем вылететь?

– Не раньше, чем через месяц. Наши в таких случаях всегда очень долго держат выездные документы, – ответила Елена. – Сергей, разве у тебя сегодня не "Спящая"? – не меняя тона, обратилась она к мужу. – Уже давно пора выходить. Бутерброды в холодильнике.

Сандра скривилась как от зубной боли.

– Если тебе тяжело, Леночка, мы можем взять девочку ко мне. Пусть привыкает к Кристель.

– Зачем же? Кристель будет приходить сюда. Я в отпуске.

И для Кристель начался месяц падающих звезд, зажигающихся и тут же умирающих надежд, бессмысленного, но настойчивого лепета Олюшки, желтеющей листвы, воды, становящейся с каждым днем все холоднее, краденых поцелуев и рыжих фонарей, раскачивающихся над стенами крепости Петра и Павла.

* * *

Манька вернулась в город поздно, по ее сгорбленной спине и грязно-серому лицу можно было предположить, что она вымыла не одну комендатуру, а десять. Маргерит тут же отослала ее в постель, а наутро, удивленная отсутствием русской за завтраком, нашла ее в горячке и полубеспамятстве. Из лагеря можно было принести что угодно, и фрау Хайгет, немедленно заперев детей в кабинете Эриха, послала за врачом, сухоньким старичком, надеясь, что за две кружки еще остававшегося пивного сусла он согласится осмотреть больную. Маргерит, боясь за детей, ждала его внизу.

– Должен вам сообщить, что болезнь чисто нервная, – пробормотал врач, стараясь не смотреть на белые сухари, лежавшие на столе, – видимо, она немало насмотрелась в этом лагере.

– Как вы смеете!? Всем известно, что господин Хайгет честно исполняет свой офицерский долг, – Маргерит вспыхнула, накрыла сухари вышитой павлинами салфеткой и величественно выплыла из столовой.

Манька провалялась в жару почти неделю, но ей не было еще даже семнадцати, а самые мучительные душевные переживания не длятся в таком возрасте долго, к тому же, природа наградила ее отменным здоровьем. Скоро она, обритая хозяйкой наголо из-за опасения тифа и прочих гигиенических соображений, встала с кровати, равнодушно посмотрела на свое изменившееся до неузнаваемости лицо, шатаясь, спустилась вниз, а к вечеру уже снова убирала, стирала и готовила. Она не плакала, а только ставшими вдруг больше глазами глядела на опустевший для нее дом, удивляясь, как он еще стоит, как не рухнул от холода и пустоты.

Никогда, даже в самых тайных и дерзких мечтах Маньке не приходило в голову, что Эрих может развестись с женой и быть с нею, она желала только одного: видеть и трогать его, того, в ком сосредоточилась для нее вся жизнь. А его не было, и она стала тосковать, тосковать гораздо сильнее, чем в первые недели пребывания в Эсслингене. Тогда ее еще спасала непрервавшаяся живая связь с родными, с землей, а теперь, предчувствуя скорое возвращение, она с каким-то отстраненным ужасом думала о том, что, может быть, никакой деревни больше нет, нет ни отца, ни сестры, ни дома, ни собаки, и что она гораздо больше нужна здесь, где растут двое детей… Тогда Манька бежала к себе и, упав на колени, горячо молилась богородице о том, что вернется и переживет все, что бы ни выпало на ее долю, лишь бы бог смилостивился и позволил ей еще один раз, один-единственный раз увидеть Эриха и сказать ему о том, какой он прекрасный, умный, добрый и нежный.

Дни шли, приближался май, уже гремели бои в Берлине, уже по всей немецкой земле ступали американские, русские, французские сапоги и английские ботинки. Уля без ошибок научился определять самолеты, целыми днями барражировавшие в ярком южном небе, и даже Аля, когда Манька выводила ее гулять, уже не боялась больших железных птиц. О союзниках рассказывали всякие ужасы, говорили, что больше всех свирепствуют англичане, и что самые добрые – французы. В последнем, впрочем, не было ничего удивительного: в доброй четверти местных жителей была хоть какая-то примесь французской крови. Про русских чаще молчали, а если и говорили, то почти неслышно, как-то по-звериному подбираясь и бледнея. С севера просачивались ужасные слухи об изнасилованных, задушенных голыми руками, ограбленных вчистую, и кое-где потихоньку стали появляться дощечки с непонятной надписью "Русский Иван был, все забрал". Ими даже приторговывали на рынке. На немногих русских остарбайтеров стали смотреть со страхом и некоторым подобострастием – советская армия стояла уже где-то по Фульде и Beppe.

Назад Дальше